Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Классика
      Толстой А.Н.. Хождение по мукам -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  - 84  -
85  - 86  - 87  - 88  - 89  - 90  - 91  - 92  - 93  - 94  - 95  - 96  - 97  - 98  - 99  - 100  -
то Рощин не сводит с него злых, темных глаз. Он съел все до крошки, корочкой вычистил тарелку и корочку положил в рот. Полузакрыв веки, вытянул большой стакан холодного пива. - Немцы к еде относятся очень серьезно. Немцы много голодали, и предстоит еще много голодать, прежде чем будет окончательно разрешена проблема еды. И опять его длинный палец полез вверх. - На заре истории, когда человечество переходило от первобытного собирания даров природы к насильственному вторжению в природу, еда стала результатом трудного и опасного процесса добывания ее. Еда стала священным актом. Пожрать - значит завладеть чужой жизнью, чужой силой. Отсюда происходят представления о возможности заклятия природы, то есть магия... Магический ритуал еды ложится в основу всех мистических культов. Едят тело бога... У меня записана интересная беседа с одним русским ученым о происхождении блинов. Масленица - это праздник поедания солнца. Его заклинали хороводными плясками, затем кушали его изображение - блины. Как видите, славяне в своих мировоззрениях всегда устремлялись очень высоко... Он засмеялся. Расстегнул металлическую пуговицу мундира и вынул пухлую, в потрепанной коже, записную книжку, - ту самую, которую два месяца тому назад доставал в вагоне, чтобы прочесть Кате Рощиной одно место из Аммиана Марцеллина. Положив ее на стол, осторожно перелистал страницы, мелко исписанные заметками, выписками, адресами... - Вот, - сказал он, положив палец на страницу. Но Рощин глядел не на эти строки, а на то, что было написано сверху рукой Кати: "Екатерина Дмитриевна Рощина, Екатеринослав, до востребования". - Откуда у вас эта запись? - хрипло спросил он. В лицо ему хлынула кровь, он поднес руку к воротнику гимнастерки. Ландштурмисту показалось, что другой рукой русский офицер сейчас вытащит револьвер, - нравы были военные... Но страшные глаза офицера выражали только страдание и мольбу... Ландштурмист как можно мягче сказал ему: - Очевидно, вам хорошо известна эта дама, я могу кое-что рассказать про нее. - Известна... - О, это одна из печальных историй... - Почему - печальных? Эта дама погибла? - С уверенностью не могу этого сказать... Мне бы хотелось надеяться на лучший исход... За время войны я увидел, что человек чрезвычайно живучее существо, несмотря на то, что ранить его легко и он так чувствителен ко всякой боли... Это происходит... И опять поднял было палец, - Рощин весь исказился: - Говорите, где вы видели ее, что с ней случилось? - Мы познакомились в вагоне... Екатерина Дмитриевна только что потеряла своего горячо любимого мужа... - Это была провокация! Я жив, как видите... Ландштурмист откинулся на стуле, маленький рот его стал круглым, галочьи глаза - круглыми, он хлопнул ладонями по столу: - Я прихожу в этот ресторан, где никогда не бывал, сажусь за этот столик, вынимаю книжку... И - мертвые пробуждаются! Вы муж этой дамы? Она мне рассказывала о вас, и я тогда же представил вас таким, именно таким... О нет, камрад Рощин, вы не должны, вы не должны... Запнувшись, он поджал тонкие губы и поверх очков строго, испытующе взглянул Вадиму Петровичу в глаза, полные слез. На благожелательно приподнятом носу у ландштурмиста проступили капельки пота: - Я слезал раньше Екатеринослава, ваша супруга записала мне свой адрес. Я на этом настаивал, я не хотел потерять ее, как пролетевшую птицу. За дорогу мне удалось внушить ей некоторую бодрость. Она очень умна. Ее ясный, но мало развитой ум жаждет добрых и высоких мыслей. Я ей сказал: "Горе - это участь миллионов женщин в наше время, - горе и бедствия должны быть превращены в социальную силу... Пускай горе придаст вам твердость". - "Для чего, - она спросила, - мне эта твердость? Разве я хочу жить дальше?" - "Нет, - я ей сказал, - вы хотите жить. Нет ничего более значительного, чем воля к жизни. Если мы видим кругом только смерть, бедствия и горе, - мы должны понять: мы сами виноваты в том, что до сих пор еще не устранили причины этого и не превратили землю в мирное и счастливое обиталище для такого замечательного феномена, как человек. Позади вечное молчание и впереди вечное молчание, и только небольшой отрезок времени мы должны прожить так, чтобы счастьем этого мгновения восполнить всю бесконечную пустоту молчания..." Я ей это сказал, чтобы утешить ее... Итак, я слез и прибыл в свою часть. Ночью мы получили сведения, что поезд, в котором ехала ваша жена, был остановлен бандой махновцев, ограблен и все пассажиры уведены в неизвестном направлении. Вот все, что я знаю, камрад Рощин... На сцене началось кабаре. Пианино и музыканта с дыбом стоящими волосами задвинули за кулисы. Появился дон Лиманадо, конферансье, московская знаменитость, хорошенький, с подведенными глазами, неопределенного возраста человек в смокинге и соломенной жесткой шапочке, надвинутой на брови. - Поздравляю вас, господа, с германской революцией! - Он сам себе крепко пожал руки. - Только что был на вокзале. "Здрасте, - говорю я германскому обер-лейтенанту, - как поживаете?" - "Очень хорошо, - говорит он, - а вы как поживаете?" - "Тоже очень хорошо, - говорю я, - на дворе ноябрь, в соломенной шапочке холодно, а теплую я в Москве оставил, теперь не знаю, когда выручу". - "А вы купите, говорит, теплую шапку". - "Я, говорю, на шапку тысячу марок скопил, а сегодня мне за них пять карбованцев выдали". - "Ай-ай-ай", - говорит он. "Ай-ай-ай", - говорю я. Так мы с ним поговорили о том, о сем, а его солдаты на крыши вагонов лезут. "Уезжаете?" - говорю я. "Уезжаем", - говорит он. "Совсем?" - говорю я. "Совсем", - говорит он. "Очень жалко", - говорю я. "Ничего не поделаешь", - говорит он. "А в каком смысле - ничего не поделаешь?" - говорю я. "А в таком смысле, - говорит он, - что без всякого смысла". - "Ай-ай-ай, - говорю я, - а мы надеялись, что у вас этого не будет". А тут солдаты на крышах как грянут "Яблочко", - я и пошел... Кругом-то темно, ветер-то свищет, в переулках-то стреляют, а мне программу начинать, я опаздываю, на сердце кошки скребут. Я и запел. За кулисой грянуло пианино. Конферансье подскочил, перебив ногами: Эх, яблочко, Ночка темная... Куда мне теперь идти? Разве помню я... Повернувшись спиной к сцене, глядя в глаза этому странному немцу, Рощин спросил: - Вы не могли бы дать сведения - в каком районе сейчас оперирует Махно? - По нашим последним сводкам, Махно начал серьезно теснить отступающие австрийские и кое-где германские воинские части. Штаб Махно снова теперь находится в Гуляй-Поле... 10 В начале ноября качалинский полк стоял в резерве для пополнения и отдыха. В нем по окончании боев осталось едва три сотни бойцов. Петр Николаевич Мельшин, получивший неожиданно для себя бригаду, говорил в военсовете, и, по его предложению, командиром качалинского полка был назначен Телегин, лежавший в госпитале, заместителем - Сапожков и полковым комиссаром - Иван Гора. Телегинская батарея вошла в состав полковой артиллерии. Стояли сырые деньки, пахнущие печным дымом и мокрой псиной. Сырость капала с потемневших крыш, землю развезло, и бойцы, возвращаясь с ученья, волокли пуды грязи на сапогах. Настроение у всех было, как в праздник. Окончилась страшная страда: донская армия была отброшена далеко за правый берег Дона. По слухам, атаман Краснов в Новочеркасске бился головой о стену, узнав об этом своем втором страшном разгроме под Царицыном. Когда кончался день строевых занятий, политпросвещения и ликвидации неграмотности, бойцы в сумерках, поеживаясь от изморози, разбредались по селу, - кто к знакомцам, кто к новоявленной куме, а те, у кого не было ни знакомых, ни кумы, просто ходили с песнями или, забравшись в сухое место, балагурством приманивали девчат. И часто, начиная с шуток и смеха, кончали спорами, иной раз жестокими, потому что души у всех были взъерошены. Из десяти моряков телегинской батареи двое были тяжело ранены, трое убиты. Осталось пять человек. Расквартировались моряки на хорошем казачьем дворе, брошенном убежавшим хозяином. С ними жила и Анисья, формально зачисленная в нестроевую роту. Наравне с бойцами она проходила строй, и стрельбу, и политпросвещение. Носила теперь опрятную красноармейскую форму и только не хотела стричь вьющихся красивых волос. Увидев столько страстей и смертей, она в эту октябрьскую страду перешла, как переходят вброд по горло, через свое непоправимое горе. Морщины больше не безобразили ее помолодевшего, погрубевшего лица; с тыловых харчей щеки у нее налились, стан выпрямился, походка стала легкой. Вся она приумылась. По ночам, когда моряки могуче храпели в натопленной хате, она секретно стирала на них, штопала и чинила, иной раз за этим делом ее заставал рожок горниста, игравший протяжную зорю в седом рассвете. При полку остался и Кузьма Кузьмич Нефедов на внештатной должности писаря. В самые тяжелые дни, шестнадцатого и семнадцатого, он проявил не то что мужество, а даже особую отчаянность, вытаскивая раненых из огня. Это было отмечено всеми. Не отставал он и в дальнейшем, когда остатки качалинского полка перешли в контрнаступление, не отстал и за Доном, когда полк был сменен и отведен в тыл. Иван Гора, встретив его однажды у полевой кухни, - промокшего, грязного, худого, возбужденного, - поманил пальцем: - Что мне с вами делать, Нефедов?.. Никак не пойму - что вы за человек?.. Поп-расстрига, и года ваши почтенные. Чего вы к нам привязались? Кузьма Кузьмич шмыгнул, потому что с облупленного носа его капал дождь, и рыжими веселыми глазами взглянул на комиссара: - Привязчивый, Иван Степанович, - привязываюсь я к людям... Куда пойду, какое мне еще искать человеческое общество? Ведь я же мыслящий... - Да не в том дело, слушайте... - Что касается полкового пайка (Кузьма Кузьмич указал на полный котелок), - так этот кулеш с сальцем я заработал честно, шкуры своей как будто не жалел... Штаны, сапоги, как видите, сам добыл у врага на поле брани... Ничего не прошу, никого не обременяю. И в дальнейшем надеюсь быть полезным... Ведь революции смышленый человек нужен? Нужен... У вас в полку грамотного писаря нет. А я пишу даже по-латыни и гречески... Да мало ли на что я еще пригожусь... Иван Гора подумал: "Отчего же, в самом деле, не использовать человека, если он смышлен и хочет работать..." - Да вот, - сказал, - происхождение ваше смущает, как бы вы туман не стали разводить... - Был, был когда-то соблазнен миражами, скрывать нечего, - проговорил Кузьма Кузьмич, - окунулся в их пустыню... Нет, агитации моей не бойтесь, с богом я в ссоре... - В ссоре? - спросил Иван Гора. - Так ли? Ну, ладно, вечерком зайдите ко мне в хату, потолкуем... В сумерках Кузьма Кузьмич явился в хату к комиссару, который сидел у окошка в шинели и фуражке и читал газету, шевеля губами. Иван Гора сложил газету, встал, запер дверь: - Садитесь. Тут одно дело такое, некрасивое... Вы язык-то умеете держать за зубами? А впрочем, вам же будет хуже, если начнете болтать лишнее: мне все известно, даже кто из бойцов что во сне видел... Он стал отрывать от белого края газеты узкую полоску, кряхтя, свертывал ее плохо сгибающимися пальцами: - Народ убрался, хлеб свезли, с молотьбой маленько запоздали из-за военных дел. Но народ нам доверяет, это главное, - хочет верить, что Советская власть стала прочно... Хорошо... А ведь скоро - покров... Иван Гора чуть приподнял глаза на Кузьму Кузьмича, большой нос его смущенно потянул ноздрей... - Скоро покров... Суеверия-то в народе еще живут... Декретом их в один день не отменишь... Нужна, так сказать, длительная... Ну, ладно... А девки ходят недовольные, ждут покрова, а сватов никто не засылает. Вчера был в селе Спасском. Бабы остановили мою бричку и давай плакать, и ругают и смеются... Настроение вполне советское, но дался им этот покров... Село богатое, хлеба много, хлебной разверстки у них еще не было... Подойти к ним надо умно, чтобы сознательно дали хлеб... Но как там проагитируешь, когда бабы выдернули у меня вожжи и кричат: дай им попа... Я их стыдить: мало вы, говорю, нагляделись, как ваши попы генералу Мамонтову кадилами махали... "Так то, ж, говорят, были белые попы, мы их сами из села повыгоняли, а ты нам дай красного попа... Нам нужно свадьбы гулять, у нас девки застоялись, да у нас, говорят, еще полторы сотни дитенков, по люлькам кричат некрещеные..." Тьфу ты, право, даже голова у меня болит другой день... Так меня расстроили эти бабы... Не могу же я им попа ставить? А вопрос надо решать. Они подумают, подумают, да и пошлют в Новочеркасск за старым попом... Значит - конфликт... Ты, Кузьма Кузьмич, в этих делах смышлен. Выручи меня. Возьми бричку, съезди в село, поговори с бабами... Только чтобы я ничего не знал. А девок этих я видел, ужас: каменные. - Иван Гора показал себе на грудь. - Дело-то человечное ведь... Поедешь? - С удовольствием, - ответил Кузьма Кузьмич, тряся лицом и складывая губы трубочкой. - Скучно ты говоришь, Шарыгин, такая мозговая сухотка, прямо беги от тебя без памяти... Латугин взял фуражку, надел ее криво - козырьком на ухо - и двинулся на лавке, но не встал, а, подзакатив зрачки, взглянув на Анисью. Она сидела, нахмуренная от внимания, уставясь, как всегда в часы занятий, на один какой-нибудь предмет, скажем, на гвоздь в стене. Неприученный мозг с трудом впитывал отвлеченные идеи, - они, как слова чужого языка, лишь частицами, искорками проникали к ее живым ощущениям. Слово "социализм" вызывало в ней представление чего-то сухо шуршащего, как красная лента, цепляющаяся ворсом за шершавые руки. Эта лента ей снилась. "Империализм" был похож на царя Навуходоносора с лубочной картинки, засиженной мухами, - с короной, в мантии, окрашенной мазком кармина, - царь ронял скипетр и державу при виде руки, пишущей на стене: мене, текел, фарес... Но Анисья была трудолюбивая и упорно преодолевала эти несовершенные представления. Она почувствовала на себе взгляд Латугина, но не оторвалась от гвоздя в стене, только медленно сжала, раздвинутые колени. - Чем же я скучно говорю, Латугин? Статья, которую мы разбираем, напечатана в "Известиях". Она, что ли, тебе не нравится? - спросил Шарыгин. - Если ты воин революции, то, заряжая свою винтовку, ты должен четко представлять себе как текущий момент, так и общие задачи. Сказав это, Шарыгин перевел томный взгляд синих красивых глаз своих на Анисью. Она продолжала глядеть на гвоздь. Байков проговорил тонким голосом, без смеха: - На что волку жилет, все равно об кусты обдерет. Озорнику наука - скука. - Складно! - сейчас же ответил Латугин, тоже без усмешки. - Да не так уж верно. Нет, не наука озорнику скука. Я науку уважаю, если от нее дети бывают... А там скука, где человек не знает, - с какой стороны у слона ноги растут, а с какой голова... Да будет вам меня сердить. Настоящее слово, как баба, обнимет тебя и обожжет, за ним босиком по угольям побежишь... Вот какими словами говори со мной, Шарыгин... А то заладил, как в берестяную дуду: "Мировой пролетарьят да социализм..." Я за него на смерть пошел! Я хочу, чтоб мне про него рассказывали, я бы слушал и верил: когда, где, по какому дереву я в первый раз топором ударю, - этот дом рубить. По каким лугам я гулять пойду в шелковой рубашечке... Эх, стукнуть тебя земным шаром по голове, чтоб ты научился, как разговаривать о мировой революции. Анисья взглянула на его широкое, сильное лицо, с глазами, расставленными, как у племенного быка, взглянула и с тоской подумала, что уж лучше бы вытекли глаза ее. Ни Гагин, ни Задуйвитер, ни Байков не одобрили поведения Латугина. Беседовали хорошо, мирно, под тихий шум дождя по соломенной крыше. Правда, Шарыгин по молодости лет, еще не освоясь с наукой, тяжеленько иной раз размышлял, боясь простых слов, как бы не завели они его куда-нибудь в капкан. С иностранными, проверенными, ему было вольнее. Но все же не следовало Латугину, здорово живешь, поднимать на смех честного товарища, да и петушился-то он и форсил по другой, конечно, причине, - это все понимали, - и причину эту тоже не одобряли. - Комиссар собирает продовольственный отряд, вот ты сходи к комиссару и попросись, - сказал ему Гагин. - Без дела тебе скучно, хорошего от тебя ждать не приходится, - застоялся, милок... Банков затряс бородой и засмеялся. Задуйвитер тоже понял намек и, разинув рот с крепкими зубами, громыхнул. Анисья залилась таким горячим румянцем, что выступили слезы. Взяла шинель, отвернувшись, оделась, туго перепоясалась и вышла из хаты. Получилось совсем уж нехорошо. Шарыгин, усмехаясь, медленно сложил газету. - Пойдем поговорим, - сказал он Латугину. Тот прищурился: - Поговорим. И они вышли на двор в темноту, под мелкий дождичек, щекочущий лицо. Шарыгин чувствовал, что Латугин с усмешкой только ждет начала разговора, чтобы хлестко и нагло ответить... Шарыгин хотел со всем спокойствием поставить вопрос о нарушении товарищеской дисциплины и о том, как нужно изживать в себе гнилое буржуазное наследство... Вместо этого, глубоко втянув ноздрями ночную сырость, сказал: - Оставь Анисью... Нехорошо это... Грязно это... Баловство это... Сказал и замолк. И Латугин, никак не ожидавший такого поворота, стоял перед ним неподвижно. Ничто не годилось, никакой ответ: ни то, что, мол: "тебя, сопляка, девственника, гувернантку, я не просил мне свечку держать", ни то, что, мол: "многие меня об этих делах просили, да мало от меня целыми уходили..." Кругом получалось, что он, Латугин, грязный человек... Поднималась в нем жгучая обида... В прежнее время тут бы и лезть на рожон... Он даже зажмурился, скрипнув зубами... Нельзя! - Да-да, - сказал, - вот когда ты меня попрекнул, значит, я кровь свою проливал напрасно, значит - как был я бродяга, бандит, сукин сын, так и остался?.. Ну, спасибо тебе. Костя... Он пошел к воротам и бешено ударил кулаком в калитку. Жизнь медленно возвращалась к Ивану Ильичу Телегину. (Он, помимо нервного потрясения, был ранен во многих местах крошечными кусочками стали от разорвавшегося снаряда.) Вначале было забытье. Потом оно сменилось сном с короткими перерывами, когда ему давали еду. Затем он стал ощущать блаженное состояние покоя. Глаза его были прикрыты повязкой. Он лежал в уединенной комнате с плотно занавешенным окошком. Иногда он слышал мягкие шаги, шепот, - не более громкий, чем шелест листьев, - звон ложечки, шорох платья. Непрерывно около головы его тикали часики, то явственнее, то слабее. Ощущения, идущие к нему извне, ограничивались только этим и еще невидимым присутствием какого-то осторожного существа. Он вздохнет, и сейчас же - легкое движение воздуха, и "оно" наклоняется над ним, и он даже чувствует запах, нежный и свежий... Время от времени вторгалось грубое существо, пахнущее крепким потом, главным образом - табаком. "Ну, как пульс?" Нежное существо едва слышно шелестело в ответ. А грубое гудело бодро: "Прекрасно! Мужик крепкий... Главным образом следите: абсолютный покой, никаких внешних раздражителей..." Иван Ильич мысленно медленно произносил: "Сам ты внешний

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  - 84  -
85  - 86  - 87  - 88  - 89  - 90  - 91  - 92  - 93  - 94  - 95  - 96  - 97  - 98  - 99  - 100  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору