Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
ипа, чем ему противиться, миссис Кэри написала ей и попросила
совета. Мисс Уилкинсон рекомендовала Гейдельберг как самое подходящее
место для изучения немецкого языка и дом фрау профессорши Эрлин - как
самое удобное пристанище. Филип сможет жить там на всем готовом за
тридцать марок в неделю, а учить его будет сам профессор, преподаватель
местной гимназии.
Филип приехал в Гейдельберг майским утром. На вокзале его вещи
погрузили на ручную тележку, и он последовал за носильщиком. Над ним сияло
ярко-голубое небо, а деревья на улице, по которой они шли, были покрыты
густой листвой; в самом воздухе было что-то новое для Филипа, и к робости,
которую он испытывал, вступая в новую жизнь среди чужих людей,
примешивалось радостное возбуждение. Он был несколько огорчен тем, что
никто его не встретил, и совсем смутился, подойдя к подъезду большого
белого дома, куда его довел носильщик. Какой-то растрепанный парень
впустил его в дом и проводил в гостиную. Она была заставлена массивной
мебелью, обитой зеленым бархатом, посредине стоял круглый стол. На нем
красовался в вазе с водой букет цветов, туго обернутый в нарезанную
бахромой бумагу, как кость от бараньей котлетки; вокруг вазы были
аккуратно разложены книги в кожаных переплетах. Воздух в комнате был
затхлый.
В гостиную, принеся с собой запах кухни, вошла фрау профессорша -
низенькая, толстая чрезмерно, приветливая женщина с туго завитым шиньоном;
на ее красном лице, как бусинки, блестели маленькие глазки. Взяв Филипа за
руки, она принялась расспрашивать его о мисс Уилкинсон, которая дважды
прожила по нескольку недель в доме профессорши. Говорила она на ломаном
английском языке, примешивая немецкие слова. Филипу так и не удалось ей
объяснить, что он незнаком с мисс Уилкинсон. Потом появились две дочки
фрау профессорши. Филипу девицы показались перезрелыми, хотя им было,
наверно, лет по двадцать пять. Старшая, Текла, была такая же коротышка,
как мать, с такой же фальшивой манерой держаться, но у нее было
хорошенькое личико и густые темные волосы; младшая, Анна, была долговязой
и невзрачной, но улыбка ее показалась Филипу приятной, и он сразу
предпочел ее сестре. После нескольких минут вежливой беседы фрау
профессорша отвела Филипа в его комнату и оставила одного. Комната
помещалась в башенке, из окна виднелись верхушки деревьев парка; кровать
стояла в алькове, и, сидя за столом, можно было совсем забыть, что
находишься в спальне. Филип распаковал свои вещи и расставил книги.
Наконец-то он начинал самостоятельную жизнь.
В час дня звонок позвал его к обеду; в гостиной собрались все жильцы
фрау профессорши. Филипа представили ее супругу - высокому человеку
средних лет с кроткими голубыми глазами и большой светловолосой головой,
которую тронула седина. Он заговорил с Филипом на правильном, но довольно
старомодном английском языке, усвоенном из английских классиков; странно
было слышать в разговоре слова, которые Филип встречал лишь в пьесах
Шекспира. Фрау профессорша Эрлин звала свое заведение не пансионом, а
"семейным домом"; но нужно было хитроумие метафизика, чтобы установить, в
чем заключалось различие. Когда они уселись обедать в длинной темной
комнате рядом с гостиной, Филип, который очень робел, насчитал за столом
шестнадцать человек. Фрау профессорша сидела во главе стола и раскладывала
порции. Прислуживал, нещадно стуча тарелками, все тот же неотесанный
увалень, который открыл Филипу дверь; как он ни суетился, первые кончали
есть, прежде чем получали свою еду последние. Фрау профессорша настаивала
на том, чтобы говорили только по-немецки, так что, если бы Филип и
пересилил свою застенчивость, ему все равно пришлось бы молчать. Он
приглядывался к людям, с которыми ему предстояло жить. Возле фрау
профессорши сидело несколько старух, но Филип не обратил на них внимания.
Были тут и две молодые девушки, обе белокурые, и одна из них очень
хорошенькая; Филип услышал, что одну звали фрейлейн Гедвига, а другую -
фрейлейн Цецилия. У фрейлейн Цецилии была длинная коса. Девушки сидели
рядом и болтали друг с другом, сдержанно хихикая; они то и дело
посматривали на Филипа; одна из них что-то шептала другой, и та фыркала, а
Филип краснел как рак, чувствуя, что они над ним потешаются. Рядом с ними
сидел китаец с желтым лицом и широкой улыбкой - он изучал жизнь Запада.
Китаец говорил скороговоркой, с таким странным акцентом, что девушки не
всегда могли его понять и покатывались со смеху. Он тоже добродушно
посмеивался, жмуря свои миндалевидные глаза. Было тут и несколько
американцев в черных пиджаках, с пергаментным, нездоровым цветом лица -
студенты-теологи; в их плохой немецкой речи Филипу слышалось гнусавое
американское произношение; он поглядывал на них подозрительно - ведь его
учили смотреть на американцев как на необузданных дикарей.
Позже они посидели немного в гостиной на жестких стульях, обитых
зеленым бархатом, и фрейлейн Анна спросила Филипа, не хочет ли он с ними
прогуляться.
Филип согласился. Собралась целая компания: дочери фрау профессорши,
две другие девушки, один из американских студентов и Филип. Филип шел с
Анной и фрейлейн Гедвигой и немножко волновался. Он никогда еще не был
знаком ни с одной девушкой. В Блэкстебле не было никого, кроме дочерей
крестьян и местных лавочников. Филип знал их по именам и в лицо, но был
робок и ему казалось, что они смеются над его хромотой. Он охотно
соглашался со священником и миссис Кэри, которые проводили границу между
собственным высоким положением и положением крестьян. У доктора было две
дочери, но обе значительно старше Филипа; они вышли замуж за ассистентов
отца еще тогда, когда Филип был совсем маленьким. В Теркенбэри были девицы
не слишком скромного поведения, с которыми встречался кое-кто из учеников;
об интрижках с ними рассказывали скабрезные истории - плод воспаленного
мальчишеского воображения. Слушая их, Филип скрывал свой ужас под личиной
гордого презрения. Его фантазия и прочитанные книги воспитали в нем
склонность к байронической позе; в нем боролись чувства - болезненная
застенчивость и уверенность, что он обязан быть галантным. Сейчас он
понимал, что ему нужно казаться веселым и занимательным. Но в голове у
него не было ни единой мысли, и он мучительно придумывал, что бы ему
сказать. Дочь фрау профессорши, фрейлейн Анна, то и дело обращалась к нему
из чувства долга; другая же девушка говорила мало, зато поглядывала на
него насмешливыми глазами, а иногда, к его великому смущению, откровенно
заливалась смехом. Филип был уверен, что выглядит чучелом гороховым. Они
шли по склону холма, среди сосен, и Филип с наслаждением вдыхал их аромат.
Стоял теплый и безоблачный день. Наконец они взобрались на холм и увидели
внизу перед собой долину Рейна, залитую солнцем. Просторные дали словно
искрились в золотых лучах; змеилась серебристая лента реки, а по берегам
ее были разбросаны города. В том уголке Кента, где жил Филип, не было
таких просторов, одно только море открывало глазу дальние горизонты;
неоглядная ширь, лежавшая перед Филипом, приводила его в какой-то
неизъяснимый восторг. Он вдруг ощутил себя словно окрыленным. Сам того не
понимая, он впервые испытал чистое, ни с чем другим не смешанное чувство
красоты. Они сели втроем на скамейку - остальные ушли дальше, - и, пока
девушки болтали по-немецки, Филип, забыв о их присутствии, наслаждался
открывшимся ему видом.
- Видит Бог, я счастлив, - бессознательно произнес он вслух.
23
Иногда Филип вспоминал о Королевской школе в Теркенбэри и посмеивался,
гадая, чем там заняты в эту минуту. Иногда ему снилось, что он все еще в
школе, и, просыпаясь в своей башенке, он "испытывал необычайное
удовлетворение. Лежа в постели, он видел огромные кучевые облака, висевшие
в синем небе. Он наслаждался свободой. Он мог ложиться, когда хотел, и
вставать, когда ему нравилось. Никто им не командовал. Его радовало, что
ему не приходится больше лгать.
Они договорились с профессором Эрлином, что тот станет учить его латыни
и немецкому; каждый день к нему приходил француз и давал уроки
французского; а в качестве учителя математики фрау профессорша
рекомендовала англичанина, изучавшего филологию в университете. Это был
некий Уортон. Он снимал комнату в верхнем этаже запущенного дома. Дом был
грязный, неопрятный, в нем воняло на все лады. В десять часов утра, когда
появлялся Филип, Уортон обычно был еще в постели; вскочив, он натягивал
грязный халат, совал ноги в войлочные туфли и, пока давал урок, поглощал
свой скудный завтрак. Это был приземистый человек, растолстевший от
неумеренного потребления пива, с густыми усами и длинными, растрепанными
волосами. Он прожил в Германии уже пять лет и совсем онемечился. Он с
презрением говорил о Кембриджском университете, где получил диплом, и с
горечью - о возвращении в Англию, где его после защиты диссертации в
Гейдельберге ожидала педагогическая карьера. Он обожал университетскую
жизнь в Германии с ее независимостью и веселым компанейством. Он был
членом Burschenschaft [студенческой корпорации (нем.)] и обещал сводить
Филипа в Kneipe [пивную (нем.)]. Не имея ни гроша за душой, он не скрывал,
что уроки, которые он дает Филипу, позволяли ему есть за обедом мясо
вместо хлеба с сыром. Иногда после бурно проведенной ночи у него так
трещала голова, что он не мог даже выпить кофе и давал урок с большим
трудом. Для таких случаев он хранил под кроватью несколько бутылок пива;
кружка пива, а за нею трубка помогали ему переносить житейские невзгоды.
- Клин клином вышибай, - изрекал он, осторожно наливая себе пиво, чтобы
пена не мешала ему поскорее добраться до влаги.
Потом он рассказывал Филипу об университете, о ссорах между
соперничавшими корпорациями, о дуэлях, о достоинствах того или иного
профессора. Филип больше учился у него жизни, чем математике. Иногда
Уортон со смехом откидывался на спинку стула и говорил:
- Послушайте, а мы ведь сегодня бездельничали. Вам не за что мне
платить.
- Какая ерунда! - отвечал Филип.
Тут было что-то новое, очень интересное, куда более важное, чем
тригонометрия, которой он все равно не понимал. Перед ним словно
распахнулось окно в жизнь, он глядел на нее - и душа его замирала.
- Нет уж, оставьте ваши грязные деньги себе, - говорил Уортон.
- Ну, а как вы намерены обедать? - с улыбкой спрашивал Филип; он
отлично знал денежные дела своего учителя: Уортон даже попросил его
выплачивать по два шиллинга за урок еженедельно, а не ежемесячно - это
облегчало дело.
- Черт с ним, с обедом. Не впервой мне обедать бутылкой пива - это
прочищает мозги.
Нырнув под кровать (простыни посерели, так давно они были не стираны),
он выудил оттуда новую бутылку. Филип был еще молод и, не разбираясь в
прелестях жизни, отказался разделить ее с ним; Уортон выпил пиво в
одиночку.
- И долго вы собираетесь тут жить? - спросил как-то раз Уортон.
Оба они с облегчением перестали делать вид, будто занимаются
математикой.
- Не знаю. Наверно, около года. Родные хотят, чтобы потом я поступил в
Оксфорд.
Уортон пренебрежительно пожал плечами. Филип, к удивлению своему,
узнал, что есть люди, которые не чувствуют благоговения перед этим оплотом
науки.
- Зачем вам туда поступать? Вы ведь так и останетесь школяром, только
более почтенным. А почему бы вам не пойти в здешний университет? Один год
в Германии ничего вам не даст. Проведите здесь пять лет. Знаете, в жизни
есть две хорошие вещи: свобода мысли и свобода действия. Во Франции вы
пользуетесь свободой действия: вы можете поступать, как вам угодно, никто
не обращает на это внимания, но думать вы должны, как все. В Германии вы
должны вести себя, как все, но думать можете, как вам угодно. Кому что
нравится. Лично я предпочитаю свободу мысли. Но в Англии вы лишены и того,
и другого: вы придавлены грузом условностей. Вы не в праве ни думать, ни
вести себя, как вам нравится. А все потому, что у нас демократическая
страна. Наверно, в Америке еще хуже.
Он осторожно откинулся на стуле - одна из ножек расшаталась, и было бы
жаль, если бы такая пышная тирада закончилась падением на пол.
- Мне нужно в этом году вернуться в Англию, но, если я смогу наскрести
деньжат, чтобы не протянуть ноги, я задержусь здесь еще на год. А потом уж
придется уехать. И покинуть все это... - Широким жестом он обвел грязную
мансарду с неубранной постелью, разбросанную на полу одежду, шеренгу
пустых пивных бутылок у стены, кипы растрепанных книг без переплетов во
всех углах. - ...Покинуть все это ради какого-нибудь провинциального
университета, где я попытаюсь получить кафедру германской филологии. И
начну играть в теннис и ходить в гости на чашку чаю. - Прервав свой
монолог, он иронически оглядел с ног до головы Филипа - опрятно одетого, с
чистым воротничком, с аккуратно зачесанными волосами. - И, Боже мой, -
закончил он, - мне придется умываться!
Филип покраснел: он почувствовал в своем щегольстве какое-то
неприличие. С недавних пор он стал уделять внимание своей внешности и
вывез из Англии изрядную коллекцию галстуков.
А лето победно вступало в свои права. Один день был прекраснее другого.
Небо стало таким дерзко-синим, что подстегивало, как удар хлыста. Зелень
деревьев в парке была до крикливости яркой, а белизна освещенных солнцем
домов слепила чуть не до боли. Возвращаясь от Уортона, Филип иногда
садился в тень на одну из скамеек парка, радуясь прохладе и наблюдая за
узорами, которые солнечные лучи рисовали на земле, пробиваясь сквозь
листву. И душа его дрожала от восторга, как солнечный луч. Он наслаждался
этими минутами безделья, украденными у занятий. Иногда он бродил по улицам
старого города. Филип с благоговением глядел на студентов-корпорантов с
багровыми шрамами на щеках, щеголявших в своих разноцветных фуражках.
После обеда он бродил по холмам с девушками из дома фрау профессорши, а
иногда они отправлялись вверх по реке и пили чай в тенистом садике возле
какого-нибудь трактира. По вечерам они кружили по городскому саду, слушая,
как играет оркестр.
Вскоре Филип изучил склонности обитателей пансиона. Старшая дочь
профессора, фрейлейн Текла, была обручена с англичанином, который прожил
двенадцать месяцев в их доме, обучаясь немецкому языку; свадьба была
назначена на конец года. Но молодой человек писал, что его отец, оптовый
торговец каучуком из Слау, не одобряет этого брака, и фрейлейн Теклу часто
заставали в слезах. Не раз видели, как она, неумолимо сдвинув брови и
решительно сжав губы, перечитывает вместе с матерью письма неподатливого
жениха. Текла рисовала акварелью, и порой они с Филипом отправлялись
писать этюды, пригласив одну из девушек для компании. У хорошенькой
фрейлейн Гедвиги тоже были свои любовные неурядицы. Она была дочерью
берлинского коммерсанта, а в нее влюбился лихой гусар, чье имя,
представьте, писалось с аристократической приставкой "фон"; его родители
возражали против брака с девицей из торгового сословия, и ее отправили в
Гейдельберг, чтобы она о нем позабыла. Но она никогда, никогда его не
забудет! Фрейлейн Гедвига продолжала с ним переписываться, он же
предпринимал отчаянные попытки убедить непреклонного отца изменить свое
решение. Все это она поведала Филипу, премило вздыхая и нежно краснея,
показав ему фотографию неунывающего лейтенанта. Филипу она нравилась
больше других девушек в доме фрау профессорши, и на прогулках он всегда
старался держаться с ней рядом. Он заливался краской, когда остальные
подтрунивали над явным предпочтением, которое он ей оказывал. Он даже
объяснился фрейлейн Гедвиге - первый раз в жизни, но - увы! - это
случилось нечаянно. В те вечера, когда они не гуляли, девушки пели песенки
в зеленой гостиной, а услужливая фрейлейн Анна прилежно аккомпанировала.
Любимая песня фрейлейн Гедвиги называлась "Ich liebe dich" - "Люблю тебя".
Однажды вечером она ее спела, и они с Филипом вышли на балкон полюбоваться
звездами; ему вдруг захотелось сказать ей что-нибудь приятное о ее пении.
Он начал:
- "Ich liebe dich"...
Говорил он по-немецки с запинкой, с трудом подбирая нужные слова. На
этот раз он сделал совсем маленькую паузу, но, прежде чем он успел
окончить фразу, фрейлейн Гедвига сказала:
- Ach, Herr Cary, Sie mussen mir nicht du sagen [Ах, герр Кэри, вам не
следует говорить мне ты (нем.)].
Филипа бросило в жар - разве он посмел бы позволить себе такую
фамильярность? Он совсем потерял дар речи. С его стороны было бы
неделикатно доказывать, что он вовсе и не думал объясняться, а просто
упомянул название песни.
- Entschuldigen Sie [извините меня (нем.)], - сказал он.
- Ничего, - прошептала она.
Она мило улыбнулась, тихонько пожала его руку, а потом вернулась в
гостиную.
На другой день он чувствовал себя так неловко, что не мог вымолвить ни
слова и, сгорая от смущения, всячески избегал с ней встречи. Когда его,
как всегда, позвали на прогулку, он отказался, сославшись на то, что ему
надо заниматься. Но фрейлейн Гедвига нашла возможность поговорить с ним с
глазу на глаз.
- Почему вы себя так ведете? - ласково спросила она. - Знаете, я
нисколько на вас не в обиде за вчерашнее. Что же вы можете поделать, если
меня полюбили? Мне это даже лестно. Но, хотя официально я и не обручена с
Германом, я считаю себя его невестой и никогда не полюблю никого другого.
Филип снова вспыхнул, но ему удалось принять вид отвергнутого
влюбленного.
- Надеюсь, вы будете очень счастливы, - сказал он.
24
Профессор Эрлин занимался с Филипом ежедневно. Он составил список книг,
которые надлежало прочесть, прежде чем приступить к самому трудному - к
"Фаусту", а пока что довольно умно предложил ему начать с немецкого
перевода одной из пьес Шекспира, которую Филип проходил в школе. В те
времена слава Гете достигла в Германии своего апогея. Несмотря на то что
Гете относился к ура-патриотизму свысока, его признали величайшим
национальным поэтом, а после войны семидесятого года - одним из самых
ярких символов национального единства. Энтузиастам казалось, что в
неистовствах Walpurgisnacht [Вальпургиевой ночи (нем.)] слышится грохот
артиллерии под Гравелоттом [городок недалеко от Меца произошла решающая
битва франко-прусской войны 1870 года, закончившаяся победой немцев]. Один
из признаков писательского гения заключается в том, что люди различных
убеждений находят в нем каждый свои собственные источники вдохновения;
профессор Эрлин, ненавидевший пруссаков, восторженно поклонялся Гете за
то, что его дышавшие олимпийским спокойствием творения давали
здравомыслящему человеку прибежище от треволнений современного общества.
Появился драматург, чье имя все чаще повторяли в Гейдельберге последнее
время, - прошлой зимой одна из его пьес шла в театре под восторженные
овации поклонников и свистки добропорядочных людей. Филип слышал споры о
ней за длинным столом фрау профессорши, и в этих спорах профессор Эрлин
терял обычное спокойствие: он стучал кулаком