Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Классика
      Толстой А.Н.. Хождение по мукам -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  - 84  -
85  - 86  - 87  - 88  - 89  - 90  - 91  - 92  - 93  - 94  - 95  - 96  - 97  - 98  - 99  - 100  -
е заснула и Даша, в первый раз за эти дни. Николай Иванович, узнав, что Катя спасена, обхватил мохнатый жилет Дмитрия Степановича и зарыдал. Новый день настал радостный, - было тепло и солнечно, все казались друг другу добрыми. Из цветочного магазина принесли дерево белой сирени и поставили в гостиной. Даша чувствовала, как своими руками оттащила Катю от черной, холодной дыры в вечную темноту. Нет, нет, на земле ничего не было дороже жизни, - она это знала теперь твердо. В конце мая Николай Иванович перевез Екатерину Дмитриевну под Москву, на дачу, в бревенчатый домик с двумя террасами, - одна выходила в березовый, с вечно двигающейся зеленой тенью лесок, где бродили пегие телята, другая - на покатое волнистое поле. Каждый вечер Даша и Николай Иванович вылезали из дачного поезда на полустанке и шли по болотистому лугу. Над головой толклись комарики. Потом проходилось идти в гору. Здесь обычно Николай Иванович останавливался, будто бы для того, чтобы взглянуть на закат, и говорил, отдуваясь: - Ах, как хорошо, черт его возьми! За потемневшей волнистой равниной, покрытой то полосами хлебов, то кудрями ореховых и березовых перелесков, лежали-тучи, те, что бывают на закате, - лиловые, неподвижные и бесплодные. В их длинных щелях тусклым светом догорало небесное зарево, и неподалеку, внизу, в заводи ручья, отсвечивала оранжевая щель неба. Ухали, охали лягушки. На плоском поле темнели ометы и крыши деревни. В поле горел костер. Там когда-то за валом и высоким частоколом сидел Тушинский вор. Протяжно свистя, из-за леса появлялся поезд, увозил солдат на запад, в тусклый закат. Подходя по опушке леса к даче, Даша и Николай Иванович видели сквозь стекла террасы накрытый стол, лампу с матовым шаром. Навстречу с вежливым лаем прибегала дачная собачка Шарик и, добежав и вертя хвостом, на всякий случай отходила в полынь и лаяла в сторону. Екатерина Дмитриевна барабанила пальцами в стекло террасы, - в сумерки ей было еще запрещено выходить. Николай Иванович, затворяя за собой калитку, говорил: "Премилая дачка, я тебе скажу". Садились ужинать. Екатерина Дмитриевна рассказывала дачные новости: из Тушина прибегала бешеная собака и покусала у Кишкиных двух цыплят; сегодня переехали на симовскую дачу Жилкины, и сейчас же у них украли самовар; Матрена, кухарка, опять выпорола сына. Даша молча ела, - после города она уставала страшно. Николай Иванович вытаскивал из портфеля пачку газет и принимался за чтение, поковыривая зубочисткой зуб; когда он доходил до неприятных сообщений, то начинал цыкать зубом, покуда Катя не говорила: "Николай, пожалуйста, не цыкай". Даша выходила на крыльцо, садилась, подперев подбородок, и глядела на потемневшую равнину, с огоньками костров кое-где, на высыпающие мелкие летние звезды. Из садика пахло политыми клумбами. На террасе Николай Иванович, шурша газетами, говорил: - "Война уже по одному тому не может долго длиться, что страны согласия и мы - союзники - разоримся. Катя спрашивала: - Хочешь простокваши? - Если только холодная... Ужасно, ужасно! Мы потеряли Львов и Люблин. Черт знает что! Как можно воевать, когда предатели вонзают нож в спину! Невероятно! - Николай, не цыкай. - Оставь меня в покое! Если мы потеряем Варшаву, будет такой позор, что нельзя жить. Право, иногда приходит в голову, - не лучше ли заключить хоть перемирие какое-нибудь да и повернуть штыки на Петербург. Издалека доносился свист поезда, - было слышно, как он стучал по мосту через тот ручей, где давеча отражался закат: это везли, должно быть, раненых в Москву. Николай Иванович опять шуршал газетой: - Эшелоны отправляются на фронт без ружей, в окопах сидят с палками. Винтовка - одна на каждого пятого человека. Идут в атаку с теми же палками, в расчете, когда убьют соседа, - взять, винтовку. Ах, черт возьми, черт возьми!.. Даша сходила с крыльца и облокачивалась у калитки. Свет с террасы падал на глянцевитые лопухи у забора, на дорогу. Мимо, опустив голову, загребая босыми ногами пыль, нехотя - с горя, шел Матренин сын, Петька. Ему ничего более не оставалось, как вернуться на кухню, дать себя выпороть и лечь спать. Даша выходила за калитку и медленно шла до речки Химки. Там, в темноте, стоя на обрыве, она прислушивалась, - где-то, слышный только ночью, журчал ключ; зашуршала, покатилась к воде и плеснула земля с сухого обрыва. По сторонам неподвижно стояли черные очертания деревьев, - вдруг сонно начинали шуметь листья, и опять было тихо. "Когда же, когда же, когда?" - негромко говорила Даша и хрустела пальцами. В первых числах июня, в праздник, Даша встала рано и, чтобы не будить Катю, пошла мыться на кухню. На столе лежала куча овощей и поверх какая-то зеленоватая открытка, должно быть, зеленщик захватил ее на почте вместе с газетами. Петька, Матренин сын, сидел на пороге и, сопя, привязывал к палочке куриную ногу. Матрена вешала на акации белье. Даша налила в глиняный таз воды, пахнущей рекою, спустила с плеч рубашку и опять поглядела, - что за странная открытка? Взяла ее за кончик мокрыми пальцами, там было написано: "Милая Даша, я беспокоюсь, почему ни на одно из моих писем не было ответа, неужели они пропали?" Даша быстро села на стул, потемнело в глазах, ослабли ноги... "Рана моя совсем зажила. Теперь я каждый день занимаюсь гимнастикой, вообще себя держу в руках. А также изучаю английский и французский языки. Обнимаю тебя, Даша, если ты меня еще помнишь. И.Телегин". Даша подняла рубашку на плечи и прочла письмо во второй раз. "Если ты меня еще помнишь"!.. Она вскочила и побежала к Кате в спальню, распахнула ситцевую занавеску на окне. - Катя, читай вслух!.. Села на постель к испуганной Кате и, не дожидаясь, прочла сама и сейчас же вскочила, всплеснула руками. - Катя, Катя, как это ужасно! - Но ведь, слава богу, он жив, Данюша. - Я люблю его!.. Господи, что мне делать?.. Я спрашиваю тебя, - когда кончится война? Даша схватила открытку и побежала к Николаю Ивановичу. Прочтя письмо, в отчаянии, она требовала от него самого точного ответа, - когда кончится война? - Матушка ты моя, да ведь этого никто теперь не знает. - Что же ты тогда делаешь в этом дурацком Городском союзе? Только болтаете чепуху с утра до ночи. Сейчас еду в Москву, к командующему войсками... Я потребую от него... - Что от него потребуешь?.. Ах, Даша, Даша, ждать надо. Несколько дней Даша не находила себе места, потом затихла, будто потускнела; по вечерам рано уходила в свою комнату, писала письма Ивану Ильичу, упаковывала, зашивала в холст посылки. Когда Екатерина Дмитриевна заговаривала с ней о Телегине, Даша обычно молчала; вечерние прогулки она бросила, сидела больше с Катей, шила, читала, - казалось, как можно глубже нужно было загнать в себя все чувства, покрыться будничной, неуязвимой кожей. Екатерина Дмитриевна хотя и совсем оправилась за лето, но так же, как и Даша, точно погасла. Часто сестры говорили о том, что на них, да и на каждого теперь человека, легла, как жернов, тяжесть. Тяжело просыпаться, тяжело ходить, тяжело думать, встречаться с людьми; не дождешься - когда можно лечь в постель, и ложишься замученная, одна радость - заснуть, забыться. Вот Жилкины вчера позвали гостей на новое варенье, а за чаем приносят газету, - в списках убитых - брат Жилкина: погиб на поле славы. Хозяева ушли в дом, гости посидели на балконе в сумерках и разошлись молча. И так - повсюду. Жить стало дорого. Впереди неясно, уныло. Варшаву отдали. Брест-Литовск взорван и пал. Всюду шпионов ловят. На реке Химке, в овраге, завелись разбойники. Целую неделю никто не ходил в лес, - боялись. Потом стражники выбили их из оврага, двоих взяли, третий ушел, перекинулся, говорят, в Звенигородский уезд - очищать усадьбы. Утром однажды на площадку близ смоковниковской дачи примчался, стоя в пролетке, извозчик. Было видно, как со всех сторон побежали к нему бабы, кухарки, ребятишки. Что-то случилось. Кое-кто из дачников вышел за калитку. Вытирая руки, протрусила через сад Матрена. Извозчик, красный, горячий, говорил, стоя в пролетке: - ...Вытащили его из конторы, раскачали - да об мостовую, да в Москву-реку, а на заводе еще пять душ скрывается - немцев... Троих нашли, - городовые отбили, а то быть им тем же порядком в речке... А по всей по Лубянской площади шелка, бархата так и летают. Грабеж по всему городу... Народу - тучи... Он со всей силой хлестнул вожжами лихацкого жеребца, присевшего в выгнутых оглоблях - шалишь! - хлестнул еще, и захрапевший, в мыле, жеребец скачками понес по улице валкую пролетку, завернул к шинку. Даша и Николай Иванович были в Москве. Оттуда в сероватую, раскаленную солнцем мглу неба поднимался черный столб дыма и стлался тучей. Пожар был хорошо виден с деревенской площади, где стояло кучками простонародье. Когда к ним подходили дачники, - разговоры замолкали: на господ поглядывали не то с усмешкой, не то со странным выжиданием. Появился плотный человек, без шапки, в рваной рубахе, и, подойдя к кирпичной часовенке, закричал: - В Москве немцев режут! И - только крикнул - заголосила беременная баба. Народ сдвинулся к часовне, побежала туда и Екатерина Дмитриевна. Толпа волновалась, гудела. - Варшавский вокзал горит, немцы подожгли. - Немцев две тысячи зарезали. - Не две, а шесть тысяч, - всех в реку покидали. - Начали-то с немцев, потом пошли подряд чистить. Кузнецкий мост, говорят, разнесли начисто. - Так им и надо. Нажрались на нашем поте, сволочи! - Разве народ остановишь, - народ остановить нельзя. - В Петровском парке, ей-богу, не вру, - сестра сейчас оттуда прибежала, в парке, говорят, на одной даче нашли беспроволочный телеграф, и при нем двое шпионов с привязанными бородами - убили, конечно, голубчиков. - По всем бы дачам пойти, вот это дело! Затем было видно, как под гору, к плотине, где проходила московская дорога, побежали девки с пустыми мешками. Им стали кричать вдогонку. Они, оборачиваясь, махали мешками, смеялись. Екатерина Дмитриевна спросила у благообразного древнего мужика, стоявшего около нее с высоким посохом: - Куда это девки побежали? - Грабить, милая барыня. Наконец в шестом часу на извозчике из города приехали Даша и Николай Иванович. Оба были возбуждены и, перебивая друг друга, рассказывали, что по всей Москве народ собирается толпами и громит квартиры немцев и немецкие магазины. Несколько домов подожжены. Разграблен магазин готового платья Манделя. Разбит склад беккеровских роялей на Кузнецком, их выкидывали из окон второго этажа и валили в костер. Лубянская площадь засыпана медикаментами и битым стеклом. Говорят - были убийства. После полудня пошли патрули, начали разгонять народ. Теперь все спокойно. - Конечно, это варварство, - говорил Николай Иванович, от возбуждения мигая глазами, - но мне нравится этот темперамент, силища в народе. Сегодня разнесли немецкие лавки, а завтра баррикады, черт возьми, начнут строить. Правительство нарочно допустило этот погром. Да, да, я тебя уверяю, - чтобы выпустить излишек озлобления. Но народ через такие штуки получит вкус к чему-нибудь посерьезнее... Этой же ночью у Жилкиных был очищен погреб, у Свечниковых сорвали с чердака белье. В шинке до утра горел свет. И спустя еще неделю на деревне перешептывались, поглядывали непонятно на гуляющих дачников. В начале августа Смоковниковы переехали в город, и Екатерина Дмитриевна опять стала работать в лазарете. Москва в эту осень была полна беженцами из Польши. На Кузнецком, Петровке, Тверской нельзя было протолкаться. Магазины, кофейни, театры - полны, и повсюду было слышно новорожденное словечко; "извиняюсь". Вся эта суета, роскошь, переполненные театры и гостиницы, шумные улицы, залитые электрическим светом, были прикрыты от всех опасностей живой стеной двенадцатимиллионной армии, сочащейся кровью. А военные дела продолжали быть очень неутешительными. Повсюду, на фронте и в тылу, говорили о злой воле Распутина, об измене, о невозможности далее бороться, если Никола-угодник не выручит чудом. И вот, во время уныния и развала, генерал Рузский неожиданно, в чистом поле, остановил наступление германских армий. 24 В осенние сумерки на морском побережье северо-восточный ветер гнул дугою голые тополя, потрясал рамы в старом, стоящем на холме, доме с деревянной башней, грохотал крышей так, что казалось, будто по железной крыше ходит тяжеловесный человек, дул в трубы, под двери, во все щели. Из окон дома было видно, как на бурых плантажах мотались голые розы, как над изрытым свинцовым морем летят рваные тучи. Было холодно и скучно. Аркадий Жадов сидел на ветхом диванчике, во втором этаже дома, в единственной обитаемой комнате. Пустой рукав его когда-то щегольского френча был засунут за пояс. Лицо с припухшими веками выбрито чисто, пробор тщательно приглажен, на скулах два двигающихся желвака. Прищурив глаза от дыма папироски, Жадов пил красное вино, еще оставшееся в бочонках в погребе отцовского его дома. На другом конце диванчика сидела Елизавета Киевна, тоже пила вино и курила, кротко улыбаясь. Жадов приучил ее молчать по целым дням, - молчать и слушать, когда он, вытянув бутылок шесть старого каберне, начнет высказываться. А мыслей у него за войну, за голодное сиденье в "Шато Каберне", полуразрушенном доме на двух десятинах виноградника - единственном достоянии, оставшемся у него после смерти отца, - жестоких мыслей у Жадова накопилось много. Шесть месяцев тому назад в тыловом лазарете, в одну из скверных ночей, когда у Жадова была несуществующая, отрезанная рука, он сказал Елизавете Киевне с раздражением, зло и обидно: - Чем таращиться на меня всю ночь влюбленными глазами, мешать спать, - позвали бы завтра попа, чтобы покончить эту канитель. Елизавета Киевна побледнела, потом кивнула головой, - хорошо. В лазарете их обвенчали. В декабре Жадов эвакуировался в Москву, где ему сделали вторую операцию, а ранней весной они с Елизаветой Киевной приехали в Анапу и поселились в "Шато Каберне". Средств к жизни у Жадова не было никаких, деньжонки на хлеб добывались продажей старого инвентаря и домашней рухляди. Зато вина было вволю - любительского каберне, выдержанного за годы войны. Здесь, в пустынном, полуразрушенном доме с башней, засиженной птицами, наступило долгое и безнадежное безделье. Разговоры все давно переговорены. Впереди пусто. За Жадовыми словно захлопнулась дверь наглухо. Елизавета Киевна пыталась заполнить собою пустоту мучительно долгих дней, но ей удавалось это плохо: в желании нравиться она была смешна, неряшлива и неумела. Жадов дразнил ее этим, и она с отчаянием думала, что, несмотря на широту мыслей, ужасно чувствительна как женщина. И все же ни за какую другую она не отдала бы эту нищую жизнь, полную оскорблений, засасывающей скуки, преклонения перед мужем и редких минут сумасшедшего восторга. В последнее время, когда засвистала осень по голому побережью, Жадов стал особенно раздражителен: не пошевелись, - сейчас же у него вздергивалась губа над злыми зубами, и сквозь зубы, отчетливо рубя слова, он говорил ужасные вещи. Елизавета Киевна иногда только внутренне содрогалась, тело ее покрывалось гусиной кожей от оскорблений. И все же по целым часам, не сводя глаз с красивого, осунувшегося лица Жадова, она слушала его бред. Он посылал ее за вином в сводчатый кирпичный погреб, где бегали большие пауки. Там, присев у бочки, глядя, как в глиняный кувшин бежит багровая струйка каберне, Елизавета Киевна давала волю мыслям. С упоительной горечью она думала, что Аркадий когда-нибудь убьет ее здесь, в погребе, и закопает под бочкой. Пройдет много зимних ночей. Он зажжет свечу и спустится сюда к паукам. Сядет перед бочкой и, глядя вот так же на струйку вина, вдруг позовет: "Лиза..." И только побегут пауки по стенам. И он зарыдает в первый раз в жизни от одиночества, от смертельной тоски. Так мечтая, Елизавета Киевна искупала все обиды, - в конце-то концов не он, а она возьмет верх. Ветер усиливался. Дрожали стекла от его порывов. На башне заревел дикий голос и пошел реветь, видимо, на всю ночь. Ни одной звезды не зажигалось над морем. Елизавета Киевна уже три раза спускалась в погреб, наполняла кувшин. Жадов продолжал сидеть неподвижно и молча. Надо было ждать сегодня в ночь особенных разговоров. - Картошка хотя бы есть у нас? - неожиданно и Громко проговорил Жадов. - Ты, кажется, могла бы заметить, что я не ел со вчерашнего дня. Елизавета Киевна обмерла. Картошка, картошка... С утра она так была занята своими мыслями, отношением к ней Аркадия, что не подумала об ужине. Она рванулась с диванчика. - Сядь, неряха, - ледяным голосом сказал Жадов, - я и без тебя знаю, что картошки у нас нет. Должен тебе сообщить, что ты в жизни ни на что не способна, кроме как думать всевозможную чепуху. - Я сбегаю к соседям, можно обменять на вино несколько хлеба и картошки. - Ты это сделаешь, когда я кончу говорить. Сядь. Сегодня мною окончательно решен вопрос о допустимости преступления. (При этих словах Елизавета Киевна запахнула шаль, ушла в угол дивана). С детства меня занимал этот вопрос. Женщины, с которыми я встречался, считали меня преступником и с особенной жадностью отдавались мне. Но идея преступности мною разрешена только в истекшие сутки. Он потянулся за стаканом, жадно выпил вино, закурил папиросу. - Я сижу в окопах, в трехстах шагах от неприятеля. Почему я не вылезаю через бруствер, не иду в неприятельскую траншею, не убиваю там, кого мне нужно, не граблю деньги, одеяла, кофе и табак? Если бы я был уверен, что в меня не станут стрелять или станут, но не попадут, - то, разумеется, я пошел бы, убил и ограбил. И мой портрет, как героя, напечатали бы в газетах. Кажется - ясно, логично. Теперь, если я сижу не в траншеях, а в шести верстах от Анапы, в "Шато Каберне", то почему не иду ночью в город, не взламываю ювелирный магазин Муравейчика, не беру себе камни и золото, а если подвертывается сам Муравейчик, то и его с удовольствием - клинком вот сюда. - Он твердо показал пальцем на то место, где начинается шея. - Почему я этого до сих пор не делаю? Тоже только потому, что боюсь. Арест, суд, казнь. Кажется, я логично говорю? Вопрос об убийстве и ограблении врага решен государственной властью, то есть высочайше установленной моралью, то есть сводом уголовных и гражданских законов, в положительном смысле. Стало быть, вопрос сводится к моему личному ощущению, кого я считаю своим врагом. - Там - враг государства, а здесь только твой враг, - едва слышно проговорила Елизавета Киевна. - Поздравляю, вы мне еще о социализме что-нибудь расскажите. Чушь! В основе морали положено право личности, а не коллектив. Я утверждаю, - мобилизация блестяще удалась во всех странах и война идет третий год полным ходом, сколько бы там ни протестовал папа римский, - только потому, что мы все, каждая личность, выросли из детских пеленок. Мы хотим, а если прямо и не хотим, то ничего не имеем против убийства и грабежа. Убийство и грабеж организованы государс

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  - 84  -
85  - 86  - 87  - 88  - 89  - 90  - 91  - 92  - 93  - 94  - 95  - 96  - 97  - 98  - 99  - 100  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору