Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Гроссман Василий. Жизнь и судьба -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  - 84  -
85  - 86  - 87  - 88  - 89  -
ме передней на него посмотрели встревоженные глаза Марьи Ивановны: - Ах, ну вот, - негромко сказала она. - Я знала, что вы не пойдете. Помогая ей снять пальто, ощущая руками тепло ее шеи и затылка, которое передалось воротнику пальто, Штрум внезапно догадался, - вот ее он ждал, в предчувствии ее прихода он прислушивался, поглядывал на дверь. Он понял это по чувству легкости, радостной естественности, которую сразу же ощутил, увидев ее. Это, оказывается, ее хотел он встретить, когда с тяжелой душой возвращался вечерами из института, тревожно всматривался в прохожих, оглядывал женские лица за окнами трамваев и троллейбусов. И когда, придя домой, он спрашивал у Людмилы Николаевны: "Никто не приходил?", - он хотел знать, не приходила ли она. Все это давно уже существовало... Она приходила, они разговаривали, шутили, она уходила, и он, казалось, забывал о ней. Она появлялась в его памяти, когда он разговаривал с Соколовым, когда Людмила Николаевна передавала ему привет от нее. Она, казалось, не существовала помимо тех минут, когда он видел ее или говорил о том, какая она милая женщина. Иногда, желая подразнить Людмилу, он говорил, что ее подруга не читала Пушкина и Тургенева. Он гулял с ней в Нескучном саду, и ему было приятно смотреть на нее, ему нравилось, что она легко, сразу, никогда не ошибаясь, понимает его, его трогало детское выражение внимания, с которым она слушала его. Потом они простились, и он перестал думать о ней. Потом он вспомнил о ней, идя по улице, и снова забыл. И вот сейчас он ощутил, что она не переставала быть с ним, ему только казалось, что ее нет. Она была с ним и тогда, когда он не думал о ней. Он не видел ее, не вспоминал ее, а она продолжала быть с ним. Он без мысли о ней ощущал, что ее нет рядом, не понимал, что он постоянно, даже не думая о ней, встревожен ее отсутствием. А в этот день, когда он по-особому глубоко понимал и себя и людей, живших свою жизнь рядом с его жизнью, всматриваясь в ее лицо, он понял свое чувство к ней. Он радовался, видя ее, тому, что постоянное томящее ощущение ее отсутствия вдруг прерывается. Ему становится легко оттого, что она с ним, и он перестает бессознательно ощущать, что ее нет с ним. Он в последнее время всегда чувствовал себя одиноким. Он ощущал свое одиночество, разговаривая с дочерью, друзьями, Чепыжиным, женой. Но стоило ему увидеть Марью Ивановну, чувство одиночества исчезало. И это открытие не поразило его, - оно было естественно и бесспорно. Как это месяц назад, два месяца назад, еще живя в Казани, он не понимал простого и бесспорного? И, естественно, в день, когда он особенно сильно ощущал ее отсутствие, его чувство вырвалось из глубины на поверхность и стало достоянием его мысли. И так как невозможно было скрывать от нее что бы то ни было, он тут же в передней, хмурясь и глядя на нее, сказал: - Я все время думал, что голоден, как волк, и все смотрел на дверь, скоро ли позовут обедать, а оказалось, я ждал - скоро ли придет Марья Ивановна. Она ничего не сказала, казалось, не расслышала и прошла в комнату. Она сидела на диване рядом с Женей, с которой ее познакомили, и Виктор Павлович переводил глаза с лица Жени на лицо Марьи Ивановны, потом на Людмилу. Как красивы были сестры! В этот день лицо Людмилы Николаевны казалось особенно хорошо. Суровость, портившая его, отступила. Ее большие светлые глаза смотрели мягко, с грустью. Женя поправила волосы, видимо, чувствуя на себе взгляд Марьи Ивановны, и та сказала: - Простите меня, Евгения Николаевна, но я не представляла себе, что женщина может быть так красива. Я никогда не видела такого лица, как ваше. Сказав это, она покраснела. - Вы поглядите, Машенька, на ее руки, пальцы, - сказала Люд" мила Николаевна, - а шея, а волосы. - А ноздри, ноздри, - сказал Штрум. - Да что я вам, кабардинская кобыла? - сказала Женя. - Нужно мне это все. - Не в коня корм, - сказал Штрум, и хотя не совсем было ясно, что значат его слова, они вызвали смех. - Витя, а ты-то есть хочешь? - сказала Людмила Николаевна. - Да-да, нет-нет, - сказал он и увидел, как снова покраснела Марья Ивановна. Значит, она слышала сказанные им в передней слова. Она сидела, словно воробушек, серенькая, худенькая, с волосами, зачесанными, как у народных учительниц, над невысоким выпуклым лбом, в вязаной, заштопанной на локтях кофточке, каждое слово, сказанное ею, казалось Штруму, было полно ума, деликатности, доброты, каждое движение выражало грацию, мягкость. Она не заговаривала о заседании ученого совета, расспрашивала о Наде, попросила у Людмилы Николаевны "Волшебную гору" Манна, спрашивала Женю о Вере и о ее маленьком сыне, о том, что пишет из Казани Александра Владимировна. Штрум не сразу, не вдруг понял, что Марья Ивановна нашла единственно верный ход разговора. Она как бы подчеркивала, что нет силы, способной помешать людям оставаться людьми, что само могучее государство бессильно вторгнуться в круг отцов, детей, сестер и что в этот роковой день ее восхищение людьми, с которыми она сейчас сидит, в том и выражается, что их победа дает им право говорить не о том, что навязано извне, а о том, что существует внутри. Она правильно угадала, и, когда женщины говорили о Наде и о Верином ребенке, он сидел молча, чувствовал, как свет, что зажегся в нем, горит ровно и тепло, не колеблется и не тускнеет. Ему казалось, что очарование Марьи Ивановны покорило Женю. Людмила Николаевна пошла на кухню, и Марья Ивановна отправилась ей помогать. - Какой прелестный человек, - задумчиво сказал Штрум. Женя насмешливо окликнула его: - Витька, а Витька? Он опешил от неожиданного обращения, - Витькой его не называли уже лет двадцать. - Барынька влюблена в вас, как кошка, - сказала Женя. - Что за глупости, - сказал он. - И почему барынька? Меньше всего она барынька. Людмила ни с одной женщиной не дружила. А с Марьей Ивановной у нее настоящая дружба. - А у вас? - насмешливо спросила Женя. - Я серьезно говорю, - сказал Штрум. Она, видя, что он сердится, посмеиваясь, смотрела на него. - Знаете что, Женечка? Ну вас к черту, - сказал он. В это время пришла Надя. Стоя в передней, она быстро спросила: - Папа пошел каяться? Она вошла в комнату. Штрум обнял ее и поцеловал. Евгения Николаевна повлажневшими глазами оглядывала племянницу. - Ну, ни капли нашей славянской крови в ней нет, - сказала она. - Совершенно иудейская девица. - Папины гены, - сказала Надя. - Ты моя слабость, Надя, - сказала Евгения Николаевна. - Вот как Сережа у бабушки, так ты для меня. - Ничего, папа, мы прокормим тебя, - сказала Надя. - Кто это - мы? - спросил Штрум. - Ты со своим лейтенантом? Помой руки после школы. - С кем это мама там разговаривает? - С Марьей Ивановной. - Тебе нравится Марья Ивановна? - спросила Евгения Николаевна. - По-моему, это лучший человек в мире, - сказала Надя, - я бы на ней женилась. - Добрая, ангел? - насмешливо спросила Евгения Николаевна. - А вам, тетя Женя, она не понравилась? - Я не люблю святых, в их святости бывает скрыта истерия, - сказала Евгения Николаевна. - Предпочитаю им открытых стерв. - Истерия? - спросил Штрум. - Клянусь, Виктор, это вообще, я не о ней. Надя пошла на кухню, а Евгения Николаевна сказала Штруму: - Жила я в Сталинграде, был у Веры лейтенант. Вот и у Нади появился знакомый лейтенант. Появился и исчезнет! Так легко они гибнут. Витя, так это печально. - Женечка, Женевьева, - спросил Штрум, - вам действительно не понравилась Марья Ивановна? - Не знаю, не знаю, - торопливо сказала она, - есть такой женский характер - якобы податливый, якобы жертвенный. Такая женщина не скажет: "Я сплю с мужиком, потому что мне хочется этого", а она скажет: "Таков мой долг, мне его жалко, я принесла себя в жертву". Эти бабы спят, сходятся, расходятся потому, что им того хочется, но говорят они совсем по-другому: "Это было нужно, так велел долг, совесть, я отказалась, я пожертвовала". А ничем она не жертвовала, делала, что хотела, и самое подлое, что эти дамы искренне сами верят в свою жертвенность. Таких я терпеть не могу! И знаете почему? Мне часто кажется, что я сама из этой породы. За обедом Марья Ивановна сказала Жене: - Евгения Николаевна, если разрешите, я могу пойти вместе с вами. У меня есть печальный опыт в этих делах. Да и вдвоем как-то легче. Женя, смутившись, ответила: - Нет-нет, спасибо большое, уж эти дела надо делать в одиночку. Тут тяжесть ни с кем не разделишь. Людмила Николаевна искоса посмотрела на сестру и, как бы объясняя ей свою откровенность с Марьей Ивановной, сказала: - Вот вбила себе Машенька в голову, что она тебе не понравилась. Евгения Николаевна ничего не ответила. - Да-да, - сказала Марья Ивановна. - Я чувствую. Но вы меня простите, что я это говорила. Ведь - глупости. Какое вам дело до меня. Напрасно Людмила Николаевна сказала. А теперь получилось, точно я напрашиваюсь, чтобы вы изменили свое впечатление. А я так просто. Да и вообще... Евгения Николаевна неожиданно для себя совершенно искренне сказала: - Да что вы, милая вы, да что вы. Я ведь в таком расстройстве чувств, вы меня простите. Вы хорошая. Потом, быстро поднявшись, она сказала: - Ну, дети мои, как мама говорит: "Мне пора!" "27" На улице было много прохожих. - Вы спешите? - спросил он. - Может быть, снова пойдем в Нескучный? - Что вы, уже люди возвращаются со службы, а мне нужно поспеть к приходу Петра Лаврентьевича. Он подумал, что она пригласит его зайти, чтобы услышать рассказ Соколова о заседании ученого совета. Но она молчала, и он почувствовал подозрение, не опасается ли Соколов встречаться с ним. Его обижало, что она спешила домой, но ведь это было совершенно естественно. Они проходили мимо сквера, неподалеку от улицы, ведущей к Донскому монастырю. Она внезапно остановилась и сказала: - Давайте посидим минуту, а потом я сяду в троллейбус. Они сидели молча, но он чувствовал ее волнение. Немного склонив голову, она смотрела в глаза Штруму. Они продолжали молчать. Губы ее были сжаты, но, казалось, он слышал ее голос. Все было ясно, настолько ясно, словно бы они уже все сказали друг другу. Да и что тут могли сделать слова. Он понимал, что происходит что-то необычайно серьезное, что новая печать ляжет на его жизнь, его ждет тяжелая смута. Он не хотел приносить людям страданий, лучше бы никто никогда не узнал об их любви, может быть, и они друг другу не скажут о ней. А может быть... Но происходившее сейчас, свою печаль и радость, они не могли скрыть друг от друга, и это влекло за собой неизбежные, переворачивающие изменения. Все происходящее зависело от них, и в то же время казалось, - происходившее подобно року, они уже не могли ему не подчиниться. Все, что возникало между ними, было правдой, естественной, не зависящей от них, как не зависит от человека дневной свет, и в то же время эта правда рождала неизбежную ложь, фальшь, жестокость по отношению к самым близким людям. Только от них зависело избежать этой лжи и жестокости, стоило отказаться от естественного и ясного света. Одно ему было очевидно, - в эти минуты он навсегда терял душевный покой. Что уж там ни ждало его впереди, покоя в душе его не будет. Скроет ли он чувство к женщине, сидящей рядом с ним, вырвется ли оно наружу и станет его новой судьбой, - он уже не будет знать покоя. В постоянной ли тоске по ней или в близости, соединенной с мучениями совести, - покоя ему не будет. А она все смотрела на него с каким-то невыносимым выражением счастья и отчаяния. Вот он не склонился, устоял в столкновении с огромной и безжалостной силой, и как он слаб, беспомощен здесь, на этой скамейке. - Виктор Павлович, - сказала она, - мне пора уже. Петр Лаврентьевич ждет меня. Она взяла его за руку и сказала: - Мы с вами больше не увидимся. Я дала слово Петру Лаврентьевичу не встречаться с вами. Он почувствовал смятение, которое испытывают люди, умирая от сердечной болезни, - сердце, чьи биения не зависели от воли человека, останавливалось, и мироздание начинало шататься, опрокидывалось, земля и воздух исчезали. - Почему, Марья Ивановна? - спросил он. - Петр Лаврентьевич взял с меня слово, что я перестану встречаться с вами. Я дала ему слово. Это, наверное, ужасно, но он в таком состоянии, он болен, я боюсь за его жизнь. - Маша, - сказал он. В ее голосе, в ее лице была непоколебимая сила, словно бы та, с которой он столкнулся в последнее время, - Маша, - снова сказал он. - Боже мой, вы ведь понимаете, вы видите, я не скрываю, зачем обо всем говорить. Я не могу, не могу. Петр Лаврентьевич столько перенес. Вы ведь все сами знаете. Вспомните, какие страдания выпали Людмиле Николаевне. Это ведь невозможно. - Да-да, у нас нет права, - повторил он. - Милый мой, хороший, бедный мой, свет мой, - сказала она. Шляпа его упала на землю, вероятно, люди смотрели на них. - Да-да, у нас нет права, - повторял он. Он целовал ей руки, и когда он держал в руке ее холодные маленькие пальцы, ему казалось, что непоколебимая сила ее решения не видеться с ним соединена со слабостью, покорностью, беспомощностью... Она поднялась со скамьи, пошла, не оглядываясь, а он сидел и думал, что вот он впервые смотрел в глаза своему счастью, свету своей жизни, и все это ушло от него. Ему казалось, что эта женщина, чьи пальцы он только что целовал, могла бы заменить ему все, чего он хотел в жизни, о чем мечтал, - и науку, и славу, и радость всенародного признания. "28" На следующий день после заседания ученого совета Штруму позвонил по телефону Савостьянов, спросил его, как он себя чувствует, здорова ли Людмила Николаевна. Штрум спросил о заседании, и Савостьянов ответил: - Виктор Павлович, не хочется вас расстраивать, оказывается, ничтожеств больше, чем я думал. "Неужели Соколов выступил?" - подумал Штрум и спросил: - А резолюцию вынесли? - Жестокую. Считать несовместимым, просить дирекцию рассмотреть вопрос о дальнейшем... - Понятно, - сказал Штрум и, хотя был уверен, что именно такая резолюция будет вынесена, растерялся от неожиданности. "Я не виноват ни в чем, - подумал он, - но, конечно, посадят. Там знали, что Крымов не виноват, а посадили". - Кто-нибудь голосовал против? - спросил Штрум, и телефонная проволока донесла до него молчаливое смущение Савостьянова. - Нет, Виктор Павлович, вроде единогласно, - сказал Савостьянов. - Вы очень повредили себе тем, что не пришли. Голос Савостьянова был плохо слышен, он, видимо, звонил из автомата. В тот же день позвонила по телефону Анна Степановна, она уже была отчислена с работы, в институт не ходила и не знала о заседании ученого совета. Она сказала, что едет на два месяца к сестре в Муром, и растрогала Штрума сердечностью, - приглашала его приехать. - Спасибо, спасибо, - сказал Штрум, - если уж ехать в Муром, то не прохлаждаться, а преподавать физику в педтехникуме. - Господи, Виктор Павлович, - сказала Анна Степановна. - Зачем вы все это, я в отчаянии, все из-за меня. Стою ли я этого. Его слова о педтехникуме она, вероятно, восприняла как упрек себе. Голос ее тоже был плохо слышен, и она, видимо, звонила не из дому, а из автомата. "Неужели Соколов выступил?" - спрашивал Штрум самого себя. Поздно вечером позвонил Чепыжин. В этот день Штрум, подобно тяжелобольному, оживлялся, лишь когда заговаривали о его болезни. Видимо, Чепыжин почувствовал это. - Неужели Соколов выступил, неужели выступил? - спрашивал Штрум у Людмилы Николаевны, но она, естественно, как и он, не знала, выступал ли на заседании Соколов. Какая-то паутина возникла между ним и близкими ему людьми. Савостьянов, очевидно, боялся говорить о том, что интересовало Виктора Павловича, не хотел быть его информатором. Он, вероятно, думал: "Встретит Штрум институтских и скажет: "Я уже все знаю, мне Савостьянов во всех подробностях доложил обо всем". Анна Степановна была очень сердечна, но в подобной ситуации ей следовало прийти к Штруму на дом, а не ограничиваться телефоном. А Чепыжин, думалось Виктору Павловичу, должен был предложить ему сотрудничество в Институте астрофизики, хотя бы поговорить на эту тему. "Они обижаются на меня, я обижаюсь на них, - лучше бы уж не звонили", - думал он. Но он еще больше обижался на тех, кто вовсе не позвонил ему по телефону. Весь день ждал он звонка Гуревича, Маркова, Пименова. Потом он рассердился на механиков и электриков, работавших по монтажу установки. "Сукины дети, - думал он. - Уж им-то, рабочим, бояться нечего". Невыносимо было думать о Соколове. Петр Лаврентьевич велел Марье Ивановне не звонить Штруму! Простить можно всем, - и старым знакомым, и родичам даже, и сослуживцам. Но другу! Мысль о Соколове вызывала в нем такую злобу, такую мучительную обиду, что становилось трудно дышать. И в то же время, думая об измене своего друга, Штрум, сам того не замечая, искал оправдания своей собственной измены другу. От нервности он написал Шишакову совершенно ненужное письмо о том, что просит известить его о решении дирекции института, сам же, по болезни, в ближайшие дни не сможет работать в лаборатории. За весь следующий день не было ни одного телефонного звонка. "Ладно, все равно посадят", - думал Штрум. И эта мысль теперь не мучила, а словно бы утешала его. Так больные люди утешают себя мыслью: "Ладно, болей не болей, все помрем". Виктор Павлович сказал Людмиле Николаевне: - Единственный человек, который нам приносит новости, это Женя. Правда, новости все из приемной НКВД. - Теперь я убеждена, - сказала Людмила Николаевна, - что Соколов выступил на ученом совете. Иначе нельзя объяснить молчание Марьи Ивановны. Ей стыдно звонить после этого. Вообще-то я могу ей сама позвонить днем, когда он будет на работе. - Ни в коем случае! - крикнул Штрум. - Слышишь, Люда, ни в коем случае! - Да какое мне дело до твоих отношений с Соколовым, - сказала Людмила Николаевна. - У меня с Машей свои отношения. Он не мог объяснить Людмиле, почему ей нельзя звонить Марье Ивановне. Ему становилось стыдно от мысли, что Людмила, не понимая того, невольно станет соединением между Марьей Ивановной и им. - Люда, теперь наша связь с людьми может быть только односторонней. Если человека посадили, его жена может ходить лишь к тем людям, которые зовут ее. Сама она не вправе сказать: мне хочется прийти к вам. Это унижение для нее и ее мужа. Мы вступили с тобой в новую эпоху. Мы уже никому не можем писать письма, мы только отвечаем. Мы не можем теперь никому звонить по телефону, только снимаем трубку, когда нам звонят. Мы не имеем права первыми здороваться с знакомыми, может быть, они не хотят с нами здороваться. А если со мной здороваются, я не имею права первым заговорить. Может быть, человек считает возможным кивнуть мне головой, но не хочет говорить со мной. Пусть заговорит, тогда я ему отвечу. Мы вступили в великую секту неприкасаемых. Он помолчал. - Но, к счастью для неприкасаемых, из этого закона есть исключения. Есть один, два человека, - я не говорю о близких - твоей матери, Ж

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  - 84  -
85  - 86  - 87  - 88  - 89  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору