Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
итов, - и-и, друг ты мой. Где их
сроду и не бывало - наехали. Артисты.
Вдалеке на колокольне пробило три часа, сейчас же запели вторые петухи.
На улице опять появился однорукий. На этот раз он шел прямо на сторожей, к
магазину. Они, замолчав, глядели на него. Вдруг сторож шепнул
скороговоркой:
- Пропали мы, Иван, давай свисток.
Милицейский потянулся было за свистком, но однорукий подскочил к нему и
ударил ногой в грудь и сейчас же ручкой револьвера ударил по голове
ночного сторожа. В ту же минуту к подъезду подбежал второй человек в
солдатской шинели, коренастый, о торчащими усиками, и, навалившись на
милицейского, быстрым и сильным движением закрутил ему руки за спиной.
Молча однорукий и коренастый начали работать над замком. Отомкнули
магазин Муравейчика, втащили туда оглушенного сторожа и связанного
милицейского. Дверь за собой прикрыли.
В несколько минут все было кончено, - драгоценные камни и золото
увязаны в два узелка. Затем коренастый сказал:
- А эти? - и пхнул сапогом милицейского, лежащего на полу у прилавка.
- Милые, дорогие, не надо, - негромко проговорил милицейский, - не
надо, милые, дорогие...
- Идем, - резко сказал однорукий.
- А я тебе говорю - донесут.
- Идем, мерзавец! - И Аркадий Жадов, схватив узелок в зубы, направил
маузер на своего компаньона. Тот усмехнулся, пошел к двери. Улица была все
так же пустынна. Оба они спокойно вышли, свернули за угол и зашагали к
"Шато Каберне".
- Мерзавец, бандит, пачколя, - по пути говорил Жадов коренастому. -
Если хочешь со мной работать, - чтобы этого не было. Понял?
- Понял.
- А теперь - давай узелок. Иди сейчас и готовь лодку. Я пойду за женой.
На рассвете мы должны быть в море.
- В Ялту пойдем?
- Это уж не твое дело. В Ялту ли, в Константинополь... Я распоряжаюсь.
41
Катя осталась одна. Телегин и Даша уехали в Петроград. Катя проводила
их на вокзал, - они были до того рассеянные, как во сне, - и вернулась
домой в сумерки.
В доме было пусто. Марфуша и Лиза ушли на митинг домашней прислуги. В
столовой, где еще остался запах папирос и цветов, среди неубранной посуды
стояло цветущее деревцо - вишня. Катя полила ее из графина, прибрала
посуду и, не зажигая света, села у стола, лицом к окну, - за ним тускнело
небо, затянутое облаками. В столовой постукивали стенные часы. Разорвись
от тоски сердце, они все равно так же постукивали бы. Катя долго сидела не
двигаясь, потом взяла с кресла пуховый платок, накинула на плечи и пошла в
Дашину комнату.
Смутно, в сумерках, был различим полосатый матрац опустевшей постели,
на стуле стояла пустая шляпная картонка, на полу валялись бумажки и
тряпочки. Когда Катя увидела, что Даша взяла с собой все свои вещицы, не
оставила, не забыла ничего, ей стало обидно до слез. Она села на кровать,
на полосатый матрац, и здесь, так же как в столовой, сидела неподвижно.
Часы в столовой гулко пробили десять. Катя поправила на плечах платок и
пошла на кухню. Постояла, послушала, - потом, поднявшись на цыпочки,
достала с полки кухонную тетрадь, вырвала из нее чистый листочек и
написала карандашом: "Лиза и Марфуша, вам должно быть стыдно на весь день
до самой ночи бросать дом". На листок капнула слеза. Катя положила записку
на кухонный стол и пошла в спальню. Там поспешно разделась, влезла в
кровать и затихла.
В полночь хлопнула кухонная дверь, и, громко топая и громко
разговаривая, вошли Лиза и Марфуша, заходили по кухне, затихли, и вдруг
обе засмеялись, - прочли записку. Катя поморгала глазами, не пошевелилась.
Наконец на кухне стало тихо. Часы бессонно и гулко пробили час. Катя
повернулась на спину, ударом ноги сбросила с себя одеяло, с трудом
вздохнула несколько раз, точно ей не хватало воздуху, соскочила с кровати,
зажгла электричество и, жмурясь от света, подошла к большому стоячему
зеркалу. Дневная тоненькая рубашка не доходила ей до колен. Катя
озабоченно и быстро, как очень знакомое, оглянула себя, - подбородок у нее
дрогнул, она близко придвинулась к зеркалу, подняла с правой стороны
волосы. "Да, да, конечно, - вот, вот, вот еще..." Она оглядела все лицо.
"Ну, да, - конечно... Через год - седая, потом старая". Она потушила
электричество и опять легла в постель, прикрыла глаза локтем. "Ни одной
минуты радости за всю жизнь. Теперь уж кончено... Ничьи руки не обхватят,
не сожмут, никто не скажет - дорогая моя, милочка моя, радость моя..."
Среди горьких дум и сожалений Катя внезапно вспомнила песчаную мокрую
дорожку, кругом поляна, сизая от дождя, и большие липы... По дорожке идет
она сама - Катя - в коричневом платье и черном фартучке. Под туфельками
хрустит песок. Катя чувствует, какая она вся легкая, тоненькая, волосы
треплет ветерок, и рядом, - не по дорожке, а по мокрой траве, - идет, ведя
велосипед, гимназист Алеша. Катя отворачивается, чтобы не засмеяться...
Алеша говорит глухим голосом: "Я знаю, - мне нечего надеяться на
взаимность. Я только приехал, чтобы сказать это вам. Я окончу жизнь
где-нибудь на железнодорожной станции, в глуши. Прощайте..." Он садится на
велосипед и едет по лугу, за ним в траве тянется сизый след... Сутулится
спина его в серой куртке, и белый картуз скрывается за зеленью. Катя
кричит: "Алеша, вернитесь!"
...Неужели она, измученная сейчас бессонницей, стояла когда-то на той
сырой дорожке и летний ветер, пахнущий дождем, трепал ее черный фартучек?
Катя села в кровати, обхватила голову, оперлась локтями о голые колени, и
в памяти ее появились тусклые огоньки фонарей, снежная пыль, ветер,
гудящий в голых деревьях, визгливый, тоскливый, безнадежный скрип санок,
ледяные глаза Бессонова, близко, у самых глаз... Сладость бессилия,
безволия... Омерзительный холодок любопытства...
Катя опять легла. В тишине дома резко затрещал звонок. Катя похолодела.
Звонок повторился. По коридору, сердито дыша спросонок, прошла босиком
Лиза, зазвякала цепочкой парадного и через минуту постучала в спальню:
"Барыня, вам телеграмма".
Катя, морщась, взяла узкий конвертик, разорвала заклейку, развернула, и
в глазах ее стало темно.
- Лиза, - сказала она, глядя на девушку, у которой от страха начали
трястись губы. - Николай Иванович скончался.
Лиза вскрикнула и заплакала. Катя сказала ей: "Уйдите". Потом во второй
раз перечла безобразные буквы на телеграфной ленте: "Николай Иванович
скончался тяжких ранений полученных славном посту исполнения долга точка
тело перевозим Москву средства союза..."
Кате стало тошно под грудью, на глаза поплыла темнота, она потянулась к
подушке и потеряла сознание...
На следующий день к Кате явился тот самый румяный и бородатый барин -
известный общественный деятель и либерал князь Капустин-Унжеский, -
которого она слышала в первый день революции в Юридическом клубе, - взял в
свои руки обе ее руки и, прижимая их к мохнатому жилету, начал говорить о
том, что от имени организации, где он работал вместе с покойным Николаем
Ивановичем, от имени города Москвы, товарищем комиссара которой он сейчас
состоит, от имени России и революции приносит Кате неутешные сожаления о
безвременно погибшем славном борце за идею.
Князь Капустин-Унжеский был весь по природе своей до того счастлив,
здоров и весел и так искренне сокрушался, от его бороды и жилета так уютно
пахло сигарами, что Кате на минуту стало легче на душе, она подняла на
него свои блестевшие от бессонницы глаза, разжала сухие губы:
- Спасибо, что вы так говорите о Николае Ивановиче...
Князь вытащил огромный платок и вытер глаза. Он исполнил тяжелый долг и
уехал, - машина его чудовищно заревела в переулке. А Катя снова принялась
бродить по комнате, - останавливаясь перед фотографическими снимками
чужого генерала с львиным лицом, брала в руки альбом, книжку, китайскую
коробочку, - на крышке ее была цапля, схватившая лягушку, - опять ходила,
глядела на обои, на шторы... Обеда она не коснулась. "Что же вы, скушали
бы хоть киселя", - сказала горничная Лиза. Не разжимая зубов, Катя мотнула
головой. Написала было Даше коротенькое письмо, но сейчас же порвала.
Лечь бы, заснуть. Но лечь в постель, - как в гроб, - страшно после
прошедшей ночи... Больнее всего была безнадежная жалость к Николаю
Ивановичу: был он хороший, добрый, бестолковый человек... Любить его надо
было таким, какой он есть... Она же мучила. Оттого он так рано и поседел.
Катя глядела в окно на тусклое, белесое небо. Хрустела пальцами.
На следующий день была панихида, а еще через сутки - похороны останков
Николая Ивановича. На могиле говорились прекрасные речи: покойника
сравнивали с альбатросом, погибшим в пучине, с человеком, пронесшим через
славную жизнь горящий факел. Запоздавший на похороны известный
социалист-революционер, низенький мужчина в очках, сердито буркнул Кате:
"Ну-ка, посторонитесь-ка, гражданка", - протиснулся к самой могиле и начал
говорить о том, что смерть Николая Ивановича лишний раз подтверждает
правильность аграрной политики, проводимой его, оратора, партией. Земля
осыпалась из-под его неряшливых башмаков и падала со стуком на гроб. У
Кати горло сжималось тошной спазмой. Она незаметно вышла из толпы и
поехала домой.
У нее было одно желание - вымыться и заснуть. Когда она вошла в дом, ее
охватил ужас: полосатые обои, фотографии и коробочка с цаплей, смятая
скатерть в столовой, пыльные окна, - какая тоска! Катя велела напустить
ванну и со стоном легла в теплую воду. Все тело ее почувствовало наконец
смертельную усталость. Она едва доплелась до спальни и заснула, не
раскрывая постели. Сквозь сон ей чудились звонки, шаги, голоса, кто-то
постучал в дверь, она не отвечала.
Проснулась Катя, когда было совсем темно, - мучительно сжалось сердце.
"Что, что?" - испуганно, жалобно спросила она, приподнимаясь на кровати, и
с минутку надеялась, что, быть может, все это страшное ей только
приснилось... Потом, тоже с минутку, чувствовала обиду и несправедливость,
- зачем меня мучают? И, уже совсем проснувшись, поправила волосы, надела
туфельки на босу ногу и ясно и покойно подумала: "Больше не хочу".
Не торопясь, Катя открыла дверцу висящего на стене кустарного
шкафчика-аптечки и начала читать надписи на пузырьках. Склянку с морфием
она раскрыла, понюхала и зажала в кулачке и пошла в столовую за рюмочкой,
но по пути остановилась, - в гостиной был свет. "Лиза, это вы?" - тихо
спросила Катя, приотворила дверь и увидела сидящего на диване большого
человека в военной рубашке, бритая голова его была перевязана черным. Он
торопливо встал. У Кати начали дрожать колени, стало пусто под сердцем.
Человек глядел на нее расширенными страшными глазами. Прямой рот его был
сжат. Это был Рощин, Вадим Петрович. Катя поднесла обе руки к груди.
Рощин, не опуская глаз, сказал медленно и твердо:
- Я зашел к вам, чтобы засвидетельствовать почтение. Ваша прислуга
рассказала мне о несчастии. Я остался потому, что счел нужным сказать вам,
что вы можете располагать мной, всей моей жизнью.
Голос его дрогнул, когда он выговорил последние слова, и худое лицо
залилось коричневым румянцем. Катя со всей силой прижимала руки к груди.
Рощин понял по глазам, что нужно подойти и помочь ей. Когда он
приблизился. Катя, постукивая зубами, проговорила:
- Здравствуйте, Вадим Петрович...
Невольно он поднял руки, чтобы обхватить Катю, - так она была хрупка и
несчастна, с судорожно зажатым в кулаке пузырьком, - но сейчас же опустил
руки, насупился. Чутьем женщины Катя поняла вдруг: она, несчастная,
маленькая, грешная, неумелая, со всеми своими невыплаканными слезами, с
жалким пузырьком морфия, стала нужна и дорога этому человеку, молча и
сурово ждущему - принять ее душу в свою. Сдерживая слезы, не в силах
сказать ничего, разжать зубы, Катя наклонилась к руке Вадима Петровича и
прижалась к ней губами и лицом.
42
Положив локти на мраморный подоконник, Даша глядела в окно. За темными
лесами, в конце Каменноостровского, полнеба было охвачено закатом. В небе
были сотворены чудеса. Сбоку Даши сидел Иван Ильич и глядел на нее не
шевелясь, хотя мог шевелиться сколько угодно, - Даша все равно бы никуда
теперь не исчезла из этой комнаты с багровым отсветом зари на белой стене.
- Как грустно, как хорошо, - сказала Даша. - Точно мы плывем на
воздушном корабле...
Иван Ильич кивнул. Даша сняла руки с подоконника.
- Ужасно хочется музыки, - сказала она. - Сколько времени я не играла?
С тех пор, как началась война... Подумай, - все еще война... А мы...
Иван Ильич пошевелился. Даша сейчас же продолжала:
- Когда кончится война - мы займемся музыкой... А помнишь, Иван, как мы
лежали с тобой на песке и море находило на песок? Помнишь, какое было море
- выцветшее голубое... Мне представляется, что я любила тебя всю жизнь. -
Иван Ильич опять пошевелился, хотел что-то сказать, но Даша спохватилась:
- А чайник-то кипит! - и побежала из комнаты, но в дверях остановилась. Он
видел в сумерках только ее лицо, руку, взявшуюся за занавес, и ногу в
сером чулке. Даша скрылась. Иван Ильич закинул руки за голову и закрыл
глаза.
Даша и Телегин приехали сегодня в два часа дня. Всю ночь им пришлось
сидеть в коридоре переполненного вагона на чемоданах. По приезде Даша
сейчас же начала раскладывать вещи, заглядывать во все углы, вытирать
пыль, восхищалась квартирой и решила все переставить по-другому. Сделать
это нужно было немедленно. Снизу позвали швейцара, который вместе с Иваном
Ильичом возил из комнаты в комнату шкафы и диваны. Когда перестановка была
кончена, Даша попросила Ивана Ильича открыть повсюду форточки, а сама
пошла мыться. Она очень долго плескалась, что-то делала с лицом, с
волосами и не позволяла входить то в одну, то в другую комнату, хотя
главная задача Ивана Ильича за весь этот день была - поминутно встречать
Дашу и глядеть на нее.
В сумерки Даша наконец угомонилась. Иван Ильич, вымытый и побритый,
пришел в гостиную и сел около Даши. В первый раз после Москвы они были
одни, в тишине. Словно опасаясь этой тишины, Даша старалась не молчать.
Как она потом призналась Ивану Ильичу, ей вдруг стало страшно, что он
скажет ей "особым" голосом: "Ну, что же, Даша?.."
Она ушла посмотреть чайник. Иван Ильич сидел с закрытыми глазами. Она
ушла, а воздух был еще полон ее дыханием. Невыразимой прелестью
постукивали на кухне Дашины каблучки. Вдруг там что-то зазвенело -
разбилось и Дашин жалобный голос: "Чашка!" Горячая радость залила Ивана
Ильича: "Завтра, когда проснусь, будет не обыкновенное утро, а будет -
Даша". Он быстро поднялся, Даша появилась в дверях.
- Разбила чашку... Иван, неужели ты хочешь чаю?
- Нет...
Она подошла к Ивану Ильичу и, так как в комнате было совсем темно,
положила руки ему на плечи.
- О чем думал? - спросила она тихо.
- О тебе.
- Я знаю. А что обо мне думал?
Ее неясное лицо в сумерках казалось нахмуренным, на самом деле оно
улыбалось. Ее грудь дышала ровно, поднималась и опускалась.
- Думал о том, что как-то плохо у меня связано: ты - и что ты - моя
жена, - потом я вдруг понял это и пошел тебе сказать, а сейчас опять не
помню.
- Ай, ай, - сказала Даша, - садись, а я сбоку. - Иван Ильич сел в
кресло, Даша присела сбоку, на подлокотник. - А еще о чем думал?
- Я здесь сидел, когда ты была в кухне, и думал: "В доме поселилось
удивительное существо..." Это плохо?
- Да, - ответила Даша задумчиво, - это очень плохо.
- Ты любишь меня, Даша?
- О, - она снизу вверх кивнула головой, - люблю до самой березки.
- До какой березки?
- Разве не знаешь: у каждого в конце жизни - холмик и над ним плакучая
береза.
Иван Ильич взял Дашу за плечи. Она с нежностью дала себя прижать. Так
же, как давным-давно на берегу моря, поцелуй их был долог, им не хватило
дыхания. Даша сказала: "Ах, Иван", - и обхватила его за шею. Она слышала,
как тяжело стучит его сердце, ей стало жалко его. Она вздохнула, поднялась
с кресла и сказала просто:
- Идем, Иван.
На пятый день по приезде Даша получила от сестры письмо. Катя писала о
смерти Николая Ивановича.
"...Я пережила время уныния и отчаяния. Я с ясностью почувствовала, что
во веки веков - одна. О, как это страшно!.. Это так страшно, что я решила
поскорее избавиться от этого... Ты понимаешь?.. Меня спасло чудо... Может
быть - случайность... Нет, нет, это было как чудо... Я не могу об этом
писать... Я расскажу, когда мы увидимся..."
Известие о смерти зятя, Катино письмо, потрясло Дашу. Она немедленно
собралась ехать в Москву, но на другой день получилось второе письмо от
Кати, - она писала, что укладывается и выезжает в Петроград, просит
приискать ей недорогую комнату. В письме была приписка: "К вам зайдет
Вадим Петрович Рощин. Он расскажет вам обо мне все подробно. Он мне как
брат, как отец, как друг жизни моей".
Даша и Телегин шли по аллее. Было воскресенье, апрельский день. В
прохладе еще по-весеннему синего неба летели слабые обрывки тающего от
солнца облака. Солнечный свет, точно сквозь воду, проникал в аллею,
скользил по белому платью Даши. Навстречу двигались красновато-сухие мачты
сосен, - шумели их вершины, шелестели листья. Даша поглядывала на Ивана
Ильича, - он снял фуражку и опустил брови, улыбаясь. У нее было чувство
покоя и наполненности - прелестью дня, радостью того, что так хорошо
дышать, так легко идти и что так отдана душа этому дню и этому идущему
рядом человеку.
- Иван, - сказала Даша и усмехнулась.
Он спросил с улыбкой:
- Что, Даша?
- Нет... подумала.
- О чем?
- Нет, потом.
- Я знаю о чем.
Даша быстро обернулась:
- Честное слово, ты не знаешь...
Они дошли до большой сосны. Иван Ильич отколупнул чешую коры, покрытую
мягкими каплями смолы, разломал в пальцах и ласково из-под бровей смотрел
на Дашу:
- Нет, знаю.
У Даши задрожала рука.
- Ты понимаешь, - сказала она шепотом, - я чувствую, как я вся должна
перелиться в какую-то еще большую радость... Так я вся полна...
Иван Ильич покивал головой. Они вышли на поляну, покрытую
цыплячье-зеленой травкой и желтыми, треплющимися от ветра лютиками. Ветер
подхватил Дашино платье. Она на ходу озабоченно несколько раз нагибалась,
чтобы одергивать юбку, и повторяла!
- Наказанье что за ветер!
В конце поляны тянулась высокая дворцовая решетка с потускневшими от
времени золочеными копьями. Даше в туфельку попал камешек. Иван Ильич
присел, снял туфлю с Дашиной теплой ноги в белом чулке и поцеловал ногу
около пальцев. Даша надела туфлю, потопала ногой и сказала:
- Хочу, чтобы от тебя был ребенок, вот что...
43
Екатерина Дмитриевна поселилась неподалеку от Даши, в деревянном
домике, у двух старушек. Одна из них, Клавдия Ивановна, была в давние
времена певицей, другая, Софочка, ее компаньонкой. Клавдия Ивановна, с
утра подрисовав себе брови и надев парик воронова крыла, садилась
раскладывать пасьянс. Софочка вела хозяйство и разговаривала мужским
голосом. В доме было чистенько, тесновато, по-старинному - множество
скатерочек, ширмочек, пожелтевших портретов из невозвратной молодости.
Утром в комнатах пахло хорошим кофе, когда начинали готовить обед, Клавдия
Ивановна страдала от запаха съестного и нюхала соль, а Софочка кричала