Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
м казалось
положение войск, загнанных немцами на край света...
Не во сне ли было недавнее, день и ночь не ослабевавшее штабное
напряжение, догадки о близости наступления, движение резервов, телеграммы,
шифровки, круглосуточная работа фронтового узла связи, гул идущих с севера
автомобильных и танковых колонн?
Слушая унылые разговоры артиллерийских и общевойсковых командиров,
собирая и проверяя данные о состоянии материальной части, инспектируя
артиллерийские дивизионы и батареи, глядя на угрюмые лица красноармейцев и
командиров, глядя, как медленно, лениво двигались люди по степной пыли,
Даренский постепенно подчинился монотонной тоске этих мест. Вот, думал он,
дошла Россия до верблюжьих степей, до барханных песчаных холмов и легла,
обессиленная, на недобрую землю, и уже не встать не подняться ей.
Даренский приехал в штаб армии и отправился к высокому начальству.
В просторной полутемной комнате лысеющий, с сытым лицом молодец в
гимнастерке без знаков различия играл в карты с двумя женщинами в военной
форме. Молодец и женщины с лейтенантскими кубиками не прервали игры при
входе подполковника, а лишь рассеянно оглядев его, продолжали ожесточенно
произносить:
- А козыря не хочешь? А вальта не хочешь?
Даренский выждал, пока окончится сдача, и спросил:
- Здесь размещен командующий армией?
Одна из молодых женщин ответила:
- Он уехал на правый фланг, будет только к вечеру, - она оглядела
Даренского опытным взором военнослужащей и спросила: - Вы, наверное, из
штаба фронта, товарищ подполковник?
- Так точно, - ответил Даренский и, едва заметно подмигнув, спросил: -
А, извините, члена Военного совета я могу видеть?
- Он уехал с командующим, будет только вечером, - ответила вторая
женщина и спросила: - Вы не из штаба артиллерии?
- Так точно, - ответил Даренский.
Первая, отвечавшая о командующем, показалась Даренскому особенно
интересной, хотя она, видимо, была значительно старше, чем та, что
ответила о члене Военного совета. Иногда такие женщины кажутся очень
красивыми, иногда же при случайном повороте головы вдруг становятся
увядшими, пожилыми, неинтересными. И эта, нынешняя, была из такой породы,
с прямым красивым носом, с синими недобрыми глазами, говорившими о том,
что эта женщина знает точную цену и людям и себе.
Лицо ее казалось совсем молодым, ну не дашь ей больше двадцати пяти
лет, а чуть нахмурилась, задумалась, стали видны морщинки в уголках губ и
отвисающая кожа под подбородком, - не дашь ей меньше сорока пяти. Но вот
уж ноги в хромовых по мерке сапожках действительно были хороши.
Все эти обстоятельства, о которых довольно долго рассказывать, сразу
стали ясны для опытного глаза Даренского.
А вторая была молодой, но располневшей, большетелой, - все в ней по
отдельности было не так уж красиво, - и жидковатые волосы, и широкие
скулы, и неопределенного цвета глаза, но она была молода и женственна, уж
до того женственна, что, кажется, и слепой, находясь возле нее, не мог бы
не почувствовать ее женственности.
И это Даренский заметил тотчас, в течение секунды.
И больше того, в течение этой же секунды он каким-то образом сразу же
взвесил достоинства первой, отвечавшей о командующем, женщины и
достоинства второй, отвечавшей о члене Военного совета, и сделал тот, не
имеющий практического последствия выбор, который почти всегда делают
мужчины, глядя на женщин. Даренский, которого беспокоили мысли, как бы
найти командующего и даст ли тот нужные Даренскому данные, где бы
пообедать, где бы устроиться на ночлег, далекая ли и тяжелая ли дорога в
дивизию на крайнем правом фланге, - успел как-то само собой и между прочим
и в то же время не так уж между прочим подумать: "Вот эта!"
И случилось так, что он не сразу пошел к начальнику штаба армии
получать нужные сведения, а остался играть в подкидного.
Во время игры (он оказался партнером синеглазой женщины) выяснилось
множество вещей, - партнершу его звали Алла Сергеевна, вторая, та, что
моложе, работала в штабном медпункте, полнолицый молодец без воинского
звания именуется Володей, видимо, состоит в родстве с кем-то из
командования и работает поваром в столовой Военного совета.
Даренский сразу почувствовал силу Аллы Сергеевны, - это видно было по
тому, как обращались к ней заходившие в комнату люди. Видимо, командующий
армией был ее законным мужем, а вовсе не возлюбленным, как вначале
показалось Даренскому.
Неясным было ему, почему так фамильярен с ней Володя. Но потом
Даренский, охваченный озарением, догадался: вероятно, Володя был братом
первой жены командующего. Конечно, оставалось не совсем ясным, жива ли
первая жена, находится ли командующий в оформленном разводе с ней.
Молодая женщина, Клавдия, очевидно, не находилась в законном браке с
членом Военного совета. В обращении к ней Аллы Сергеевны проскальзывали
нотки надменности и снисходительности: "Конечно, мы играем с тобой в
подкидного, мы говорим друг другу ты, но ведь того требуют интересы войны,
в которой мы с тобой участвуем".
Но и в Клавдии было некое чувство превосходства над Аллой Сергеевной.
Даренскому показалось примерно такое: хоть я и не венчана, а боевая
подруга, но я верна своему члену Военного совета, а ты-то хоть и законная,
но кое-что нам про тебя известно. Попробуй, скажи только это словцо
"пепеже"...
Володя не скрывал, как сильно нравилась ему Клавдия. Его отношение к
ней выражалось примерно так: любовь моя безнадежна, куда мне, повару,
тягаться с членом Военного совета... Но хоть я и повар, я люблю тебя
чистой любовью, ты сама чувствуешь: только бы в глазки твои смотреть, а
то, ради чего любит тебя член Военного совета, мне безразлично.
Даренский плохо играл в подкидного, и Алла Сергеевна взяла его под свою
опеку. Алле Сергеевне понравился сухощавый подполковник: он говорил
"благодарю вас", промямливал "простите, ради Бога", когда руки их
сталкивались во время раздачи карт, он с грустью посматривал на Володю,
если тот вытирал нос пальцами, а затем уж пальцы вытирал платочком, он
вежливо улыбался чужим остротам и сам отлично острил.
Выслушав одну из шуток Даренского, она сказала:
- Тонко, я не сразу поняла. Поглупела от этой степной жизни.
Сказала она это негромко, как бы давая ему понять, верней,
почувствовать, что у них может завязаться свой разговор, в котором только
они оба и могут участвовать, разговор, от которого холодеет в груди, тот
особый, единственно важный разговор мужчины и женщины.
Даренский продолжал делать ошибки, она поправляла его, а в это время
возникала между ними другая игра, и в этой игре уже Даренский не ошибался,
эту игру он знал тонко... И хоть ничего не было между ними сказано, кроме
как: "Да не держите маленькую пику", "Подкидывайте, подкидывайте, не
бойтесь, не жалейте козыря..." - она уже знала и оценила все
привлекательное, что было в нем: и мягкость, и силу, и сдержанность, и
дерзость, и робость... Все это Алла Сергеевна ощутила и потому, что
подсмотрела в Даренском эти черты, и потому, что он сумел показать ей их.
И она сумела показать ему, что понимает его взгляды, обращенные к ее
улыбке, движениям рук, пожиманию плеч, к ее груди под нарядной
габардиновой гимнастеркой, к ее ногам, к маникюру на ее ногтях. Он
чувствовал, что ее голос чуть-чуть излишне, неестественно протяжен и
улыбка продолжительней обычной улыбки, чтобы он сумел оценить и милый
голос, и белизну ее зубов, и ямочки на щеках...
Даренский был взволнован и потрясен внезапно посетившим его чувством.
Он никогда не привыкал к этому чувству, каждый раз, казалось, оно посещало
его впервые. Большой опыт его отношений с женщинами не обращался в
привычку, - опыт был сам по себе, а счастливое увлечение само по себе.
Именно в этом сказывались истинные, а не ложные женолюбцы.
Как-то получилось, что в эту ночь он остался на командном пункте армии.
Утром он зашел к начальнику штаба, молчаливому полковнику, не задавшему
ему ни одного вопроса о Сталинграде, о фронтовых новостях, о положении
северо-западнее Сталинграда. После разговора Даренский понял, что штабной
полковник мало чем может удовлетворить его инспекторскую любознательность,
попросил поставить визу на своем предписании и выехал в войска.
Он сел в машину со странной пустотой и легкостью в руках и ногах, без
единой мысли, без желаний, соединяя в себе полное насыщение с полным
опустошением... Казалось, и все кругом стало пресным, пустым - небо,
ковыль и степные холмы, еще вчера так нравившиеся ему. Не хотелось шутить
и разговаривать с водителем. Мысли о близких, даже мысли о матери, которую
Даренский любил и почитал, были скучны, холодны... Размышления о боях в
пустыне, на краю русской земли, не волновали, шли вяло.
Даренский то и дело сплевывал, покачивал головой и с каким-то тупым
удивлением бормотал: "Ну и баба..."
В эти минуты в голове шевелились покаянные мысли о том, что до добра
такие увлечения не доводят, вспоминались когда-то прочитанные не то у
Куприна, не то в каком-то переводном романе слова, что любовь подобна
углю, раскаленная, она жжет, а когда холодна, пачкает... Хотелось даже
поплакать, собственно не плакать, а так, похныкать, пожаловаться кому-то,
ведь не по своей воле дошел, а судьба довела беднягу подполковника до
такого отношения к любви... Потом он уснул, а когда проснулся, вдруг
подумал: "Если не убьют, обязательно на обратном пути к Аллочке заеду".
"70"
Майор Ершов, вернувшись с работы, остановился у нар Мостовского,
сказал:
- Слышал американец радио, - наше сопротивление под Сталинградом ломает
расчеты немцев.
Он наморщил лоб и добавил:
- Да еще сообщение из Москвы - о ликвидации Коминтерна, что ли.
- Да вы что, спятили? - спросил Мостовской, глядя в умные глаза Ершова,
похожие на холодную, мутноватую весеннюю воду.
- Может быть, американка спутал, - сказал Ершов и стал драть ногтями
грудь. - Может быть, наоборот, Коминтерн расширяется.
Мостовской знал в своей жизни немало людей, которые как бы становились
мембраной, выразителями идеалов, страстей, мыслей всего общества. Мимо
этих людей, казалось, никогда не проходило ни одно серьезное событие в
России. Таким выразителем мыслей и идеалов лагерного общества был Ершов.
Но слух о ликвидации Коминтерна совершенно не был интересен лагерному
властителю дум.
Бригадный комиссар Осипов, ведавший политическим воспитанием большого
воинского соединения, был тоже равнодушен к этой новости.
Осипов сказал:
- Генерал Гудзь мне сообщил: вот через ваше интернациональное
воспитание, товарищ комиссар, драп начался, надо было в патриотическом
духе воспитывать народ, в русском духе.
- Это как же - за Бога, царя, отечество? - усмехнулся Мостовской.
- Да все ерунда, - нервно зевая, сказал Осипов. - Тут дело не в
ортодоксии, дело в том, что немцы шкуру с нас живьем сдерут, товарищ
Мостовской, дорогой отец.
Испанский солдат, которого русские звали Андрюшкой, спавший на нарах
третьего этажа, написал "Stalingrad" на деревянной планочке и ночью
смотрел на эту надпись, а утром переворачивал планку, чтобы рыскавшие по
бараку капо не увидели знаменитое слово.
Майор Кириллов сказал Мостовскому:
- Когда меня не гоняли на работу, я валялся сутками на нарах. А сейчас
я себе рубаху постирал и сосновые щепки жую против цинги.
А штрафные эсэсовцы, прозванные "веселые ребята" (они на работу ходили
всегда с пением), с еще большей жестокостью придирались к русским.
Невидимые связи соединяли жителей лагерных бараков с городом на Волге.
А вот Коминтерн оказался всем безразличен.
В эту пору к Мостовскому впервые подошел эмигрант Чернецов.
Прикрывая ладонью пустую глазницу, он заговорил о радиопередаче,
подслушанной американцем.
Так велика была потребность в этом разговоре, что Мостовской
обрадовался.
- Вообще-то источники неавторитетные, - сказал Мостовской, - чушь,
чушь.
Чернецов поднял брови, - это очень нехорошо выглядело - недоуменно и
неврастенично поднятая над пустым глазом бровь.
- Чем же? - спросил одноглазый меньшевик. - В чем невероятное? Господа
большевики создали Третий Интернационал, и господа большевики создали
теорию так называемого социализма в одной стране. Сие соединение суть
нонсенс. Жареный лед... Георгий Валентинович в одной из своих последних
статей писал: "Социализм может существовать как система мировая,
международная, либо не существовать вовсе".
- Так называемый социализм? - спросил Михаил Сидорович.
- Да, да, так называемый. Советский социализм.
Чернецов улыбнулся и увидел улыбку Мостовского. Они улыбнулись друг
другу потому, что узнали свое прошлое в злых словах, в насмешливых,
ненавидящих интонациях.
Словно вспоров толщу десятилетий, блеснуло острие их молодой вражды, и
эта встреча в гитлеровском концлагере напомнила не только о многолетней
ненависти, а и о молодости.
Этот лагерный человек, враждебный и чужой, любил и знал то, что знал и
любил в молодости Мостовской. Он, а не Осипов, не Ершов, помнил рассказы о
временах Первого съезда, имена людей, которые лишь им обоим остались
небезразличны. Их обоих волновали отношения Маркса и Бакунина и то, что
говорил Ленин и что говорил Плеханов о мягких и твердых искровцах. Как
сердечно относился слепой, старенький Энгельс к молодым русским
социал-демократам, приезжавшим к нему, какой язвой была в Цюрихе Любочка
Аксельрод!
Чувствуя, видимо, то, что чувствовал Мостовской, одноглазый меньшевик
сказал с усмешкой:
- Писатели трогательно описывали встречу друзей молодости, а что ж
встреча врагов молодости, вот таких седых, замученных старых псов, как вы
и я?
Мостовской увидел слезу на щеке Чернецова. Оба понимали: лагерная
смерть скоро заровняет, занесет песком все, что было в долгой жизни, - и
правоту, и ошибки, и вражду.
- Да, - сказал Мостовской. - Тот, кто враждует с тобой на протяжении
всей жизни, становится поневоле и участником твоей жизни.
- Странно, - сказал Чернецов, - вот так встретиться в этой волчьей яме.
- Он неожиданно добавил: - Какие чудные слова: пшеница, жито, грибной
дождь...
- Ох, и страшен этот лагерь, - смеясь, сказал Мостовской, - по
сравнению с ним все кажется хорошим, даже встреча с меньшевиком.
Чернецов грустно кивнул.
- Да уж действительно, нелегко вам.
- Гитлеризм, - проговорил Мостовской, - гитлеризм! Я не представлял
себе подобного ада!
- Вам-то чего удивляться, - сказал Чернецов, - вас террором не удивишь.
И точно ветром сдуло то грустное и хорошее, что возникло между ними.
Они заспорили с беспощадной злобой.
Клевета Чернецова была ужасна тем, что питалась не одной лишь ложью.
Жестокости, сопутствующие советскому строительству, отдельные промашки
Чернецов возводил в генеральную закономерность. Он так и сказал
Мостовскому:
- Вас, конечно, устраивает мысль, что в тридцать седьмом году были
перегибы, а в коллективизации головокружение от успехов и что ваш дорогой
и великий несколько жесток и властолюбив. А суть-то в обратном: чудовищная
бесчеловечность Сталина и сделала его продолжителем Ленина. Как у вас
любят писать, Сталин - это Ленин сегодня. Вам все кажется, что нищета
деревни и бесправие рабочих - все это временное, трудности роста. Пшеница,
которую вы, истинное кулачье, монополисты, покупаете у мужика по пятаку за
кило и продаете тому же мужику по рублю за кило, это и есть первооснова
вашего строительства.
- Вот и вы, меньшевик, эмигрант, говорите: Сталин - это Ленин сегодня,
- сказал Мостовской. - Мы наследники всех поколений русских революционеров
от Пугачева и Разина. Не ренегаты-меньшевики, бежавшие за границу, а
Сталин наследник Разина, Добролюбова, Герцена.
- Да-да, наследники! - сказал Чернецов. - Знаете, что значили для
России свободные выборы в Учредительное собрание! В стране тысячелетнего
рабства! За тысячу лет Россия была свободна немногим больше полугода. Ваш
Ленин не наследовал, а загубил русскую свободу. Когда я думаю о процессах
тридцать седьмого года, мне вспоминается совсем другое наследство; помните
полковника Судейкина, начальника Третьего отделения, он совместно с
Дегаевым хотел инсценировать заговоры, запугать царя и таким путем
захватить власть. А вы считаете Сталина наследником Герцена?
- Да вы что, впрямь дурак? - спросил Мостовской. - Вы что, всерьез о
Судейкине? А величайшая социальная революция, экспроприация
экспроприаторов, фабрики, заводы, отнятые от капиталистов, а земля,
забранная у помещиков? Проглядели? Это чье наследство, - Судейкина, что
ли? А всеобщая грамотность, а тяжелая промышленность? А вторжение
четвертого сословия, рабочих и крестьян, во все области человеческой
деятельности? Это что ж, - судейкинское наследство? Жалко вас делается.
- Знаю, знаю, - сказал Чернецов, - с фактами не спорят. Их объясняют.
Ваши маршалы, и писатели, и доктора наук, художники и наркомы не слуги
пролетариата. Они слуги государства. А уж тех, кто работает в поле и
цехах, я Думаю, и вы не решитесь назвать хозяевами. Какие уж они хозяева!
Он вдруг наклонился к Мостовскому и сказал:
- Между прочим, из всех вас я уважаю лишь одного Сталина. Он ваш
каменщик, а вы чистоплюи! Сталин-то знает: железный террор, лагеря,
средневековые процессы ведьм, - вот на чем стоит социализм в одной
отдельно взятой стране.
Михаил Сидорович сказал Чернецову:
- Любезный, всю эту гнусь мы слышали. Но вы об этом, я должен вам
сказать откровенно, говорите как-то особенно подло. Так паскудить, гадить
может человек, который с детства жил в вашем доме, а потом был выгнан из
него. Знаете, кто он, этот выгнанный человек?.. Лакей!
Он пристально посмотрел на Чернецова и сказал:
- Не скрою, сперва мне хотелось вспомнить то, что связывало нас в
девяносто восьмом году, а не то, что развело в девятьсот третьем.
- Покалякать о том времени, когда лакея еще не выгнали из дома?
Но Михаил Сидорович всерьез рассердился.
- Да, да, вот именно! Выгнанный, бежавший лакей! В нитяных перчатках! А
мы не скрываем: мы без перчаток. Руки в крови, в грязи! Что ж! Мы пришли в
рабочее движение без плехановских перчаток. Что вам дали лакейские
перчатки? Иудины сребреники за статейки в вашем "Социалистическом
вестнике"? Здесь лагерные англичане, французы, поляки, норвежцы, голландцы
в нас верят! Спасение мира в наших руках! В силе Красной Армии! Она армия
свободы!
- Так ли, - перебил Чернецов, - всегда ли? А захват Польши по сговору с
Гитлером в тридцать девятом году? А раздавленные вашими танками Латвия,
Эстония, Литва? А вторжение в Финляндию? Ваша армия и Сталин отнимали у
малых народов то, что дала им революция. А усмирение крестьянских
восстаний в Средней Азии? А усмирение Кронштадта? Все это для ради свободы
и демократии? Ой ли?
Мостовской поднес руки к лицу Чернецова и сказал:
- Вот они, без лакейских перчаток!
Чернецов кивнул ему:
- Помните жандармского полковника Стрельникова? Тоже работал без
перчаток: писал фальшивые признания вместо забитых им до полусмерти
революционеров. Для чего вам понадобился тридцать седьмой год? Готовились
бороться с Гитлером, этому