Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
ила говорила о Толе свободней, чем с мужем и матерью, и
каждый раз ей становилось спокойней, легче на душе. И хотя Марья Ивановна
почти каждый день заходила к Штрумам, Людмила Николаевна удивлялась, чего
ж это так давно не приходит ее подруга, поглядывала в окно, не видно ли
худенькой фигуры Марьи Ивановны, ее милого лица.
А писем от Толи не было.
"16"
Александра Владимировна, Людмила и Надя сидели на кухне. Время от
времени Надя подкладывала в печь смятые листы ученической тетрадки, и
угасавший красный свет осветлялся, печь заполнялась ворохом недолговечного
пламени. Александра Владимировна, искоса поглядывая на дочь, сказала:
- Я вчера заходила к одной лаборантке на дом, господи, какая теснота,
нищета, голодуха, мы тут, как цари; собрались соседки, зашел разговор, кто
что больше любил до войны: одна говорит - телятину, вторая - рассольник. А
девочка этой лаборантки говорит: "А я больше всего любила отбой".
Людмила Николаевна молчала, а Надя проговорила:
- Бабушка, у вас здесь уже образовалось больше миллиона знакомых.
- А у тебя никого.
- Ну и очень хорошо, - сказала Людмила Николаевна. - Витя стал часто
ходить к Соколову. Там собирается всякий сброд, и я не понимаю, как Витя и
Соколов могут целыми часами болтать с этими людьми... Как им не надоедает
- толочь языками табачок. И как не жалеют Марью Ивановну, ей нужен покой,
а при них ни прилечь, ни посидеть, да еще дымят вовсю.
- Каримов, татарин, мне нравится, - сказала Александра Владимировна.
- Противный тип.
- Мама в меня, ей никто не нравится, сказала Надя, - вот только Марья
Ивановна.
- Удивительный вы народ, - сказала Александра Владимировна, - у вас
есть какая-то своя московская среда, которую вы с собой привезли. В
поездах, в клубе, в театре, - все это не ваш круг, а ваши - это те, что с
вами в одном месте дачи построили, это и у Жени я наблюдала... Есть
ничтожные признаки, по которым вы определяете людей своего круга: "Ах, она
ничтожество, не любит Блока, а он примитив, не понимает Пикассо... Ах, она
ему подарила хрустальную вазу. Это безвкусно..." Вот Виктор демократ, ему
плевать на все это декадентство.
- Чепуха, - сказала Людмила. - При чем тут дачи! Есть мещане с дачами и
без дач, и не надо с ними встречаться, противно.
Александра Владимировна замечала, что дочь все чаще раздражается против
нее.
Людмила Николаевна давала мужу советы, делала замечания Наде,
выговаривала ей за проступки и прощала ей проступки, баловала ее и
отказывала в баловстве и ощущала, что у матери свое отношение к ее
действиям. Александра Владимировна не высказывала этого своего отношения,
но оно существовало. Случалось, что Штрум переглядывался с тещей и в
глазах его появлялось выражение насмешливого понимания, словно он
предварительно обсуждал странности Людмилиного характера с Александрой
Владимировной. И тут не имело значения, обсуждали они или не обсуждали, а
дело было в том, что появилась в семье новая сила, изменившая одним своим
присутствием привычные отношения.
Виктор Павлович однажды сказал Людмиле, что на ее месте уступил бы
матери главенство, пусть чувствует себя хозяйкой, а не гостьей.
Людмиле Николаевне слова мужа показались неискренними, ей даже
подумалось, что он хочет подчеркнуть свое особенное, сердечное отношение к
ее матери и этим невольно напоминает о холодном отношении Людмилы к Анне
Семеновне.
Смешно и стыдно было бы признаться ему в этом, она иногда к детям
ревновала его, особенно к Наде. Но сейчас это не была ревность. Как
признаться даже самой себе в том, что мать, потерявшая кров, нашедшая
приют в ее доме, раздражает ее и тяготит. Да и странным было это
раздражение, оно ведь существовало рядом с любовью, ряд ом с готовностью
отдать Александре Владимировне, если понадобится, свое последнее платье,
поделиться последним куском хлеба.
А Александра Владимировна вдруг чувствовала, что ей хочется то
беспричинно заплакать, то умереть, то не прийти вечером домой и остаться
ночевать на полу у сослуживицы, то вдруг собраться и уехать в сторону
Сталинграда, разыскать Сережу, Веру, Степана Федоровича.
Александра Владимировна большей частью одобряла поступки и высказывания
зятя, а Людмила почти всегда не одобряла его. Надя заметила это и говорила
отцу:
- Пойди пожалуйся бабушке, что мама тебя обижает.
Вот и теперь Александра Владимировна сказала:
- Вы живете, как совы. А Виктор нормальный человек.
- Все это слова, - сказала, морщась, Людмила. - А придет день Отъезда в
Москву, и вы с Виктором будете счастливы.
Александра Владимировна вдруг сказала:
- Знаешь что, милая моя, когда придет день возвращения в Москву, я не
поеду с вами, а останусь здесь, мне в Москве в твоем доме места нет.
Понятно тебе? Уговорю Женю сюда перебраться либо к ней соберусь в
Куйбышев.
То был трудный миг в отношениях матери и дочери. Все, что лежало
тяжелого на душе у Александры Владимировны, было высказано в ее отказе
ехать в Москву. Все, что собралось тяжелого на душе у Людмилы Николаевны,
стало от этого явным, как будто бы произнесенным. Но Людмила Николаевна
обиделась, словно она ни в чем не была виновата перед матерью.
А Александра Владимировна глядела на страдающее лицо Людмилы и
чувствовала себя виноватой. По ночам Александра Владимировна чаще всего
думала о Сереже, - то вспоминала его вспышки, споры, то представляла себе
его в военной форме, его глаза, вероятно, стали еще больше, он ведь
похудел, щеки ввалились. Особое чувство вызывал в ней Сережа - сын ее
несчастного сына, которого она любила, казалось, больше всех на свете...
Она говорила Людмиле:
- Не мучься ты так о Толе, поверь, что я беспокоюсь о нем не меньше
тебя.
Что-то было фальшивое, оскорблявшее ее любовь к дочери в этих словах, -
не так уж она беспокоилась о Толе. Вот и сейчас обе, прямые до жестокости,
испугались своей прямоты и отказывались от нее.
- Правда хорошо, а любовь лучше, новая пьеса Островского, - протяжно
произнесла Надя, и Александра Владимировна неприязненно, даже с каким-то
испугом посмотрела на девочку-десятиклассницу, сумевшую разобраться в том,
в чем она сама еще не разобралась.
Вскоре пришел Виктор Павлович. Он открыл дверь своим ключом и внезапно
появился на кухне.
- Приятная неожиданность, - сказала Надя. - Мы считали, что ты
застрянешь допоздна у Соколовых.
- А-а, все уже дома, все у печки, очень рад, чудесно, чудесно, -
произнес он, протянул руки к печному огню.
- Вытри нос, - сказала Людмила. - Что же чудесного, я не пойму?
Надя прыснула и сказала, подражая материнской интонации:
- Ну, вытри нос, тебе ведь русским языком говорят.
- Надя, Надя, - предостерегающе сказала Людмила Николаевна: она ни с
кем не делила свое право воспитывать мужа.
Виктор Павлович произнес:
- Да-да, очень холодный ветер.
Он пошел в комнату, и через открытую дверь было видно, как он сел за
стол.
- Папа опять пишет на переплете книги, - проговорила Надя.
- Не твое дело, - сказала Людмила Николаевна и стала объяснять матери:
- Почему он так обрадовался, - все дома? У него псих, беспокоится, если
кого-нибудь нет дома. А сейчас он чего-то там недодумал и обрадовался, не
надо будет отвлекаться беспокойствами.
- Тише, ведь действительно ему мешаем, - сказала Александра
Владимировна.
- Наоборот, - сказала Надя, - говоришь громко, он не обращает внимания,
а если говорить шепотом, он явится и спросит: "Что это вы там шепчетесь?"
- Надя, ты говоришь об отце, как экскурсовод, который рассказывает об
инстинктах животных.
Они одновременно рассмеялись, переглянулись.
- Мама, как вы могли так обидеть меня? - сказала Людмила Николаевна.
Мать молча погладила ее по голове.
Потом они ужинали на кухне. Виктору Павловичу казалось - какой-то
особой прелестью обладало в этот вечер кухонное тепло.
То, что составляло основу его жизни, продолжалось. Мысль о неожиданном
объяснении противоречивых опытов, накопленных лабораторией, неотступно
занимала его последнее время.
Сидя за кухонным столом, он испытывал странное счастливое нетерпение, -
пальцы рук сводило от сдерживаемого желания взяться за карандаш.
- Изумительная сегодня гречневая каша, - сказал он, стуча ложкой в
пустой тарелке.
- Это намек? - спросила Людмила Николаевна.
Пододвигая жене тарелку, он спросил:
- Люда, ты помнишь, конечно, гипотезу Проута?
Людмила Николаевна, недоумевая, подняла ложку.
- Это о происхождении элементов, - сказала Александра Владимировна.
- Ах, ну помню, - проговорила Людмила, - все элементы из водорода. Но
при чем тут каша?
- Каша? - переспросил Виктор Павлович. - А вот с Проутом произошла
такая история: он высказал правильную гипотезу в большой мере потому, что
в его время существовали грубые ошибки в определении атомных весов. Если
бы при нем определили атомные веса с точностью, какой достигли Дюма и
Стас, он бы не решился предположить, что атомные веса элементов кратны
водороду. Оказался прав потому, что ошибался.
- А при чем тут все же каша? - спросила Надя.
- Каша? - переспросил удивленно Штрум и, вспомнив, сказал: - Каша ни
при чем... В этой каше трудно разобраться, понадобилось сто лет, чтобы
разобраться.
- Это тема вашей лекции сегодняшней? - спросила Александра
Владимировна.
- Нет, пустое, я ведь и лекций не читаю, ни к селу ни к городу.
Он поймал взгляд жены и почувствовал, - она понимала: интерес к работе
вновь будоражил его.
- Как жизнь? - спросил Штрум. - Приходила к тебе Марья Ивановна? Читала
тебе небось "Мадам Бовари", сочинение Бальзака?
- А ну тебя, - сказала Людмила Николаевна.
Ночью Людмила Николаевна ждала, что муж заговорит с ней о своей работе.
Но он молчал, и она ни о чем не спросила его.
"17"
Какими наивными представились Штруму идеи физиков в середине
девятнадцатого века, взгляды Гельмгольца, сводившего задачи физической
науки к изучению сил притяжения и отталкивания, зависящих от одного лишь
расстояния.
Силовое поле - душа материи! Единство, объединяющее волну энергии и
материальную корпускулу... зернистость света... ливень ли он светлых
капель или молниеносная волна?
Квантовая теория поставила на место законов, управляющих физическими
индивидуальностями, новые законы - законы вероятностей; законы особой
статистики, отбросившей понятие индивидуальности, признающей лишь
совокупности, физики прошлого века напоминали Штруму людей с нафабренными
усами, в костюмах со стоячими крахмальными воротниками и с твердыми
манжетами, столпившихся вокруг бильярдного стола. Глубокомысленные мужи,
вооруженные линейками и часами-хронометрами, хмуря густые брови, измеряют
скорости и ускорения, определяют массы упругих шаров, заполняющих мировое
зеленое суконное пространство.
Но пространство, измеренное металлическими стержнями и линейками,
время, отмеренное совершеннейшими часами, вдруг стали искривляться,
растягиваться и сплющиваться. Их незыблемость оказалась не фундаментом
науки, а решетками и стенами ее тюрьмы. Пришла пора Страшного Суда,
тысячелетние истины были объявлены заблуждениями. В старинных
предрассудках, ошибках, неточностях, словно в коконах, столетиями спала
истина.
Мир стал неевклидовым, его геометрическая природа формировалась массами
и их скоростями.
С нараставшей стремительностью шло научное движение в мире,
освобожденном Эйнштейном от оков абсолютного времени и пространства.
Два потока - один, стремящийся вместе со Вселенными, второй,
стремящийся проникнуть в атомное ядро, - разбегаясь, не терялись один для
другого, хотя один бежал в мире парсеков, другой мерился миллимикронами.
Чем глубже уходили физики в недра атома, тем ясней становились для них
законы, определяющие свечение звезд. Красное смещение по лучу зрения в
спектрах далеких галактик породило представление о разбегающихся в
бесконечном пространстве Вселенных. Но стоило предпочесть конечное
чечевицеобразное, искривленное скоростями и массами пространство, и можно
было представить себе, что расширением охвачено само пространство,
увлекающее за собой галактики.
Штрум не сомневался, нет в мире человека счастливей ученого... Иногда -
утром, по дороге в институт, и во время вечерней прогулки, и вот сегодня
ночью, когда он думал о своей работе, - его охватывало чувство счастья,
смирения и восторга.
Силы, наполняющие Вселенную тихим светом звезд, высвобождались при
превращении водорода в гелий...
За два года до войны два молодых немца расщепили нейтронами тяжелые
атомные ядра, и советские физики в своих исследованиях, придя другими
путями к сходным результатам, вдруг ощутили то, что сто тысяч лет назад
испытал пещерный человек, зажигая свой первый костер...
Конечно, в двадцатом веке главное направление определяет физика... Вот
так же, как в 1942 году направлением главного удара для всех фронтов
мировой войны стал Сталинград.
Но следом, вплотную, по пятам, шли за Штрумом сомнения, страдание,
неверие.
"18"
"Витя, я уверена, мое письмо дойдет до тебя, хотя я за линией фронта и
за колючей проволокой еврейского гетто. Твой ответ я никогда не получу,
меня не будет. Я хочу, чтобы ты знал о моих последних днях, с этой мыслью
мне легче уйти из жизни.
Людей, Витя, трудно понять по-настоящему... Седьмого июля немцы
ворвались в город. В городском саду радио передавало последние известия, я
шла из поликлиники после приема больных и остановилась послушать, дикторша
читала по-украински статью о боях. Я услышала отдаленную стрельбу, потом
через сад побежали люди, я пошла к дому и все удивлялась, как это
пропустила сигнал воздушной тревоги. И вдруг я увидела танк, и кто-то
крикнул: "Немцы прорвались!"
Я сказала: "Не сейте панику"; накануне я заходила к секретарю
горсовета, спросила его об отъезде, он рассердился: "Об этом рано
говорить, мы даже списков не составляли". Словом, это были немцы. Всю ночь
соседи ходили друг к другу, спокойней всех были малые дети да я. Решила -
что будет со всеми, то будет и со мной. Вначале я ужаснулась, поняла, что
никогда тебя не увижу, и мне страстно захотелось еще раз посмотреть на
тебя, поцеловать твой лоб, глаза, а я потом подумала - ведь счастье, что
ты в безопасности.
Под утро я заснула и, когда проснулась, почувствовала страшную тоску. Я
была в своей комнате, в своей постели, но ощутила себя на чужбине,
затерянная, одна.
Этим же утром мне напомнили забытое за годы советской власти, что я
еврейка. Немцы ехали на грузовике и кричали: "Juden kaputt!"
А затем мне напомнили об этом некоторые мои соседи. Жена дворника
стояла под моим окном и говорила соседке: "Слава Богу, жидам конец".
Откуда это? Сын ее женат на еврейке, и старуха ездила к сыну в гости,
рассказывала мне о внуках.
Соседка моя, вдова, у нее девочка 6 лет, Аленушка, синие, чудные глаза,
я тебе писала о ней когда-то, зашла ко мне и сказала: "Анна Семеновна,
попрошу вас к вечеру убрать вещи, я переберусь в вашу комнату". "Хорошо, я
тогда перееду в вашу". "Нет, вы переберетесь в каморку за кухней".
Я отказалась, там ни окна, ни печки.
Я пошла в поликлинику, а когда вернулась, оказалось: дверь в мою
комнату взломали, мои вещи свалили в каморке. Соседка мне сказала: "Я
оставила у себя диван, он все равно не влезет в вашу новую комнатку".
Удивительно, она кончила техникум, и покойный муж ее был славный и
тихий человек, бухгалтер в Укоопспилке. "Вы вне закона", - сказала она
таким тоном, словно ей это очень выгодно. А ее дочь Аленушка сидела у меня
весь вечер, и я ей рассказывала сказки. Это было мое новоселье, и она не
хотела идти спать, мать ее унесла на руках. А затем, Витенька, поликлинику
нашу вновь открыли, а меня и еще одного врача-еврея уволили. Я попросила
деньги за проработанный месяц, но новый заведующий мне сказал: "Пусть вам
Сталин платит за то, что вы заработали при советской власти, напишите ему
в Москву". Санитарка Маруся обняла меня и тихонько запричитала: "Господи,
Боже мой, что с вами будет, что с вами всеми будет". И доктор Ткачев пожал
мне руку. Я не знаю, что тяжелей: злорадство или жалостливые взгляды,
которыми глядят на подыхающую, шелудивую кошку. Не думала я, что придется
мне все это пережить.
Многие люди поразили меня. И не только темные, озлобленные,
безграмотные. Вот старик педагог, пенсионер, ему 75 лет, он всегда
спрашивал о тебе, просил передать привет, говорил о тебе: "Он наша
гордость". А в эти дни проклятые, встретив меня, не поздоровался,
отвернулся. А потом мне рассказывали, - он на собрании в комендатуре
говорил: "Воздух очистился, не пахнет чесноком". Зачем ему это - ведь эти
слова его пачкают. И на том же собрании сколько клеветы на евреев было...
Но, Витенька, конечно, не все пошли на это собрание. Многие отказались. И,
знаешь, в моем сознании с царских времен антисемитизм связан с квасным
патриотизмом людей из "Союза Михаила Архангела". А здесь я увидела, - те,
что кричат об избавлении России от евреев, унижаются перед немцами,
по-лакейски жалки, готовы продать Россию за тридцать немецких сребреников.
А темные люди из пригорода ходят грабить, захватывают квартиры, одеяла,
платья; такие, вероятно, убивали врачей во время холерных бунтов. А есть
душевно вялые люди, они поддакивают всему дурному, лишь бы их не
заподозрили в несогласии с властями.
Ко мне беспрерывно прибегают знакомые с новостями, глаза у всех
безумные, люди как в бреду. Появилось странное выражение: "перепрятывать
вещи". Кажется, что у соседа надежней. Перепрятывание вещей напоминает мне
игру.
Вскоре объявили о переселении евреев, разрешили взять с собой 15
килограммов вещей. На стенах домов висели желтенькие объявленьица: "Всем
жидам предлагается переселиться в район Старого города не позднее шести
часов вечера 15 июля 1941 года". Не переселившимся - расстрел.
Ну вот, Витенька, собралась и я. Взяла я с собой подушку, немного
белья, чашечку, которую ты мне когда-то подарил, ложку, нож, две тарелки.
Много ли человеку нужно? Взяла несколько инструментов медицинских. Взяла
твои письма, фотографии покойной мамы и дяди Давида, и ту, где ты с папой
снят, томик Пушкина, "Lettres de mon moulin", томик Мопассана, где "Une
vie", словарик, взяла Чехова, где "Скучная история" и "Архиерей", - вот и,
оказалось, заполнила всю свою корзинку. Сколько я под этой крышей тебе
писем написала, сколько часов ночью проплакала, теперь уж скажу тебе, о
своем одиночестве.
Простилась с домом, с садиком, посидела несколько минут под деревом,
простилась с соседями. Странно устроены некоторые люди. Две соседки при
мне стали спорить о том, кто возьмет себе стулья, кто письменный столик, а
стала с ними прощаться, обе заплакали. Попросила соседей Басанько, если
после войны ты приедешь узнать обо мне, пусть расскажут поподробней - и
мне обещали. Тронула меня собачонка, дворняжка Тобик, - последний вечер
как-то особенно ласкалась ко мне.
Если приедешь, ты ее покорми за хорошее отношение к старой жидовке.
Когда я собралась в путь и думала, как мне дотащить корзину до Старого
города, неожиданно пришел мой пациент Щукин, угрюмый и, как мне казалось,
черст