Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
вал к себе в кабинет Анну Степановну, попросил ее проявить к
завтрашнему дню пленку - контрольную серию опытов, проведенных на новой
установке.
Она все записала и продолжала сидеть.
Он вопросительно посмотрел на нее.
- Виктор Павлович, - сказала она, - я раньше думала, что словами не
скажешь, но сейчас я хочу сказать: понимаете ли вы, что вы сделали для
меня и других? Это для людей важней великих открытий. Вот от того, что вы
живете на свете, от одной мысли об этом хорошо на душе. Знаете, что о вас
говорят слесари, уборщицы, сторожа? Говорят, - правильный человек. Я много
раз хотела к вам домой пойти, но боялась. Понимаете, когда я в самые
трудные дни думала о вас, у меня на душе легко, хорошо делалось. Спасибо
вам за то, что вы живете. Человек вы!
Он ничего не успел сказать ей, она быстро вышла из кабинета.
Хотелось бежать по улице и кричать... только бы не эта мука, не этот
могучий стыд. Но это было не все, только начало.
В конце дня раздался телефонный звонок.
- Вы узнаете?
Боже мой, узнал ли он. Казалось, не только слухом, похолодевшими
пальцами, державшими телефонную трубку, он узнал этот голос. Вот Марья
Ивановна снова пришла в тяжелую минуту его жизни.
- Я говорю из автомата, очень плохо слышно, - сказала Маша. - Петру
Лаврентьевичу стало лучше, у меня теперь больше времени. Приезжайте, если
можете, завтра в восемь в тот скверик, - и вдруг произнесла: - Любимый
мой, милый мой, свет мой. Я боюсь за вас. К нам приходили по поводу
письма, вы понимаете, о чем я говорю? Я уверена, что это вы, ваша сила
помогла Петру Лаврентьевичу выстоять, у нас все обошлось благополучно. И
тут же я представила, как вы при этом навредили себе. Вы такой угловатый,
где другой ушибется, вы разобьетесь в кровь.
Он повесил трубку, закрыл лицо руками.
Он уже понимал ужас своего положения: не враги казнили сегодня его.
Казнили близкие, своей верой в него.
Придя домой, он сразу же, не сняв пальто, стал звонить Чепыжину.
Людмила Николаевна стояла перед ним, а он набирал чепыжинский телефонный
номер, уверенный, убежденный в том, что и его друг, учитель сейчас нанесет
ему, любя его, жестокую рану. Он спешил, он даже не успел сказать Людмиле
о том, что подписал письмо. Боже мой, как быстро седеет Людмила. Да-да,
молодец, бей седых!
- Хорошего много, читали сводку, - сказал Чепыжин, - а у меня никаких
событий. Да вот я поругался сегодня с несколькими почтенными людьми. Вы
слышали что-нибудь о некоем письме?
Штрум облизнул пересохшие губы и сказал:
- Да, кое-что.
- Ладно, ладно, понимаю, это не для телефона, поговорим об этом при
встрече, после вашего приезда, - сказал Чепыжин.
Ну, ничего, ничего, вот еще Надя придет. Боже, Боже, что он сделал...
"56"
Ночью Штрум не спал. У него болело сердце. Откуда эта ужасная тоска?
Тяжесть, тяжесть. Победитель!
Робея перед делопроизводительницей в домоуправлении, он был сильней и
свободней, чем сейчас. Сегодня он не посмел даже поспорить, высказать
сомнение. Он потерял внутреннюю свободу, ставши сильным. Как посмотреть в
глаза Чепыжину? А быть может, он сделает это так же спокойно, как делали
это те, что весело и добродушно встретили Штрума в день возвращения в
институт?
Все, что он вспоминал в эту ночь, ранило, мучило его, ничто не давало
покоя. Его улыбки, жесты, поступки были и чужды, и враждебны ему самому. В
Надиных глазах сегодня вечером было жалостливое гадливое выражение.
Одна лишь Людмила, всегда раздражавшая его, всегда перечившая ему,
выслушав его рассказ, вдруг сказала: "Витенька, не надо мучиться. Ты для
меня самый умный, самый честный. Раз ты так сделал, значит, так нужно".
Откуда в нем появилось желание все оправдывать, утверждать? Почему он
стал терпим к тому, к чему недавно был нетерпим? О чем бы ни говорили с
ним, он оказывался оптимистом.
Военные победы совпали с переломом в его личной судьбе. Он видит мощь
армии, величие государства, свет впереди. Почему такими плоскими кажутся
ему сегодня мысли Мадьярова?
В день, когда его вышвыривали из института, он отказался покаяться, и
как светло и легко стало у него на душе. Каким счастьем были для него в
эти дни близкие - Людмила, Надя, Чепыжин, Женя... А встреча с Марьей
Ивановной, что он скажет ей? Всегда он так надменно относился к покорности
и послушанию робкого Петра Лаврентьевича. А сегодня! Он боится думать о
матери, он согрешил перед ней. Ему страшно взять в руки ее последнее
письмо. С ужасом, с тоской он понимал, что бессилен сохранить свою душу,
не может оградить ее. В нем самом росла сила, превращающая его в раба.
Он совершил подлость! Он, человек, бросил камень в жалких,
окровавленных, упавших в бессилии людей.
И от боли, сжавшей его сердце, от мучительного чувства пот выступал у
него на лбу.
Откуда бралась в нем душевная самоуверенность, кто дал ему право
кичиться перед другими людьми своей чистотой, мужеством, быть судьей над
людьми, не прощать им слабостей? Не в надменности правда сильных.
Бывают слабыми и грешные, и праведные. Различие их в том, что ничтожный
человек, совершив хороший поступок, всю жизнь кичится им, а праведник,
совершая хорошие дела, не замечает их, но годами помнит совершенный им
грех.
А он-то все гордился своим мужеством, своей прямотой, высмеивал тех,
кто проявлял слабость, робость. Но вот и он, человек, изменил людям. Он
презирал себя, он стыдился себя. Дом, в котором он жил, свет его, тепло,
которое его согревало, - все превратилось в щепу, в сыпучий сухой песок.
Дружба с Чепыжиным, любовь к дочери, привязанность к жене, его
безнадежная любовь к Марье Ивановне - его человеческий грех и человеческое
счастье; его труд, его прекрасная наука, его любовь к матери и плач о ней,
- все ушло из его души.
Ради чего совершил он страшный грех? Все в мире ничтожно по сравнению с
тем, что он потерял. Все ничтожно по сравнению с правдой, чистотой
маленького человека, - и царство, раскинувшееся от Тихого океана до
Черного моря, и наука.
С ясностью он увидел, что еще не поздно, есть в нем еще сила поднять
голову, остаться сыном своей матери.
Он не будет искать себе утешений, оправданий. Пусть то плохое, жалкое,
подлое, что он сделал, всегда будет ему укором, всю жизнь: день и ночь
напоминает ему о себе. Нет, нет, нет! Не к подвигу надо стремиться, не к
тому, чтобы гордиться и кичиться этим подвигом.
Каждый день, каждый час, из года в год, нужно вести борьбу за свое
право быть человеком, быть добрым и чистым. И в этой борьбе не должно быть
ни гордости, ни тщеславия, одно лишь смирение. А если в страшное время
придет безвыходный час, человек не должен бояться смерти, не должен
бояться, если хочет остаться человеком.
- Ну что ж, посмотрим, - сказал он, - может быть, и хватит у меня силы.
Мама, мама, твоей силы.
"57"
Вечера на хуторе близ Лубянки...
После допросов Крымов лежал на койке, стонал, думал, говорил с
Каценеленбогеном.
Теперь Крымову уже не казались невероятными сводившие с ума признания
Бухарина и Рыкова, Каменева и Зиновьева, процесс троцкистов,
право-левацких центров, судьба Бубнова, Муралова, Шляпникова. С живого
тела революции сдиралась кожа, в нее хотело рядиться новое время, а
кровавое живое мясо, дымящиеся внутренности пролетарской революции шли на
свалку, новое время не нуждалось в них. Нужна была шкура революции, эту
шкуру и сдирали с живых людей. Те, кто натягивали на себя шкуру революции,
говорили ее словами, повторяли ее жесты, но имели другой мозг, другие
легкие, печень, глаза.
Сталин! Великий Сталин! Возможно, человек железной воли - самый
безвольный из всех. Раб времени и обстоятельств, смирившийся покорный
слуга сегодняшнего дня, распахивающий двери перед новым временем.
Да, да, да... А те, кто не кланялся перед новым временем, шли на
свалку.
Теперь он знал, как раскалывали человека. Обыск, споротые пуговицы,
снятые очки создавали в человеке ощущение физического ничтожества. В
следовательском кабинете человек осознает, что его участие в революции,
гражданской войне - ничего не значит, его знания, его работа, - все
чепуха! И вот, значит, второе: человек не только физическое ничтожество.
Тех, которые продолжали упорствовать в своем праве быть людьми,
начинали расшатывать и разрушать, раскалывать, обламывать, размывать и
расклеивать, чтобы довести их до той степени рассыпчатости, рыхлости,
пластичности и слабости, когда люди не хотят уже ни справедливости, ни
свободы, ни даже покоя, а хотят лишь, чтобы их избавили от ставшей
ненавистной жизни.
В единстве физического и духовного человека заключался почти всегда
беспроигрышный ход следовательской работы. Душа и тело - сообщающиеся
сосуды, и, разрушая, подавляя оборону физической природы человека,
нападающая сторона всегда успешно вводила в прорыв свои подвижные
средства, овладевала душой и вынуждала человека к безоговорочной
капитуляции.
Думать обо всем этом не было сил, не думать об этом тоже не было сил.
А кто же выдал его? Кто донес? Кто оклеветал? И он чувствовал, что ему
теперь неинтересен этот вопрос.
Он всегда гордился тем, что умеет подчинять свою жизнь логике. Но
теперь было не так. Логика говорила, что сведения о его разговоре с
Троцким дала Евгения Николаевна. А вся его нынешняя жизнь, его борьба со
следователем, его способность дышать, оставаться товарищем Крымовым
основывались на вере в то, что Женя не могла это сделать. Он удивлялся,
как мог на несколько минут потерять уверенность в этом. Не было силы,
которая могла его заставить не верить Жене. Он верил, хотя знал, что
никто, кроме Евгении Николаевны, не знал о его разговоре с Троцким, знал,
что женщины изменяют, женщины слабы, знал, что Женя бросила его, ушла от
него в тяжелую пору его жизни.
Он рассказал Каценеленбогену о допросе, но об этом случае не сказал ни
слова.
Каценеленбоген теперь не пошучивал, не балагурил.
Действительно, Крымов не ошибся в нем. Он был умен. Но страшно и
странно было все то, что говорил он. Иногда Крымову казалось, что нет
ничего несправедливого в том, что старый чекист сидит в камере внутренней
тюрьмы. Не могло быть иначе. Иногда он казался Крымову безумным.
Это был поэт, певец органов государственной безопасности.
Он с восхищением рассказал Крымову, как Сталин на последнем съезде
партии во время перерыва спросил у Ежова, почему он допустил перегибы в
карательной политике, и, когда растерявшийся Ежов ответил, что он выполнял
прямые указания Сталина, вождь, обращаясь к окружавшим его делегатам,
грустно проговорил: "И это говорит член партии".
Он рассказал об ужасе, который испытывал Ягода...
Он вспоминал великих чекистов, ценителей Вольтера, знатоков Рабле,
поклонников Верлена, когда-то руководивших работой в большом, бессонном
доме.
Он рассказал о многолетнем московском палаче, милом и тихом
старичке-латыше, который, совершая казни, просил разрешения передать
одежду казненного в детский дом. И тут же рассказал о другом исполнителе
приговоров - тот пил дни и ночи, тосковал без дела, а когда его отчислили
с работы, стал ездить в подмосковные совхозы и колол там свиней, привозил
с собой бутыли свиной крови, - говорил, что врач прописал ему пить свиную
кровь от малокровия.
Он рассказывал, как в 1937 году приводились еженощно в исполнение сотни
приговоров над осужденными без права переписки, как дымили ночные трубы
московского крематория, как мобилизованные для исполнения приговоров и
вывоза трупов комсомольцы сходили с ума.
Он рассказывал о допросе Бухарина, об упорстве Каменева... А однажды
они проговорили всю ночь до утра.
В эту ночь чекист развивал теорию, обобщал.
Каценеленбоген рассказал Крымову о поразительной судьбе
нэпмана-инженера Френкеля. Френкель в начале нэпа построил в Одессе
моторный завод. В середине двадцатых годов его арестовали и выслали в
Соловки. Сидя в Соловецком лагере, Френкель подал Сталину гениальный
проект, - старый чекист именно это слово и произнес: "гениальный".
В проекте подробно, с экономическими и техническими обоснованиями,
говорилось об использовании огромных масс заключенных для создания дорог,
плотин, гидростанций, искусственных водоемов.
Заключенный нэпман стал генерал-лейтенантом МГБ, - Хозяин оценил его
мысль.
В простоту труда, освященного простотой арестантских рот и старой
каторги, труда лопаты, кирки, топора и пилы, вторгся двадцатый век.
Лагерный мир стал впитывать в себя прогресс, он втягивал в свою орбиту
электровозы, экскаваторы, бульдозеры, электропилы, турбины" врубовые
машины, огромный автомобильный, тракторный парк. Лагерный мир осваивал
транспортную и связную авиацию, радиосвязь и селекторную связь,
станки-автоматы, современнейшие системы обогащения руд; лагерный мир
проектировал, планировал, чертил, рождал рудники, заводы, новые моря,
гигантские электростанции.
Он развивался стремительно, и старая каторга казалась рядом смешной и
трогательной, как детские кубики.
Но лагерь, говорил Каценеленбоген, все же не поспевал за жизнью,
питавшей его. По-прежнему не использовались многие ученые и специалисты, -
они не имели отношения к технике и медицине...
Историки с мировыми именами, математики, астрономы, литературоведы,
географы, знатоки мировой живописи, ученые, владеющие санскритом и
древними кельтскими наречиями, не имели никакого применения в системе
ГУЛАГа. Лагерь в своем развитии еще не дорос до использования этих людей
по специальности. Они работали чернорабочими либо так называемыми
придурками на мелких конторских работах и в культурно-воспитательной части
- КВЧ, либо болтались в инвалидных лагерях, не находя применения своим
знаниям, часто огромным, имеющим не только всероссийскую, но и мировую
ценность.
Крымов слушал Каценеленбогена, казалось, ученый говорит о главном деле
своей жизни. Он не только воспевал и славил. Он был исследователем, он
сравнивал, вскрывал недостатки и противоречия, сближал, противопоставлял.
Недостатки, конечно, в несравненно более мягкой форме, существовали и
по другую сторону лагерной проволоки. Немало есть в жизни людей, которые
делают не то, что могли бы, и не так, как могли, в университетах, в
редакциях, в исследовательских институтах Академии.
В лагерях, говорил Каценеленбоген, уголовные главенствовали над
политическими заключенными. Разнузданные, невежественные, ленивые и
подкупные, склонные к кровавым дракам и грабежам, уголовники тормозили
развитие трудовой и культурной жизни лагерей.
И тут же он сказал, что ведь и по ту сторону проволоки работой ученых,
крупнейших деятелей культуры подчас руководят малообразованные, неразвитые
и ограниченные люди.
Лагерь давал как бы гиперболическое, увеличенное отражение
запроволочной жизни. Но действительность по обе стороны проволоки не была
противоположна, а отвечала закону симметрии.
И тут-то он заговорил не как певец, не как мыслитель, а как пророк.
Если смело, последовательно развивать систему лагерей, освободив ее от
тормозов и недостатков, это развитие приведет к стиранию граней. Лагерю
предстоит слияние с запроволочной жизнью. В этом слиянии, в уничтожении
противоположности между лагерем и запроволочной жизнью и есть зрелость,
торжество великих принципов. При всех недостатках лагерной системы - в ней
есть одно решающее преимущество. Только в лагере принципу личной свободы в
абсолютно чистой форме противопоставлен высший принцип - разум. Этот
принцип приведет лагерь к той высоте, которая позволит ему
самоупраздниться, слиться с жизнью деревни и города.
Каценеленбогену приходилось руководить лагерными КБ - конструкторскими
бюро, - и он убедился, что ученые, инженеры способны решать самые сложные
задачи в условиях лагеря. Им по плечу любые проблемы мировой научной и
технической мысли. Нужно лишь разумно руководить людьми и создавать им
хорошие бытовые условия. Старинная байка о том, что без свободы нет науки,
- начисто неверна.
- Когда уровни сравняются, - сказал он, - и мы поставим знак равенства
между жизнью, идущей по ту и по эту сторону проволоки, репрессии станут не
нужны, мы перестанем выписывать ордера на аресты. Мы сроем тюрьмы и
политизоляторы. КВЧ - культурно-воспитательная часть - будет справляться с
любыми аномалиями. Магомет и гора пойдут навстречу друг другу.
Упразднение лагеря будет торжеством гуманизма, и в то же время
хаотический, первобытный, пещерный принцип личной свободы не выиграет, не
воспрянет после этого. Наоборот, он будет полностью преодолен.
После долгого молчания он сказал, что, может быть, через столетия
самоупразднится и эта система и в своем самоупразднении породит демократию
и личную свободу.
- Ничто не вечно под луной, - сказал он, - но мне не хотелось бы жить в
то время.
Крымов сказал ему:
- Ваши мысли безумны. Не в этом душа и сердце революции. Говорят, что
психиатры, долго проработавшие в психиатрических клиниках, сами становятся
безумными. Простите, но вас все же не зря посадили. Вы, товарищ
Каценеленбоген, наделяете органы безопасности атрибутами божества. Вас
действительно пора сменить.
Каценеленбоген добродушно кивнул:
- Да, я верю в Бога. Я темный, верующий старик. Каждая эпоха создает
божество по подобию своему. Органы безопасности разумны и могущественны,
они господствуют над человеком двадцатого века. Когда-то такой силой - и
человек обожествлял ее - были землетрясения, молнии и гром, лесные пожары.
А посадили ведь не только меня, но и вас. Вас тоже пора сменить.
Когда-нибудь выяснится, кто все же прав - вы или я.
- А старичок Дрелинг едет сейчас домой, обратно в лагерь, - сказал
Крымов, зная, что слова его не пройдут даром.
И, действительно, Каценеленбоген проговорил:
- Вот этот поганый старичок мешает моей вере.
"58"
Крымов услышал негромкие слова:
- Передали недавно, - наши войска завершили разгром сталинградской
группировки немцев, вроде Паулюса захватили, я, по правде, плохо разобрал.
Крымов закричал, стал биться, возить ногами по полу, захотелось
вмешаться в толпу людей в ватниках, валенках... шум их милых голосов
заглушал негромкий, шедший рядом разговор; по грудам сталинградского
кирпича с перевалочкой шел в сторону Крымова Греков.
Врач держал Крымова за руку, говорил:
- Надо бы сделать перерывчик... повторно камфару, выпадение пульса
через каждые четыре удара.
Крымов проглотил соленый ком и сказал:
- Ничего, продолжайте, медицина позволяет, я все равно не подпишу.
- Подпишешь, подпишешь, - с добродушной уверенностью заводского мастера
сказал следователь, - и не такие подписывали.
Через трое суток кончился второй допрос, и Крымов вернулся в камеру.
Дежурный положил около него завернутый в белую тряпицу пакет.
- Распишитесь, гражданин заключенный, в получении передачи, - сказал
он.
Николай Григорьевич прочел перечень предметов, написанный знакомым
почерком, - лук, чеснок, сахар, белые сухари. Под перечнем было написано:
"Твоя Женя".
Боже, Боже, он плакал...
"59"
Первого апреля 1943 года Степан Федорович Спиридонов получил выписку из