Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
лазами. За ним пыхтел, в черной паре, Дулькин, нынешний главарь
израильского Сохнута. Сергей окрестил его "Бровеносцем", как они называли
ранее Брежнева, Угольные и точно плохо налепленные, как в театральной
самодеятельности, брови торчат во все стороны ежиком. Мистер Дулькин был
главным врагом "прямиков". Он суровым голосом потребовал прекратить всякую
финансовую помощь советским евреям, которые едут не в Израиль, а в Америку,
Канаду, Австралию и другие страны...
... -- Этого требуют все сто двадцать тысяч новых израильтян-олим из
СССР, воля которых изложена вписьме, ему, Дулькину....
Гудит зал. Переговаривается. Притих только тогда, когда на трибуну
поднялся раббай с переломленным носом. Перестали жевать, пить сок.
Английский у раббая Бернштейна тоже был "пулеметный". Как и иврит. Все ж я
сумел, кажется, ухватить главное:
-- Несколько лет назад до нас дошла весть о фальшивых мандатах на
каком-то съезде в Израиле, не помню каком... Мы верили и не верили. Но вот
появляется один из руководителей Сохнута и угощает нас такой фальшивкой,
рядом с которой прежние -- детские игры, репетиция. 120 тысяч новых
иммигрантов из СССР и все против "прямиков"! -- категорически утверждает
господин Дулькин.
А вот... -- И он достал из своей черной папки другую истерханную,
картонную, которую еще в баре вручил ему Сергуня. Раскрыв папку, заметил
негромко, что в выступлении уважаемого господина Дулькина вкралась некоторая
неточность... Затем прочитал -- бесстрастным тоном, как читают приговоры, --
петицию из Израиля: "...П о м о г а т ь в с е м е в р е я м, в ы р в а в ш е
м с я н а с в о б о д у"; назвал, сколько тысяч человек ее подписали и
показал конференции листы с подписями.
-Как же так? -- председательствующий в черной ермолке воздел руки к
небу . Повернулся к побагровевшему Дулькину.
-- Ты говорил, что тебя все поддерживают. Оказывается, совсем
наоборот...
-- Меня поддерживают сионисты! -- прокричал с места уязвленный Дулькин,
вскакивая на ноги. -- Если правы не мы, то несостоятелен наш и ваш главный
политический лозунг: "Освободи народ мой!"... Овободить ради страны -- дада!
и да!..
-- Очень верное замечание! -- воскликнул с трибуны раббай Бернштейн. --
Нужно только уточнить. Чтоб советских евреев везли в Израиль без пересадок,
хотят они этого или не хотят, на семь лет. Как сказано в Библии, раб должен
отработать семь лет. И лишь потом, если рвется вон, отпустить на все четыре
стороны.
Зал грохнул от хохота, начал аплодировать рабби Бернштейну, но тот
снова попросил тишины, продолжил: -- С кем вы, делегаты Конгресса, с
жертвами или палачами, решать вам! Я могу вам сказать, с ем лучшие из нас,
герои из героев, к которым приковано ныне внимание всего мира...
Сразу после заседания в Цюрихе, более года назад, из Москвы в Израиль
передано по телефону письмо, оно было записано на магнитную пленку.
Почему-то оно попало сюда только сейчас... -- Рабби обернулся к Сергею, и
тот включил свой карманный магнитофон; в зале зазвучал далекий, звенящий от
напряжения женский голос, чуть приглушенный помехами:
-- Мы навсегда связали свое будущее с Израилем, но надо помогать всем,
кто хочет покинуть СССР. АлександрЛернер, Ида Нудель, Лев Овсищер, Владимир
Слепак, Анатолий Щаранский, и другие. Сентябрь 1976 года.
Это было сенсацией. Из Москвы голос!.. Несколько корреспондентов
кинулись из зала к телефонам и автомобилям, остальные обступили рабби
Бернштейна, который продолжал напористо, протягивая руку в сторону
апоплексически багрового Дулькина:
-- Мы крайне обеспокоены тем, что в израильском истаблишменте
отказывает "нравственный барометр". Отказывает не только сегодня.... Между
тем, Израиль говорит, и все чаще, от имени всех евреев. За ошибки и
нравственную глухоту того или иного израильского министра расплачиваются,
как известно, все евреи, взрываются бомбы у синагог Парижа, Рима, Брюсселя.
В прессе Запада появляются антисемитские нотки..Евреи всего мира имеют право
требовать морального поведения людей, ответственных за израильскуюполитику,
в том числе политику абсорбции...
Израиль погибал, когда терял мораль, сказано в Библии. Израиль не
должен погибнуть!
Зал рукоплескал долго и бурно. Председатель Конгресса обнял рабби,
прошелся с ним до ступенек, ведущих в зал. Демонстративно. Я помахал Сергею.
Тот ответил.
Зашептал что-то горячо председателю Конгресса, который вытирал платком
лобастое дряблое лицо. Наконец, председатель вытащил свой блокнот, сделал в
нем пометку, черкнул что-то на визитной карточке. Лицо Сергея просияло, он
вздохнул удовлетворенно.
Перед председателем Конгресса положили длинную бумагу, похожую на ленту
с телетайпа. Он пробежал ее взглядом и сказал что-то сидевшим в президиуме.
Лицо Сергея вытянулось, улыбка пропала. Когда очередной оратор завершил свою
речь, Сергей схватил со стола карточку и, мотнувшись в зал, быстрыми шагами
приблизился ко мне.
-- Отнеси тому, "задверному доктору". Добился для него приема у
самого...
Я двинулся к дверям, у выхода оглянулся. Сергуня энергично
проталкивался вслед за мной, лицо встревоженное: -- Заказал разговор с
Израилем. На полдвенадцатого. Чуть было не забыл... -- И он кинулся в
соседний холл.
Я вышел на лестничную площадку, к измученному человеку, который стоял,
прислонясь спиной к стене. Отдал ему визитную карточку президента Еврейского
конгресса, с пометкой президента. Тот схватил ее двумя руками, прочитал и --
бросился вниз по лестнице, забыв, что в этом дворце лифты на каждом шагу.
Я задержался у дверей зала заседания, налив себе в бумажный стаканчик
кофе. Вернулся обратно, когда председательствующий предоставил слово доктору
Сержу Гуру-Кагану, представителю Израиля.
Сергей приблизился к трибуне, расстегивая пиджак, видно, чтобы достать
из бокового кармана листочки,свернутые трубочкой. Пристально оглядел жующий,
подписывающий бумаги и чеки, смеющийся чему-то зал; долго смотрел, будто
выискивал кого-то... Что с ним стряслось? Такие глаза, безумные,
лихорадочные, были у него, когда он только что прилетел в Канаду, еще не
веря тому, что вырвался из гетто". Что стряслось?.. Я даже привстал, -- от
сострадания, от нетерпения увидеть, как он, пугаясь чего-то, тем не менее,
швырнет всю эту сбившуюся сейчас возле трибуны "могильную" клаку на адскую,
в огне, сковородку.
Сергуня, давай! Бой продуман во всех деталях. Поднял руку, потряс
кулаком, мол, "Железный рабай" тут. И большинство в зале, сам говорил, за
него...
Однако листочки Сергей достал вовсе не из бокового кармана, а из черной
казенной папки, врученной ему "боем" в синей кастрюльке на голове. Они были
сцеплены черной скрепкой израильского учреждения.
Когда Сергей, помедлив и, чувствовалось, сделав над собой усилие,
принялся читать -проборматывать текст,-- я не поверил своим ушам. Слова были
"государевы", -- все те же высмеянные им слова о "вечно живом" сионизме,
который будет нокаутирован, если поток русских евреев в США не остановят.
Пусть едут в Израиль! Только туда!
-- Прекрр... -- Он сбился, начал снова: -- Прекратите принимать
советских евреев -- это просьба Израиля, это воля Еврейской Истории: только
библейский исход из Мицраима возродил землю Ханаанскую...
Я взглянул на него оторопело, в испуге, лицо у него стало белым, ни
кровинки; когда же он возопил"прекр-ратите!"... глаза его округлила такая
злобная тоска, что, казалось, врежет он сейчас кулаком по полированной
кафедре и начнет снова, совсем другое... Нет, он шуршал все теми же листами
папиросной бумаги, которые чуть ранее намеревался оставить в дворцовом
сортире вместо туалетной.
Зал несколько секунд прислушивался к выверенно- гладким официальным
фразам, затем полностью отключился от оратора, говорившего, к тому же, с
акцентом, начал обсуждать что-то свое, подписывать бумаги, пить кофе.
Я поднялся и ушел, не задерживаясь. Сбежал с лестницы, забыв про лифты.
Когда вспомнил внизу Сергея, перед моими глазами предстало вдруг не это его
лицо, с округлыми, розовыми щеками, а виденное в Торонто, арестантское, с
серыми костистыми щеками, искаженное ужасом и мольбой.
Снаряд сделал свое дело. Был человек. Не стало человека...
... Год был нелегким. Началась весенняя сессия. Оформление тонны бумаг.
В перерывах между экзаменами я носился по Вашингтону, пытаясь
застраховать, на случай болезни, мою маму, прилетевшую ко мне из Израиля еще
зимой. Оказалось, чужестранка после шестидесяти пяти лет в США страхованию
не подлежит. Ни за какие деньги!.. Затем в мою машину, блокированную у
Белого Дома уличным потоком, врезался "кадиллак", огромный, как катафалк. И
я, не ведая американских правил, тут же признал себя виновным. Затем у меня
рвали зуб, а прислали счет такой, будто вырвали всю челюсть. Словом, Сергей
Гур как-то отошел на задний план, тем более, что мысль о нем радости не
доставляла.
И вдруг он приблизился ко мне почти вплотную, разрастаясь до огромных
размеров, как бывает разве в кино; это произошло в жаркий и теперь уж
навсегда памятный день девятого мая 1978 года.
Меня вызвал декан факультета и попросил отправиться на встречу с
делегацией советских писателей. Делегация правительственная, обменная, в
СССР побывали американские классики, теперь нагрянули советские: так уж не
откажи, голубчик!
Я никогда не отказывался. Тем более, правда, очень редко, в
писательской делегации оказывались моимосковские друзья, и тогда я несся,
как на крыльях.
И вот профессора-слависты пяти или шести университетов, расположенных в
Вашингтоне и его пригородах, сгрудились в специально подготовленном зале
университета имени Джорджа Вашингтона. Стоим кучкой. За нами у стен, по
углам незнакомые лица. Трое или четверо. Я человек советский. Раз
незнакомцы, значит, о т т у д а... СIА прислали или FBI. Словом,
таинственные три буквы. Захотелось мне подурачиться - постучать по стенке,
возле заранее расставленных стульев, и сказать, как бывало, Александр Бек
говаривал в Клубе писателей СССР, барабаня по ножке ресторанного столика:
"Раз-два-три!.. Даю техническую пробу".
На столах сухие вина, бутерброды. Мы то на них поглядывали, то на
дверь. Задерживаются что-то писатели.
Пока они не вошли, я рассказываю коллегам, как меня недели две назад
интервьюировали на радиостанции "Голос Америки". Интервьюер попался ушлый,
настоящий профессионал. "Григорий Цезаревич, -- вкрадчиво спросил он. -- За
двадцать пять лет работы в СССР вы опубликовали три книги... Ну, большие,
романы или повести . Три! Так? На Западе вы пять с небольшим лет, и тоже
издали три больших книги. Чем объяснить такую странную кривую в вашей
творческой биографии? Двадцать лет -- три, и пять лет -- три, а?"
Профессора засмеялись тому, как умело загнал меня интервьюер в угол.
Даже если бы я не хотел этого, мне бы все равно пришлось коснуться советской
цензуры.
Но я как раз и хотел этого. Цензура, по сути, и вытолкала меня из
России.
И подробно рассказал тогда журналисту из "Голоса..." о том, о чем не
раз говорил в Москве, на писательских собраниях: о том, как убивают
советскую литературу. Спокойно рассказывал, без злопыхательства. До
злопыхательства ли, когда убивают! Интервью мое "Голос Америки" транслировал
на Россию. Несколько раз. Какой оно вызвало там отзвук, не знал -не ведал.
Но вот, и двух недель не прошло, разъяснили.
Первым заглянул, а потом вошел в аудиторию, где мы нетерпеливо
переминались с ноги на ногу, писатель Григорий Бакланов. Худой, высокий,
моложавый. Вместо того, чтобы тогдашнему декану, профессору Елене Якобсон,
руку пожать или хотя бы сделать пальчиком "общий привет", он отыскал меня
глазами и возгласил громко, как на сцене: -- Гриша, а мне цензура никогда не
мешала!
Я едва не прыснул от смеха. Григорий Бакланов до того в последние годы
поправел, что уж сам стал цензурой: заседает в редколлегии журнала
"Октябрь", который со времен Кочетова честные писатели обходят стороной.
Когда в дверях показался прозаик Сергей Залыгин, я уже был готов к
встрече...
Залыгин был очень бледен и как-то измят. Еще не состарился человек,
морщин немного, а весь мятый. цвет лица нездоровый, с сероватым отливом.
Глаза злые.
-- Здравствуйте! -- тихо произнес он, держа руки по швам. Затем
остановился возле меня и продолжал заданную тему излишне громко, сердито, с
вариациями, которые говорили о том, что он отнесся к указанию начальства
неформально:
-- Я хотел бы сказать, что цензура никогда не мешает писателям
талантливым, -- жестко начал он. -- Цензура мешает бесталанным!.. Мне,
например, она не мешала никогда! -- И он посмотрел на меня с вызовом.
Я почувствовал, как у меня прилило к вискам.
-- Вы совершенно правы, -- ответил я, как мог, гостеприимнее, -- он
вдруг отпрянул от меня; видать, всего ожидал, но не этого. -- Вы правы
полностью. Цензура вам никогда не мешала. Вы переместили ее себе в голову,
она стала вашим соавтором, и вы заранее видите руководящий стол, на который
ляжет ваша рукопись...
Сергей Залыгин как-то сжался весь, пригнулся, будто я ударил его под
ложечку, и ушел в угол, где просидел до самого конца.
Я нет-нет, да и поглядывал на его ссутулившуюся фигуру, с горечью думая
о том, до какого унижения довели этого пронзительно умного, талантливого
человека. Повестью "На Иртыше", выпущенной в феврале 1964 года, Залыгин
останется в русской литературе. Написал, решился -- время было такое,
солженицынское! И тут же испугался насмерть: начали мордовать Солженицына,
Александра Яшина, затем Александра Твардовского, напечатавшего залыгинское
"На Иртыше"... Снаряды падали все ближе. Когда рвутся снаряды, безопаснее
всего лежать.
Он и лег, застращенный Сергей Залыгин, подавая ныне к цензорскому столу
полуфальшивки.
Что говорить, цензура сильнее всего навредила ему, таланту! Уничтожила
его как большого русского писателя, и затем именно ему, поверженному,
распятому, вменили в обязанность и даже долг: в ы г о р о д и т ь с о б с т
в е н н ы х у б и й ц.
Я снова скосил глаза на угол, где чуть покачивался Сергей Залыгин в
черном "выездном" костюме, и -- встряхнул головой: почудилось мне, что там
сидит вовсе не Сергей Залыгин, а -- сразу постаревший на десять лет,
ссутулившийся, другой Сергей. Сергей Гур.
Государства, вроде, разные, более того, враждующие, а -- руки
заламывают одинаково.
Оба Сергея, обещавшие так много, попали в волчью яму; и вот оба, с
тоской и злобой в глазах, выгораживают-- выгораживают -- выгораживают...
собственных убийц...
"Сергей Гур... Сергей Залыгин... Сергей Гур... Сергей..." До конца
вечера я не мог отделаться от этого ощущения... И еще от одного, схожего:
Был человек. Упал снаряд. Нет человека.
Со мной кто-то заговорил. Поздравил с праздником... Каким праздником?
Ай-ай-ай, забыли! Сегодня девятое мая. День Победы. Вам-то негоже забывать.
Вы всю Отечественную провоевали в военно-воздушных силах. С 22-го июня сорок
первого.
"Что за черт!" -- Присаживаясь у стеночки, я искоса оглядел невысокого
тщедушного человека, только что произнесшего, от имени писателей СССР,
приветственную речь. Я его фамилию вспомнить не могу. А он мою биографию
знает по датам... -- "Господи Боже, это же, наверное, "искусствовед в
штатском!" Глава делегации, что ли?"
Хотел встать со стула, да вспомнил пристыженно, что я не в Москве. А в
Вашингтоне, в пяти шагах от Белого Дома. Тут я -- хозяин, а он только гость.
Слушаю "искусствоведа", а сам то и дело поглядываю в угол, где
ссутулился на диванчике Сергей Залыгин. Отныне они, Сергей Залыгин и Сергей
Гур, слились в моем сознании, как близнецы. Как скованные друг с другом
заключенные...
Внимаю гостю вполуха. У меня в Лондоне уже набрана книга "НА ЛОБНОМ
МЕСТЕ". О том, как"искусствоведы" пытаются убить в литературе все
талантливое. Вот-вот выйдет в свет. Предложение гебиста позаботиться об
изгнанном писателе вызвало у меня прилив нервной веселости. -- Издвайте,
говорю.. В странах народной демократии... Пожалуйста.." Кривая улыбка моя,
видно, ему не понравилась. Он как-то вдруг окаменел...
Спустя неделю отправился в Монреаль. Давно были запланированы там мои
лекции о русской литературе. Две лекции, у студентов, прочитал. А третью, в
молодежном клубе, внезапно отменили. Смущенный организатор, профессор
университета, отправился к раввину, главе клуба. Тот ответил раздраженно,
что ему звонили из Нью-Йорка. -- "Надо знать, кого приглашаете! Из Нью-Йорка
на меня накричали..."
Профессор долго извинялся передо мной, а я думал грустно: "Интересно,
как я у них теперь прохожу? Как ординарный или двойной шпион? Или по графе,
открытой некогда именем Геулы: "Ругает Израиль"...Верят любой брехне? Просто
знают, что не ручной. Вот и спустили собак...
А ведь, если подумать серьезно, честь-то какая! Иосиф Гур, святой
человек, -- резидент и лазутчик! За что и доконали. Дов Гур -- агент КГБ и
вообще "неизвестно, на кого работает". Яша Гур -- шпион зловреднейший. Чуть
Голду до обморока не довел. Почти все Гуры -- моя родня, больше, чем родня!
-- шпионы. А я что -- рыжий?!
У меня прадеда выселили вместе с другими иудеями из Литвы в 1914 году
за что? "Как потенциальногонемецкого шпиона". Мой родной любимый дядя
семнадцать лет отмучился на каторге, как "международный"... И чтоб меня -- в
сторонке оставили? Самого матерого?
Если не признают матерым, буду жаловаться в Высший Суд Справедливости
Израиля, в Главный раввинат, в ООН, в Комиссию по правам человека. Наконец,
английской королеве, поскольку я, кажется, ее подданный.
Жаловаться не пришлось. Через три года приезжаю в Израиль. На второй
день вызывают в Шин-Бет. Спрашивают вежливо: -- Скажите пожалуйста, о чем вы
три года назад, в Вашингтоне, разговаривали с советскими писателями?
Гуры, шпионы мои родные, без вас мне, как без воздуха!.. Только вот не
встретиться бы здесь с Сергеем. С московским, ясно. Бог избавил. А вот с
Сергуней?! Нет, не хочу с ним видеться! Достаточно похоронил друзей на
войне. Да и позже, когда передал мне умиравший Александр Твардовский, чтоб
остерегался смердяще живых. Не то, что видеть, даже слышать о Сергуне не
желал бы. Никогда.
Однако, человек предполагает, а Бог располагает.
13. ДА ЖИВЕТ!..
Возясь на кухне с горшками, моя мама обычно что-нибудь мурлычет. Все ее
песни мне известны, обычно они восходят к дням ее молодости и носят
лирический характер. И вдруг из кухни моей вашингтонской квартиры донесся
боевой марш, мелодия которого была мне неведома. Уши у меня поднялись, как у
гончей. Я знаю все мелодии военных лет, все марши энтузиастов, под которые
меня гоняли по армейскому плацу, но этот я не слыхал ни разу. Оказалось, моя
мама, когда ей едва исполнилось пятнадцать, то есть почти до всех великих
революций и крестовых походов XX века, была, в прибалтийском городке, членом
молодежного Бейтара. И помнила все воинственные песни про хлеб, который мы
будем сеять на собственном поле.
Мама молчала полвека, -- всю ленинскую и сталинскую эпохи,
законспирировалась от меня, как опытный подпольщик, и снова обрела голос
лишь на Западе.
Впрочем, так же, как и мой отец -