Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
вас Стрельников или Маркс учил?
- Ваши зловонные слова меня не удивляют, - сказал Мостовской, - вы
ничего другого не скажете. Знаете, что меня действительно удивляет! К чему
вас гитлеровцы держат в лагере. Зачем? Нас они ненавидят до исступления;
Тут все ясно. Но зачем вас и подобных вам держать Гитлеру в лагере!
Чернецов усмехнулся, лицо его стало таким, каким было в начале
разговора.
- Да вот, видите, держат, - сказал он. - Не пускают. Вы
походатайствуйте, может быть, меня и отпустят.
Но Мостовской не хотел шутить.
- Вы с вашей ненавистью к нам не должны сидеть в гитлеровском лагере. И
не только вы, вот и этот субъект, - и он указал на подходившего к ним
Иконникова-Моржа,
Лицо и руки Иконникова были запачканы глиной.
Он сунул Мостовскому несколько грязных, исписанных листков бумаги и
сказал:
- Прочтите, может быть, придется завтра погибнуть.
Мостовской, пряча листки под тюфяк, раздраженно проговорил:
- Прочту, почему это вы собрались покинуть сей мир?
- Знаете, что я слышал? Котлованы, которые мы выкопали, назначены для
газовни. Сегодня уже начали бетонировать фундаменты.
- Об этом ходил слух, - сказал Чернецов, - еще когда прокладывали
широкую колею.
Он оглянулся, и Мостовской подумал, что Чернецова занимает, - видят ли
пришедшие с работы, как запросто он разговаривает со старым большевиком.
Он, вероятно, гордится этим перед итальянцами, норвежцами, испанцами,
англичанами. Но больше всего он, вероятно, гордился этим перед русскими
военнопленными.
- А мы продолжали работать? - спросил Иконников-Морж. - Участвовали в
подготовке ужаса?
Чернецов пожал плечами:
- Вы что думаете, - мы в Англии? Восемь тысяч откажутся от работы, и
всех убьют в течение часа.
- Нет, не могу, - сказал Иконников-Морж. - Не пойду, не пойду.
- Если откажетесь работать, вас кокнут через две минуты, - сказал
Мостовской.
- Да, - сказал Чернецов, - можете поверить этим словам, товарищ знает,
что значит призывать к забастовке в стране, где нет демократии.
Его расстроил спор с Мостовским. Здесь, в гитлеровском лагере,
фальшиво, бессмысленно прозвучали в его собственных ушах слова, которые он
столько раз произносил в своей парижской квартире.
Прислушиваясь к разговорам лагерников, он часто ловил слово
"Сталинград", с ним, хотел он этого или нет, связывалась судьба и мира.
Молодой англичанин показал ему знак виктории и сказал:
- Молюсь за вас, - Сталинград остановил лавину, - и Чернецов ощутил
счастливое волнение, услышав эти слова.
Он сказал Мостовскому:
- Знаете, Гейне говорил, что только дурак показывает свою слабость
врагу. Но ладно, я дурак, вы совершенно правы, мне ясно великое значение
борьбы, которую ведет ваша армия. Горько русскому социалисту понимать это
и, понимая, радоваться, гордиться, и страдать, и ненавидеть вас.
Он смотрел на Мостовского, и тому казалось, будто и второй, зрячий глаз
Чернецова налился кровью.
- Но неужели и здесь вы не осознали своей шкурой, что человек не может
жить без демократии и свободы? Там, дома, вы забыли об этом! - спросил
Чернецов.
Мостовской наморщил лоб.
- Послушайте, хватит истерики.
Он оглянулся, и Чернецов подумал, что Мостовской встревожен, - видят ли
пришедшие с работы, как запросто разговаривает с ним эмигрант-меньшевик.
Он, вероятно, стыдился этого перед иностранцами. Но больше всего он
стыдился перед русскими военнопленными.
Кровавая слепая яма в упор смотрела на Мостовского.
Иконников дернул за разутую ногу сидевшего на втором этаже священника,
на ломаном французском, немецком и итальянском языке стал спрашивать: Que
dois-je faire, mio padre? Nous travaillons dans una Vernichtungslager [Что
я должен, падре? Мы работаем в фернихтунгслагере (фр.)].
Антрацитовые глаза Гарди оглядывали лица людей.
- Tout le monde travaille la-bas. Et moi je travaille la-bas. Nous
sommes des esclaves, - медленно сказал он. - Dieu nous pardonnera [Все там
работают. И я работаю там. Мы рабы. Бог нас простит (фр.)].
- C'est son metier [это его профессия (фр.)], - добавил Мостовской.
- Mais ce n'est pas votre metier [но это не ваша профессия (фр.)], - с
укоризной произнес Гарди.
Иконников-Морж быстро заговорил:
- Вот-вот, Михаил Сидорович, с вашей точки зрения тоже ведь так, а я не
хочу отпущения грехов. Не говорите - виноваты те, кто заставляет тебя, ты
раб, ты не виновен, ибо ты не свободен. Я свободен! Я строю
фернихтунгслагерь, я отвечаю перед людьми, которых будут душить газом. Я
могу сказать "нет"! Какая сила может запретить мне это, если я найду в
je dirai non!
Рука Гарди коснулась седой головы Иконникова.
- Donnez-moi votre main [дайте вашу руку (фр.)], - сказал он.
- Ну, сейчас будет увещевание пастырем заблудшей в гордыне овцы, -
сказал Чернецов, и Мостовской с невольным сочувствием кивнул его словам.
Но Гарди не увещевал Иконникова, он поднес грязную руку Иконникова к
губам и поцеловал ее.
"71"
На следующий день Чернецов разговорился с одним из своих
немногочисленных советских знакомых, красноармейцем Павлюковым, работавшим
санитаром в ревире.
Павлюков стал жаловаться Чернецову, что скоро его выгонят из ревира и
погонят рыть котлованы.
- Это все партийные строят, - сказал он, - им невыносимо, что я на
хорошее место устроился: сунул кому надо. Они в подметалы, на кухне, в
вашрауме всюду своих поустраивали. Вы, папаша, помните, как в мирное время
было? Райком своя. Местком своя. Верно ведь? А здесь у них тоже шарашкина
контора, свои на кухне, своим порции дают. Старого большевика они
содержат, как в санатории, а вы вот, как собака, пропадаете, никто из них
в вашу сторону не посмотрит. А разве это справедливо? Тоже весь век на
советскую власть ишачили.
Чернецов, смущаясь, сказал ему, что он двадцать лет не жил в России. Он
уже заметил, что слова "эмигрант", "заграница" сразу же отталкивают от
него советских людей. Но Павлюков не стал насторожен после слов Чернецова.
Они присели на груде досок, и Павлюков, широконосый, широколобый,
настоящий сын народа, как подумал Чернецов, глядя в сторону часового,
ходившего в бетонированной башенке, сказал:
- Некуда мне податься, только в добровольческое формирование. Или в
доходяги и накрыться.
- Для спасения жизни, значит? - спросил Чернецов.
- Я вообще не кулак, - сказал Павлюков, - не вкалывал на
лесозаготовках, а на коммунистов все равно обижен. Нет вольного хода.
Этого не сей, на этой не женись, эта работа не твоя. Человек становится
как попка. Мне хотелось с детских лет магазин свой открыть, чтобы всякий в
нем все мог купить. При магазине закусочная, купил, что тебе надо, и
пожалуйста: хочешь - пей рюмку, хочешь - жаркое, хочешь - пивка. Я бы,
знаете, как обслуживал? Дешево! У меня бы в ресторане и деревенскую еду бы
давали. Пожалуйста! Печеная картошка! Сало с чесноком! Капуста квашеная! Я
бы, знаете, какую закуску людям давал - мозговые кости! Кипят в котле,
пожалуйста, сто грамм выпей - и на тебе косточку, хлеб черный, ну, ясно,
соль. И всюду кожаные кресла, чтобы вши не заводились. Сидишь, отдыхаешь,
а тебя обслужат. Скажи я такое дело, меня бы сразу в Сибирь. А я вот
думаю, в чем особый вред для народа в таком деле? Я цены назначу вдвое
ниже против государства.
Павлюков покосился на слушателя:
- В нашем бараке сорок ребят записались в добровольческое формирование.
- А по какой причине?
- За суп, за шинельку, чтобы не работать до перелома черепа.
- И еще по какой?
- А кое-кто из идейности.
- Какой?
- Да разной. Некоторые за погубленных в лагерях. Другим нищета
деревенская надоела. Коммунизма не выносят.
Чернецов сказал:
- А ведь подло!
Советский человек с любопытством поглядел на эмигранта, и тот увидел
это насмешливо-недоуменное любопытство.
- Бесчестно, неблагородно, нехорошо, - сказал Чернецов. - Не время
счеты сводить, не так их сводят. Нехорошо, перед самим собой, перед своей
землей.
Он встал с досок и провел рукой по заду.
- Меня не заподозришь в любви к большевикам. Правда, не время, не время
счеты сводить. А к Власову не ходите, - он вдруг запнулся и добавил: -
Слышите, товарищ, не ходите, - и оттого, что произнес, как в старое,
молодое время, слово "товарищ", он уже не мог скрыть своего волнения и не
скрыл его, пробормотал: - Боже мой. Боже мой, мог ли я...
Поезд отошел от перрона. Воздух был туманный от пыли, от запаха сирени
и весенних городских помоек, от паровозного дыма, от чада, идущего из
кухни привокзального ресторана.
Фонарь все уплывал, удалялся, а потом стал казаться неподвижным среди
других зеленых и красных огней.
Студент постоял на перроне, пошел через боковую калитку. Женщина,
прощаясь, обхватила руками его шею и целовала в лоб, волосы, растерянная,
как и он, внезапной силой чувства... Он шел с вокзала, и счастье росло в
нем, кружило голову, казалось, что это начало - завязка того, чем
наполнится вся его жизнь...
Он вспоминал этот вечер, покидая Россию, по дороге на Славуту. Он
вспоминал его в парижской больнице, где лежал после операции - удаления
заболевшего глаукомой глаза, вспоминал, входя в полутемный прохладный
подъезд банка, в котором служил.
Об этом написал поэт Ходасевич, бежавший, как и он, из России в Париж:
Странник вдет, опираясь на посох, -
Мне почему-то припомнилась ты,
Едет коляска на красных колесах -
Мне почему-то припомнилась ты.
Вечером лампу зажгли в коридоре -
Мне почему-то припомнилась ты.
Что б ни случилось: на суше, на море
Или на небе - мне вспомнишься ты...
Ему хотелось вновь подойти к Мостовскому, спросить: "А вы не знали
такой - Наташи Задонской, жива ли она? И неужели вы все эти десятилетия
ходили с ней по одной земле?"
"72"
На вечернем аппеле штубенэльтер, гамбургский вор-взломщик Кейзе,
носивший желтые краги и клетчатый кремовый пиджак с накладными карманами,
был хорошо расположен. Коверкая русские слова, он негромко напевал: "Kali
zavtra voina, esli zavtra v pochod..."
Его мятое, шафранового цвета лицо с карими, пластмассовыми глазами
выражало в этот вечер благодушие. Пухлая, белоснежная, без единого волоска
рука, с пальцами, способными удавить лошадь, похлопывала по плечам и
спинам заключенных. Для него убить было так же просто, как шутки ради
подставить ножку. После убийства он ненадолго возбуждался, как молодой
кот, поигравший с майским жуком.
Убивал он чаще всего по поручению штурмфюрера Дроттенхара, ведавшего
санитарной частью в блоке восточного района.
Самым трудным в этом деле было оттащить тела убитых на кремацию, но
этим Кейзе не занимался, никто бы не посмел предложить ему такую работу.
Дроттенхар был опытен и не допускал, чтобы люди слабели настолько, чтобы
их приходилось тащить к месту казни на носилках.
Кейзе не торопил назначенных к операции, не делал им злых замечаний, ни
разу никого из них не толкнул и не ударил. Больше четырехсот раз подымался
Кейзе по двум бетонированным ступенькам спецкамеры и всегда испытывал
живой интерес к человеку, над которым проделывал операцию: к взгляду ужаса
и нетерпения, покорности, муки, робости и страстного любопытства, которым
обреченный встречал пришедшего его умертвить.
Кейзе не мог понять, почему ему так нравилась именно обыденность, с
которой он производил свое дело. Спецкамера выглядела скучно: табурет,
серый каменный пол, сливная труба, кран, шланг, конторка с книгой записей.
Операцию низводили до полной обыденности, о ней всегда говорили
полушутя. Если операция совершалась с помощью пистолета, Кейзе называл ее
"впустить в голову зерно кофе"; если она производилась с помощью вливания
фенола, Кейзе называл ее "маленькая порция эликсира".
Удивительно и просто, казалось Кейзе, раскрывался секрет человеческой
жизни в кофейном зерне и эликсире.
Его карие, литые из пластмассы очи, казалось, не принадлежали живому
существу. То была затвердевшая желто-коричневая смола... И когда в
бетонных глазах Кейзе появлялось веселое выражение, людям становилось
страшно, так, вероятно, страшно делается рыбке, вплотную подплывавшей к
полузасыпанной песком коряге и вдруг обнаружившей, что темная осклизлая
масса имеет глазки, зубки, щупальцы.
Здесь, в лагере, Кейзе переживал чувство превосходства над жившими в
бараках художниками, революционерами, учеными, генералами, религиозными
проповедниками. Тут дело было не в зерне кофе и порции эликсира. Это было
чувство естественного превосходства, оно приносило много радости.
Он радовался не своей громадной физической силе, не своему умению идти
напролом, сшибить с ног, взломать кассовую сталь. Он любовался своей душой
и умом, он был загадочен и сложен. Его гнев, расположение возникали не
по-обычному, - казалось, без логики. Когда весной с транспорта в особый
барак были пригнаны отобранные гестапо русские военнопленные, Кейзе
попросил их спеть любимые им песни.
Четыре с могильным взглядом, с опухшими руками русских человека
выводили:
Где же ты, моя Сулико?
Кейзе, пригорюнившись, слушал, поглядывал на стоявшего с краю
скуластого человека. Кейзе из уважения к артистам не прерывал пения, но,
когда певцы замолчали, он сказал скуластому, что тот в хоре не пел, пусть
теперь поет соло. Глядя на грязный ворот гимнастерки этого человека со
следами споротых шпал, Кейзе спросил:
- Verstehen Sie, Herr Major, - ты понял, блияд?
Человек кивнул, - он понял.
Кейзе взял его за ворот и легонько встряхнул, так встряхивают
неисправный будильник. Прибывший с транспорта военнопленный пихнул Кейзе в
скулу кулаком и ругнулся.
Казалось, русскому пришел конец. Но гаулейтер особого барака не убил
майора Ершова, а подвел его к нарам, в углу у окна. Они пустовали, ожидая
приятного для Кейзе человека. В тот же день Кейзе принес Ершову крутое
гусиное яйцо и хохоча дал ему: "Jhre Stimme wird schon!"
С тех пор Кейзе хорошо относился к Ершову. И в бараке с уважением
отнеслись к Ершову, его несгибаемая жесткость была соединена с характером
мягким и веселым.
Сердился на Ершова после случая с Кейзе один из исполнителей "Сулико",
бригадный комиссар Осипов.
- Тяжелый человек, - говорил он.
Вскоре после этого происшествия и окрестил Мостовской Ершова
властителем дум.
Кроме Осипова, испытывал недоброжелательность к Ершову всегда
замкнутый, всегда молчаливый военнопленный Котиков, знавший все обо всех.
Был Котиков какой-то бесцветный - и голос бесцветный, и глаза, и губы. Но
был он настолько бесцветен, что эта бесцветность запоминалась, казалась
яркой.
В этот вечер веселость Кейзе при аппеле вызвала в людях повышенное
чувство напряжения и страха. Жители бараков всегда ждали чего-то плохого,
и страх, предчувствие, томление и днем и ночью, то усиливаясь, то слабея,
жили в них.
Перед концом вечерней поверки в особый барак вошли восемь лагерных
полицейских - капо в дурацких, клоунских фуражках, с ярко-желтой перевязью
на рукавах. По их лицам видно было, что свои котелки они наполняют не из
общего лагерного котла.
Командовал ими высокий белокурый красавец, одетый в стального цвета
шинель со споротыми нашивками. Из-под шинели видны были кажущиеся от
алмазного блеска светлыми лакированные сапоги.
Это был начальник внутрилагерной полиции Кениг - эсэсовец, лишенный за
уголовные преступления звания и заключенный в лагерь.
- Mutze ab! - крикнул Кейзе.
Начался обыск. Капо привычно, как фабричные рабочие, выстукивали столы,
выявляя выдолбленные пустоты, встряхивали тряпье, быстрыми, умными
пальцами проверяли швы на одежде, просматривали котелки.
Иногда они, шутя, поддав кого-нибудь коленом под зад, говорили: "Будь
здоров".
Изредка капо обращались к Кенигу, протягивая найденную записку,
блокнот, лезвие безопасной бритвы. Кениг взмахом перчатки давал понять -
интересен ли найденный предмет.
Во время обыска заключенные стояли, построившись в шеренгу.
Мостовской и Ершов стояли рядом, поглядывали на Кенига и Кейзе. Фигуры
обоих немцев казались литыми.
Мостовского пошатывало, кружилась голова. Ткнув пальцем в сторону
Кейзе, он сказал Ершову:
- Ах и субъект!
- Ариец классный, - сказал Ершов. Не желая, чтобы его услышал стоящий
вблизи Чернецов, он сказал на ухо Мостовскому: - Но и наши ребятки бывают
дай боже!
Чернецов, участвуя в разговоре, которого он не слышал, сказал:
- Священное право всякого народа иметь своих героев, святых и подлецов.
Мостовской, обращаясь к Ершову, но отвечая не только ему, сказал:
- Конечно, и у нас найдешь мерзавцев, но что-то есть в немецком убийце
такое, неповторимое, что только в немце и может быть.
Обыск кончился. Была подана команда отбоя. Заключенные стали взбираться
на нары.
Мостовской лег, вытянул ноги. Ему подумалось, что он не проверил, все
ли цело в его вещах после обыска, - кряхтя, приподнялся, стал перебирать
барахло.
Казалось, не то исчез шарф, не то холстинка - портянка. Но он нашел и
шарф, и портянку, а тревожное чувство осталось.
Вскоре к нему подошел Ершов и негромко сказал:
- Капо Недзельский треплет, что наш блок растрясут, часть оставят для
обработки, большинство - в общие лагеря.
- Ну что ж, - сказал Мостовской, - наплевать.
Ершов присел на нары, сказал тихо и внятно:
- Михаил Сидорович!
Мостовской приподнялся на локте, посмотрел на него.
- Михаил Сидорович, задумал я большое дело, буду с вами о нем говорить.
Пропадать, так с музыкой!
Он говорил шепотом, и Мостовской, слушая Ершова, стал волноваться, -
чудный ветер коснулся его.
- Время дорого, - говорил Ершов. - Если этот чертов Сталинград немцы
захватят, опять заплесневеют люди. По таким, как Кириллов, видно.
Ершов предлагал создать боевой союз военнопленных. Он произносил пункты
программы на память, точно читая по-писаному.
...Установление дисциплины и единства всех советских людей в лагере,
изгнание предателей из своей среды, нанесение ущерба врагу, создание
комитетов борьбы среди польских, французских, югославских и чешских
заключенных...
Глядя поверх нар в мутный полусвет барака, он сказал:
- Есть ребята с военного завода, они мне верят, будем накапливать
оружие. Размахнемся. Связь с десятками лагерей, террор против изменников.
Конечная цель: всеобщее восстание, единая свободная Европа...
Мостовской повторил:
- Единая свободная Европа... ах, Ершов, Ершов.
- Я не треплюсь. Наш разговор - начало дела.
- Становлюсь в строй, - сказал Мостовской и, покачивая головой,
повторил: - Свободная Европа... Вот и в нашем лагере секция
Коммунистического Интернационала, а в ней два человека, один из них
беспартийный.
- Вы и немецкий, и английский, и французский знаете, тысячи связей
вяжутся, - сказал Ершов. - Какой вам еще Коминтерн - лагерники всех стран,
соединяйтесь!
Глядя на Ершова, Михаил Сидорович произнес давно забытые им слова:
- Народная воля! - и удивился, почему именно эти слова вдруг
вспомнились ему.
А Ершов сказал:
- Надо переговорить с Осиповым и полковником Златокрыльцем. Осипов -
большая сила! Но он меня не любит, поговорите с ним вы. А с полковником я
сегодня поговорю. Составим четверку.
"73"
Мозг майора Ершова днем и ночью р