Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Гроссман Василий. Жизнь и судьба -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  - 84  -
85  - 86  - 87  - 88  - 89  -
вять начали, - и он посмотрел на часы. - Здесь стоит командир полка, ему докладывайте. - Виноват, не признал, - быстро козырнул лейтенант. Шесть дней назад противник отрезал в районе полка несколько домов и начал по-немецки обстоятельно сжевывать их. Советская оборона гасла под развалинами, гасла вместе с жизнью оборонявшихся красноармейцев. Но в одном заводском доме с глубокими подвалами советская оборона продолжала держаться. Крепкие стены выдерживали удары, хотя и были во многих местах прошиблены снарядами и изгрызены минами. Немцы пытались сокрушить это здание с воздуха, и трижды самолеты-торпедоносцы пускали на него разрушительные торпеды. Вся угловая часть дома обрушилась. Но подвал под развалинами оказался цел, и оборонявшиеся, расчистив обломки, установили пулеметы, легкую пушку, минометы и не подпускали немцев. Дом этот был счастливо расположен - немцы не могли к нему найти скрытых подходов. Командир роты, докладывавший Березкину, сказал: - Пробовали ночью пробраться к ним - не вышло дело у нас. Одного убили, а двое раненные вернулись. - Ложись! - жутким голосом закричал в это время красноармеец-наблюдатель, и несколько человек повалились плашмя на землю, а командир роты не договорил, взмахнул руками, как будто собираясь нырнуть, плюхнулся на пол. Вой пронзительно вырос и вдруг обратился потрясающим землю и душу грохотом вонючих и душных разрывов. Толстый черный чурбак грохнулся на пол, подскочил, подкатился под ноги Березкину, и тот подумал, что полено, подброшенное силой взрыва, едва не ударило его по ноге. И вдруг он увидел - то был невзорвавшийся снаряд. Напряжение этой секунды было невыносимо. Но снаряд не взорвался, и его черная тень, поглотившая небо и землю, заслонившая прошлое, обрубившая будущее, исчезла. Командир роты поднялся на ноги. - Вот это козюлька, - сказал чей-то расстроенный голос, а другой рассмеялся: - Ну, я думал - все, накрылся. Березкин утер пот, вдруг выступивший на лбу, поднял с полу белую астрочку, стряхнул с нее кирпичную пыль и, прикрепив ее к карману лейтенантской гимнастерки, сказал: - Наверное, подарок... - и стал объяснять Подчуфарову: - Почему у вас все-таки спокойно? Начальство не ходит. Ведь начальство всегда чего-нибудь от тебя хочет: у тебя повар хороший, заберу у тебя повара. У тебя классный парикмахер или, там, портной - дай его мне. Калымщики! Ты хороший блиндаж себе отрыл - вылезай из него. У тебя хорошая квашеная капуста - пришли ее мне, - он неожиданно спросил у лейтенанта: - А почему же двое вернулись, не дошли до окруженных? - Подранило их, товарищ командир полка. - Понятно. - Вы счастливый, - сказал Подчуфаров, когда они, выйдя из дома, проходили по огородам, где среди желтой картофельной ботвы были вырыты окопы и землянки второй роты. - Кто знает, счастливый ли я, - сказал Березкин и прыгнул на дно окопа. - Как в полевых условиях, - проговорил он таким тоном, каким говорят: "Как в курортных условиях". - Земля лучше всего к войне приспособлена, - подтвердил Подчуфаров. - Привыкла, - возвращаясь к разговору, начатому командиром полка, он добавил: - Не то что повара, случалось, и бабу начальство отбирало. Весь окоп шумел возбужденной перекличкой, трещал винтовочными выстрелами, короткими очередями автоматов и пулеметов. - Командир роты убит, политрук Сошкин командует, - сказал Подчуфаров. - Вот его блиндажик. - Ясно, ясно, - сказал Березкин, заглянув в полуоткрытую дверь блиндажа. Возле пулеметов их нагнал краснолицый, с черными бровями политрук Сошкин и, непомерно громко выкрикивая отдельные слова, доложил, что рота ведет огонь по немцам с целью помешать их сосредоточению для атаки на дом шесть дробь один. Березкин взял у него бинокль, вглядывался в короткие огоньки выстрелов, языкастое пламя из минометных жерл. - Вон, второе окно на третьем этаже, там, мне кажется, снайпер засел. И только он успел сказать эти слова, в окне, на которое указывал он, блеснул огонек, и пуля щебетнула, ударила в стенку окопа как раз между головой Березкина и головой Сошкина. - Счастливый вы, - сказал Подчуфаров. - Кто знает, счастливый ли я, - ответил Березкин. Они прошли по окопу к местному ротному изобретению: противотанковое ружье было закреплено сошниками на тележном колесе. - Своя ротная зенитка, - сказал сержант с пыльной щетиной и беспокойными глазами. - Танк в ста метрах, у домика с зеленой крышей! - закричал учебным голосом Березкин. Сержант быстро повернул колесо, и длинное дуло противотанкового ружья склонилось к земле. - А у Дыркина один боец, - сказал Березкин, - к противотанковому ружью снайперский прицел приспособил и за день три пулемета сшиб. Сержант пожал плечами. - Дыркину хорошо, в цехах сидит. Они пошли дальше по окопу, и Березкин, продолжая разговор, возникший в самом начале обхода, сказал: - Посылочку я им собрал, очень хорошую. И вот, понимаете, не пишет жена. Нет ответа и нет. Я даже не знаю - дошла ли посылка до них. А может быть, заболели? Долго ли в эвакуации до беды. Подчуфаров неожиданно вспомнил, как в давнее прошлое время в деревню возвращались плотники, ходившие на работу в Москву, приносили женам, старикам, детям подарки. Вот для них строй и тепло деревенской домашней жизни всегда значили больше, чем московский многолюдный грохот и ночные огни. Через полчаса они вернулись на командный пункт батальона, но Березкин не стал заходить в подвал, а простился с Подчуфаровым на дворе. - Оказывайте дому "шесть дробь один" всю возможную поддержку, - сказал он. - Попыток пройти к ним не делайте, это мы сделаем ночью силами полка, - после этого он сказал: - Теперь так... Не нравится мне ваше отношение к раненым. У вас на КП диваны, а раненые на полу. Теперь так. За свежим хлебом не прислали, люди едят сухари. Это два. Теперь так. Ваш политрук Сошкин в дымину пьяный был. Это три. Теперь так... И Подчуфаров слушал, удивляясь, как это командир полка прошелся по обороне и все заметил... На помкомвзвода немецкие брюки... У командира первой роты две пары часов на руке. Березкин сказал назидательно: - Наступать немец будет. Ясно? Он пошел к заводу, и Глушков, успевший набить каблук и зашить прореху на ватнике, спросил: - Домой пошли? Березкин, не ответив ему, сказал Подчуфарову: - Позвоните комиссару полка, скажите ему, что я пошел к Дыркину, в третий цех, на завод, - и, подмигнув, прибавил: - Капустки мне пришлите, хороша. Как-никак и я начальство. "15" Писем от Толи не было... Утром Людмила Николаевна провожала мать и мужа на работу, Надю в школу. Первой уходила мать, работавшая химиком в лаборатории знаменитого казанского мыловаренного завода. Проходя мимо комнаты зятя, Александра Владимировна обычно повторяла шутку, услышанную ею от рабочих на заводе: "Хозяевам на работу к шести, а служащим к девяти". За ней шла в школу Надя, вернее, не шла, а убегала галопом, потому что не было возможности поднять ее вовремя с кровати, - в последнюю минуту она вскакивала, хватала чулки, кофту, книги, тетради, завтракая, давилась чаем, а сбегая по лестнице, наматывала шарф и натягивала пальто. Когда Виктор Павлович садился завтракать, чайник после ухода Нади уже остывал, и его приходилось наново разогревать. Александра Владимировна сердилась, когда Надя говорила: "Скорей бы вырваться из этой чертовой дыры". Надя не знала, что Державин жил Когда-то в Казани, что жили в ней Аксаков, Толстой, Ленин, Зинин, Лобачевский, что Максим Горький работал когда-то в казанской булочной. - Какое старческое безразличие, - говорила Александра Владимировна, и странно было слышать этот упрек старухи, обращенный к девочке-подростку. Людмила видела, что мать продолжала интересоваться людьми, новой работой. Одновременно с восхищением перед душевной силой матери в ней жило совсем другое чувство, - как можно было в горе интересоваться гидрогенизацией жиров, казанскими улицами и музеями. И однажды, когда Штрум сказал жене что-то по поводу душевной молодости Александры Владимировны, Людмила, не сдержавшись, ответила: - Не молодость это у мамы, а старческий эгоизм. - Бабушка не эгоистка, она народница, - сказала Надя и добавила: - Народники хорошие люди, но не очень умные. Мнения свои Надя высказывала категорически и, вероятно, из-за всегдашнего недостатка времени в короткой форме. "Мура", - говорила она с большим количеством "р". Она следила за сводками Совинформбюро, была в курсе военных событий, вмешивалась в разговоры о политике. После летней поездки в колхоз Надя объясняла матери причины плохой производительности колхозного труда. Своих школьных отметок она матери не показывала и лишь однажды растерянно сообщила: - Знаешь, мне влепили четверку за поведение. Представляешь, математичка погнала меня из класса. Я, выходя, рявкнула "гуд бай!", - все так и грохнули. Как многие дети из обеспеченных семей, до войны не знавшие забот о материальных и кухонных делах, Надя в эвакуационное время много говорила о пайках, достоинствах и недостатках распределителей, знала преимущества постного масла перед коровьим, сильные и слабые стороны продельной крупы, выгоды кускового сахара перед песком. - Знаешь что? - говорила она матери. - Я решила: давай мне с сегодняшнего дня чай с медом вместо чая со сгущенкой. По-моему, выгодней для меня, а тебе безразлично. Иногда Надя становилась угрюма, с презрительной усмешкой говорила грубости старшим. Однажды она в присутствии матери сказала отцу: - Ты дурак, - сказала с такой злобой, что Штрум растерялся. Иногда мать видела, как, читая книгу, Надя плачет. Она себя считала существом отсталым, неудачливым, обреченным прожить тусклую, тяжелую жизнь. - Дружить со мной никто не хочет, я глупа, никому не интересна, - сказала она однажды за столом. - Замуж меня никто не возьмет, я кончу аптекарские курсы и уеду в деревню. - В глухих деревнях аптек нет, - сказала Александра Владимировна. - Касаемо замужества твой прогноз чрезмерно мрачен, - сказал Штрум. - Ты похорошела за последнее время. - Плевать, - сказала Надя и злобно посмотрела на отца. А ночью мать видела, как Надя, держа книжку в высунутой из-под одеяла голой, тонкой руке, читала стихи. Однажды, принеся из академического распределителя сумку с двумя килограммами сливочного масла и большим пакетом риса, Надя сказала: - Люди, и я в том числе, сволочи и подлецы, пользуются всем этим. И папа подло обменивает талант на сливочное масло. Как будто больным, малообразованным людям и слабеньким детям жить надо впроголодь оттого, что они не знают физики или не могут выполнить триста процентов плана... Лопать масло могут избранные. А за ужином она вызывающе сказала: - Мама, дай-ка мне двойной мед и масло, я ведь утром проспала. Надя во многом походила на отца. Людмила Николаевна замечала, что Виктора Павловича особенно раздражают в дочери именно те черты, которыми она походила на него. Однажды Надя, точно повторяя отцовскую интонацию, сказала о Постоеве: - Жук, бездарность, ловчила! Штрум возмутился: - Как ты, недоучившаяся школьница, смеешь так говорить об академике? Но Людмила помнила, что Виктор, будучи студентом, о многих академических знаменитостях говорил: "Ничтожество, бездарность, трепанг, карьерист!" Людмила Николаевна понимала, что Наде живется нелегко, очень запутанный, одинокий и тяжелый у нее характер. После ухода Нади пил чай Виктор Павлович. Скосив глаза, он смотрел в книгу, глотал, не прожевывая, делал глупое удивленное лицо, нащупывал пальцами стакан, не отрывая глаз от книги, говорил: "Налей мне, если можно, погорячей". Она знала все его жесты: то он начинал чесать голову, то выпячивал губу, то, сделав кривую рожу, ковырял в зубах, и она говорила: - Господи, Витя, когда уж ты будешь зубы лечить? Она знала, что он чесался и выпячивал губу, думая о своей работе, а вовсе не потому, что у него чесалась голова или свербило в носу. Знала, что если она скажет: "Витя, ты даже не слышишь, что я тебе говорю", он, продолжая косить глаза в сторону книги, скажет: "Я все слышу, могу повторить: "когда уж ты, Витя, будешь зубы лечить", - и опять удивится, глотнет, шизофренически накуксится, и все это будет означать, что он, просматривая работу знакомого физика, кое в чем согласен с ним, а кое в чем не согласен. Потом Виктор Павлович долго будет сидеть неподвижно, потом начнет кивать головой, как-то покорно, по-старчески тоскливо, - такое выражение лица и глаз, вероятно, бывает у людей, страдающих опухолью мозга. И опять Людмила Николаевна будет знать: Штрум думает о матери. И, когда он пил чай, думал о своей работе, кряхтел, охваченный тоской, Людмила Николаевна смотрела на глаза, которые она целовала, на курчавые волосы, которые она перебирала, на губы, целовавшие ее, на ресницы, брови, на руки с маленькими, несильными пальцами, на которых она обрезала ногти, говоря: "Ох, неряха ты мой". Она знала о нем все, - его чтение детских книг в постели перед сном, его лицо, когда он шел чистить зубы, его звонкий, чуть дрожащий голос, когда он в парадном костюме начал свой доклад о нейтронном излучении. Она знала, что он любит украинский борщ с фасолью, знала, как он тихонько стонет во сне, переворачиваясь с боку на бок. Она знала, как он быстро снашивает каблук левого ботинка и грязнит рукава сорочек; знала, что он любит спать на двух подушках; знала его тайный страх при переходе городских площадей, знала запах его кожи, форму дырок на его носках. Она знала, как он напевает, когда голоден и ждет обеда, какой формы ногти на больших пальцах его ног, знала уменьшительное имя, которым называла его в двухлетнем возрасте мать; знала его шаркающую походку; знала имена мальчишек, дравшихся с ним, когда он учился в старшем приготовительном классе. Она знала его насмешливость, привычку дразнить Толю, Надю, товарищей. Даже теперь, когда был он почти всегда в тяжелом настроении, Штрум дразнил ее тем, что близкий ей человек, Марья Ивановна Соколова, мало читала и однажды в разговоре спутала Бальзака с Флобером. Дразнить Людмилу он умел мастерски, она всегда раздражалась. И теперь она сердито, всерьез возражала ему, защищая свою подругу: - Ты всегда насмехаешься над теми, кто мне близок. У Машеньки безошибочный вкус, ей и не надо много читать, она всегда чувствует книгу. - Конечно, конечно, - говорил он. - Она уверена, что "Макс и Мориц" написал Анатоль Франс. Она знала его любовь к музыке, его политические взгляды. Она видела его однажды плачущим, видела, как он в бешенстве порвал на себе рубаху и, запутавшись в кальсонах, на одной ноге поскакал к ней, подняв кулак, готовый ударить. Она видела его жесткую, смелую прямоту, его вдохновение; видела его декламирующим стихи; видела его пьющим слабительное. Она чувствовала, что муж сейчас обижен на нее, хотя в отношениях их, казалось, ничего не изменилось. Но изменение было, и выражалось оно в одном - он перестал говорить с ней о своей работе. Он говорил с ней о письмах от знакомых ученых, о продовольственных и промтоварных лимитах. Он говорил иногда и о делах в институте, в лаборатории, про обсуждение плана работ, рассказывал о сотрудниках: Савостьянов пришел на работу после ночной выпивки и уснул, лаборантки варили картошку под тягой, Марков готовит новую серию опытов. Но о своей работе, о той внутренней, о которой он говорил во всем мире с одной лишь Людмилой, - он перестал говорить. Он как-то жаловался Людмиле Николаевне, что, читая даже близким друзьям записи своих, не доведенных до конца размышлений, он испытывал на следующий день неприятное чувство, - работа ему кажется поблекшей, ему тяжело касаться ее. Единственный человек, которому он выворачивал свои сомнения, читал отрывочные записи, фантастические и самонадеянные предположения, не испытывая после никакого осадка, была Людмила Николаевна. Теперь он перестал говорить с ней. Теперь, тоскуя, он находил облегчение в том, что обвинял Людмилу. Он постоянно и неотступно думал о матери. Он думал о том, о чем никогда не думал и о чем его заставил думать фашизм, - о своем еврействе, о том, что мать его еврейка. Он в душе упрекал Людмилу за то, что она холодно относилась к его матери. Однажды он сказал ей: - Если б ты сумела наладить с мамой отношения, она бы жила с нами в Москве. А она перебирала в уме все грубое и несправедливое, что совершил Виктор Павлович по отношению к Толе, и, конечно, ей было что вспомнить. Сердце ее ожесточалось, так несправедлив он был к пасынку, столько видел он в Толе плохого, так трудно прощал ему недостатки. А Наде отец прощал и грубость, и лень, и неряшливость, и нежелание помочь матери в домашних делах. Она думала о матери Виктора Павловича, - судьба ее ужасна. Но как мог Виктор требовать от Людмилы дружбы к Анне Семеновне - ведь Анна Семеновна нехорошо относилась к Толе. Каждое ее письмо, каждый ее приезд в Москву были из-за этого невыносимы Людмиле. Надя, Надя, Надя... У Нади глаза Виктора... Надя держит вилку, как Виктор... Надя рассеянна, Надя остроумна, Надя задумчива. Нежность, любовь Анны Семеновны к сыну соединялась с любовью и нежностью к внучке. А ведь Толя не держал вилку так, как держал ее Виктор Павлович. И странно, - в последнее время она чаще, чем прежде, вспоминала Толиного отца, своего первого мужа. Ей хотелось разыскать его родных, его старшую сестру, и они радовались бы глазам Толи, сестра Абарчука узнавала бы в Толиных глазах, искривленном большом пальце, широком носе - глаза, руки, нос своего брата. И так же, как она не хотела вспомнить Виктору Павловичу все хорошее в его отношении к Толе, она прощала Абарчуку все плохое, даже то, что он бросил ее с грудным ребенком, запретил дать Толе фамилию Абарчук. Утром Людмила Николаевна оставалась дома одна. Она ждала этого часа, близкие мешали ей. Все события в мире, война, судьба сестер, работа мужа, Надин характер, здоровье матери, ее жалость к раненым, боль о погибших в немецком плену, - все рождалось ее болью о сыне, ее тревогой о нем. Она чувствовала, что совсем из иной руды выплавляются чувства матери, мужа, дочери. Их привязанность и любовь к Толе казались ей неглубокими. Для нее мир был в Толе, для них Толя был лишь частью мира. Шли дни, шли недели, письма от Толи не было. Каждый день радио передавало сводки Совинформбюро, каждый день газеты были полны войной. Советские войска отступали. В сводках и газетах писалось об артиллерии. Толя служил в артиллерии. Письма от Толи не было. Ей казалось: один человек по-настоящему понимал ее тоску - Марья Ивановна, жена Соколова. Людмила Николаевна не любила дружить с профессорскими женами, ее раздражали разговоры о научных успехах мужей, платьях, домашних работницах. Но, вероятно, потому, что мягкий характер застенчивой Марьи Ивановны был противоположен ее характеру, и потому, что ее трогало отношение Марьи Ивановны к Толе, она очень привязалась к Марье Ивановне. С ней Людм

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  - 84  -
85  - 86  - 87  - 88  - 89  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору