Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
сделать большой шар,
на котором 50 человек полетят, куда захотят, и по ветру и против ветра, а
что от сего будет - узнаете и порадуетесь. Если погода будет хороша, то
завтра или послезавтра ко мне будет маленький шар для пробы. Я вам заявляю,
чтобы вы, увидя его, не подумали, что это от злодея, а он сделан к его
вреду и погибели". Выманив достаточно казенных денег, Леппих как-то
бесследно улетучился даже без помощи шара, который, конечно, никуда от
земли не отлучался и отлучиться не мог, потому что его и не было.
Московский народ на эту шарлатанскую проделку с шаром (как и на афишки
Ростопчина) не обращал, по всем заявлениям очевидцев, никакого внимания.
Ростопчин, обнаруживал в дни перед Бородином и после Бородина кипучую
деятельность: то хватали и публично наказывали плетью или розгами людей,
заподозренных в том, что они - иностранные шпионы, то делались официальные
успокоительные сообщения о том, что Бонапарту в Москве не быть, то
вывозилась часть казенного имущества. Правда, Ростопчин оправдывался потом
заявлениями Кутузова, что до последней капли крови будут драться под
Москвой и Москвы не сдадут. Беспокоился Ростопчин не только по поводу
Наполеона. Ростопчин был одним из тех русских высших сановников, для
которого слово "Россия" и слова "крепостное право" сливались воедино, в
одну вполне неразрывную двуединую сущность. Он уже давным-давно, еще с 1806
г., не переставал предупреждать Александра, что Наполеон - смертельный враг
именно потому, что "сословие слуг" в России связывает с его именем какие-то
надежды. Он и в 1807 г. предварял, что основная цель русской "черни" -
истребление благородного дворянства. И теперь, в 1812 г. в Москве, он
боялся бунта, выискивал агитаторов-"мартинистов", выслал из Москвы
почт-директора Ключарева, подозревал купцов-старообрядцев в тайных
симпатиях к Наполеону. Наконец энергично ухватился за дело Верещагина. Для
характеристики плачевного состояния исторических изысканий о 1812 г.
приводим повторяющуюся с давних пор (и теперь повторяемую) нелепую версию,
почитаемую за истину.
Купеческий сын Верещагин (так обыкновенно излагается дело) "перевел на
русский язык два газетных сообщения о Наполеоне, а именно: письмо Наполеона
к прусскому королю и речь Наполеона к князьям Рейнского союза в Дрездене".
На самом деле Наполеон и письма такого к королю не писал и с речью к
князьям Рейнского союза не обращался. Да и не мог говорить такой вздор (в
Дрездене!) и не мог писать какой-то нелепый набор фраз прусскому королю
("вам объявляю мои намерения, желаю восстановления колонии, хочу исторгнуть
из политического ее (!) бытия" и т. д.). Ведь эти две странные, курьезно
безграмотные "прокламации" никогда ничего общего с Наполеоном не имели, а
сочинены (как Верещагин в конце концов и признал) самим Верещагиным. Мы
знаем, что он не только сообщил эти свои произведения товарищу своему
Мешкову, но, по-видимому, размножил их и разослал.
Таким образом, должно признать, что это было либо поступком умственно
ненормального человека, либо преступным по замыслу, хотя и вполне
бессмысленным по выполнению действием.
В архивных делах я нашел и полную (рукописную) копию этих документов и
вместе с тем любопытное указание на то, что списки с этого "перевода"
Верещагина попадали и в провинцию. "4 июля 1812 г., - доносит 15 июля
саратовский прокурор министру юстиции, - в Саратове появились списки будто
с письма французского императора князьям Рейнского союза, в котором, между
прочим, сказано, что он обещается через шесть месяцев быть в двух северных
столицах". Следствие обнаружило, что "сей пасквильный список" получен 2
июля из Москвы саратовским купцом Архипом Свиридовым от его сына,
служившего в Москве приказчиком у купцов Быковских, торгующих бумажным
товаром. Этих списков было несколько: "все те списки, у кого таковые были,
полицией тотчас отобраны и воспрещено иметь оные". Но так как вслед за тем
в "Московских ведомостях" было опубликовано об аресте Верещагина и Мешкова,
то эта статья газеты и объявлена всем жителям столицы [16]. Верещагин и
Мешков были арестованы и сидели в Москве в тюремном замке. Трагедия
разыгралась 14 сентября, в день бегства Ростопчина из его московского
дворца.
Возня с шаром Леппиха, афишки, устные беседы, шумиха с высылкой (абсолютно
ни в чем не повинного) почт-директора Ключарева - все это не заслоняло от
глаз Ростопчина надвигающегося по Смоленской дороге страшилища. Что
делать?.. Ростопчин то возмущался "барынями", убегающими из Москвы, то под
рукой поощрял начинающуюся эвакуацию. По-видимому, он в самом деле был
убежден, что русская армия остановит Наполеона. Он ликовал, когда произошла
смена Барклая Кутузовым. Изредка он заговаривал, что в самом крайнем случае
лучше сжечь Москву, чем отдать ее Наполеону.
Ровно за три недели до вступления французов в Москву граф Ростопчин писал
Багратиону (24 августа 1812 г.): "Я не могу себе представить, чтобы
неприятель мог прийти в Москву. Когда бы случилось, чтобы вы отступили к
Вязьме, тогда я примусь за отправление всех государственных вещей и дам на
волю каждого убираться, а народ здешний, по верности к государю и любви к
отечеству, решительно умрет у стен московских, а если бог ему не поможет в
его благом предприятии, то, следуя русскому правилу: не доставайся злодею,
обратит город в пепел, и Наполеон получит вместо добычи место, где была
столица. О сем недурно и ему дать знать, чтобы он не считал на миллионы и
магазины хлеба, ибо он найдет уголь и золу". Но народу он говорил не о
сожжении Москвы, а о том, что французам Москвы не видать.
Ростопчин писал в своих афишках: "Я жизнию отвечаю, что злодей в Москве не
будет, и вот почему: в армиях 130 тысяч войска славного, 1800 пушек и
светлейший князь Кутузов истинно государев избранный воевода русских сил и
надо всеми начальник, у него сзади неприятеля генералы Тормасов и Чичагов,
вместе 85 тысяч славного войска, генерал Милорадович из Калуги пришел в
Можайск с 36 тысячами человек пехоты, 3800 кавалерии и 84 пушками и т. д. А
если мало этого для погибели злодея, тогда уж я скажу: Ну, дружина,
московская! пойдем и мы, поведем 100 тысяч молодцов, возьмем иверскую божию
матерь да 150 пушек и кончим дело все вместе". Чувствуя явно, что хватил
через край, московский генерал-губернатор к концу афишки как бы несколько
смутился:
"Прочитайте! Понять можно все, а толковать нечего!" Народ не "толковал", а
просто ни одному слову этих балаганных зазываний не верил. Никак не
удавалось графу, говорившему по-французски правильнее, чем по-русски,
прикинуться разбитным раешником или веселым ряженым святочным дедом.
Не довольствуясь своими афишками, Ростопчин повадился, в духе доброго
калифа Гаруна-аль-Рашида арабских сказок, гулять запросто пешком по Москве
и, заговаривая с "народом", т. е. с купцами и одетыми попроще в русское
платье людьми, лгать им напропалую о том, что русские дела идут великолепно
и что злодею (т. е. Наполеону) никогда в Москве не быть. Но он тут
убедился, что среднего москвича среднему генералу никак не удастся
обмануть. "Мое присутствие привлекало много лиц из купечества и простого
народа, с которым я заговаривал запросто, сообщая им какие-нибудь добрые
вести, которые они потом шли распространять по городу. Надо быть весьма
осторожным с этими людьми, - не без грусти прибавляет Ростопчин, - потому
что никто не обладает большим запасом здравого смысла, как русский человек,
и они часто делали такие замечания и вопросы, которые затруднили бы и
дипломата, наиболее искусившегося в словопрениях". Это и не мудрено.
Московские "бородачи", которых Ростопчин так хвалит за патриотизм и за
здравый смысл, конечно, не могли в самом деле принимать за чистую монету
все легкомысленные бравады и небылицы, которые им преподносил
генерал-губернатор. Он, ненавистник французов, ближе был - некоторыми
чертами, по крайней мере, своей психики - к худшему типу марсельца, южного
француза, к болтуну, хвастуну, говоруну, легкомысленному вралю, чем к
среднему москвичу, до которого ежедневно тысячами путей доходили вести,
одна тревожнее другой, о страшной грозе, идущей на родину, о несущемся на
Москву урагане, путь которого озаряется пожарами, охватившими чуть не
пол-России. Генерал-губернаторское бойкое и хвастливое устное лганье с
прибауточками имело, конечно, так же мало успеха, как и его печатные
разухабистые выходки. Все это было ни к чему. Русский народ действительно
любил свою родину, и что общего могло быть у него с этим легкомысленным
барином, клубным остряком, лучше всего чувствовавшим себя в Париже, где он
и прожил потом почти до самой смерти?
Ростопчин в нелепых своих печатных балагурствах категорически обещал, что
французы в Москву не придут. Выдуманный им "московский мещанин Карнюшка
Чихирин", тот самый, который, "выпив лишний крючок", "рассердился; и
разругал скверными словами всех французов", давал Москве следующие
уверения, обращаясь к злодею Бонапарту: "Ну, как же тебе к нам забраться?
Не только Ивана Великого, да и Поклонной во сне не видать!.. Не наступай,
не начинай, а направо кругом да домой ступай! И знай из роду в род, каков
русский народ!" И вот Наполеон стоит со свитой на Поклонной горе и смотрит
на Москву, а он, Ростопчин, должен бежать из Москвы без оглядки. Положение
генерал-губернатора было трудное.
Ростопчин был вне себя, узнав о совете в Филях и о бесповоротном решении
Кутузова.
Из Москвы начиналось повальное бегство; последнее воззвание Ростопчина было
понято как сигнал к всенародному ополчению, к битве у Поклонной горы.
Узнав, что никакой битвы не будет, раздраженная, растерянная народная толпа
сгущалась около генерал-губернаторского дома. Настала ночь, последняя ночь
перед сдачей Москвы. Но и ночь не принесла покоя.
В 11 часов вечера 13 сентября, накануне вступления французов в Москву, к
Ростопчину явились герцог Ольденбургский и принц Вюртембергский. Они
явились к Ростопчину со странной просьбой: чтобы он отправился к Кутузову и
убедил бы его не сдавать Москву неприятелю. Ростопчин довольно резонно
посоветовал им самим это сделать, тем более что один из них приходится царю
двоюродным братом, а другой - дядей. "Принцы сообщили мне, что они ходили к
князю Кутузову, но что он спал и их не впустили. После многих сожалений и
строгих осуждений князя Кутузова они ушли, оставив меня проникнутого
горестью и пораженного оставлением Москвы".
На другой день в 10 часов утра Ростопчин велел подать себе экипаж. Но его
уже поджидали, бежать из Москвы оказалось не так просто. Толпа людей, очень
большая, с раннего утра стояла у дворца. Человек, который теперь покидал
Москву на произвол судьбы, уверял месяцами эту толпу, что он сюда злодея не
пустит. И вот злодей сегодня войдет в Москву, а Ростопчин трусливо убегает!
"Озлобленная чернь бросилась к генерал-губернаторскому дому, крича, что ее
обманули, что Москву предают неприятелю. Толпа возрастала, разъярялась все
более и стала звать к ответу генерал-губернатора. Поднялся громкий крик:
"Пусть выйдет к нам! Не то доберемся до него!" Ростопчин вышел к народу,
который "встретил его сердитыми восклицаниями", - так говорит об этом
моменте Каролина Павлова со слов, конечно, своего отца К. Яниша и других
москвичей, переживших это время.
Около дворца и уже поданного экипажа запахло кровью, Ростопчин сразу
сообразил, чья кровь может спасти его. Он велел привести Верещагина из
тюрьмы и предложил народу расправиться с ним. Но народ молчал. Ростопчин
тогда велел двум унтер-офицерам убить Верещагина и, отвлекши внимание толпы
трупом убитого, умчался из Москвы.
О своем деянии Ростопчин в таких выражениях доносил, спустя полтора месяца,
министру юстиции: "Что касается до Верещагина, то изменник сей и
государственный преступник был пред самым вшествием злодеев наших в Москву
предан мною столпившемуся пред ним народу, который, видя в нем глас
Наполеона и предсказателя своих несчастий, сделал из него жертву
справедливой своей ярости". Тут Ростопчин так же лжет, как он лгал и дальше
в течение всей своей жизни о своем преступлении; только в своих записках он
сказал правду о том, кто убил Верещагина: "Приказав привести ко мне
Верещагина и Мутона и обратившись к первому из них, я стал укорять его за
преступление, тем более гнусное, что он один из всего московского населения
захотел предать свое отечество. Я объявил ему, что он приговорен сенатом к
смертной казни и должен понести ее, и приказал двум унтер-офицерам моего
конвоя рубить его саблями. Он упал, не произнеся ни одного слова. Тогда,
обратившись к Мутону, который, ожидая той же участи, читал молитву, я
сказал ему: "Дарую вам жизнь, ступайте к своим и скажите им, что негодяи,
которого я наказал только что, был единственным русским, изменившим своему
отечеству".
Он тут не лжет в главном, т. е. не отрицает, что вовсе не народ, а он,
Ростопчин, убил Верещагина, но и тут не признался, конечно, в мотиве личной
трусости, толкнувшем его на это.
"Психология" этого убийства не очень сложна: Ростопчин в день вступления
французов в Москву оказался перед лицом оставшихся (да и выехавших) в
позорном и смешном положении: не говоря уже о его нелепых, пошло-хвастливом
языком написанных "афишках", ведь и официальные его печатные и устные
заверения до последнего часа, что Москва "ни за что" не будет сдана, вся
эта шумиха патриотических слов, все самохвальство - все это возбуждало
теперь против него, нелепого, легкомысленного генерал-губернатора,
справедливое негодование московских жителей. Ему нужно было прикинуться,
будто Москва в самом деле ни за что не была бы сдана, но вот в последнюю
минуту вдруг "оказалось", что Москва погибает из-за внутренней измены,
из-за Верещагина.
Пока толпа терзала и топтала труп убитого по приказу Ростопчина Верещагина,
сам Ростопчин поспешил подобру-поздорову убраться из города под защиту
армии Кутузова, уже выходившей из города.
Тут-то и произошла та встреча Ростопчина с Кутузовым у Яузского моста, о
которой я упоминал выше.
Сам Ростопчин в своих воспоминаниях рассказывает явную небылицу, будто при
этой встрече Кутузов ему сказал: "Могу вас уверить, что я не удалюсь от
Москвы, не дав сражения". А он, Ростопчин, будто бы "ничего не отвечал ему,
так как ответом на нелепость может быть только какая-нибудь глупость". Не
говоря уже о том, что никто вообще, ни в частности князь Голицын, бывший
тут же, ничего подобного не слышал (а князь Голицын - свидетель, которому
свойственно было говорить правду, как Ростопчину свойственно было лгать),
вся сцена вообще абсолютно неправдоподобна: Ростопчин был для, Кутузова
совсем незначащей величиной, и оправдываться перед ним, да еще нелепыми
обещаниями, фельдмаршалу было решительно не к чему, а, как мы знаем из
других показаний, Ростопчин что-то спросил у Кутузова, но тот ровно ничего
ему не ответил и не обратил на него никакого внимания. Кутузов, когда бывал
раздражен, умел и самого Александра Павловича осадить при всей своей
царедворческой ловкости. Стал ли бы он церемониться с Ростопчиным,
человеком без малейших боевых заслуг, только что еле ускользнувшим от
возмущенного и обманутого им народа и во всю прыть примчавшимся искать
спасения тут где-нибудь, неподалеку от дрожек фельдмаршала? Еще для
Ростопчина не настал момент, когда он мог писать Кутузову
злобно-оскорбительные письма.
Уцелевшие бородинские бойцы, многие еще не оправившиеся от ран, еле волоча
ноги, другие исхудалые, худо кормленные, угрюмо глядя в землю, молча
проходили мимо фельдмаршала. Беглецы из города принесли к вечеру известие,
что французы уже заняли Кремль.
3
9 сентября Наполеон был в Можайске. Его простуда все еще не проходила.
Только 12 сентября он вышел из Можайска. Он догонял армию, которая
безостановочно двигалась к Москве. Авангард уже подходил к Поклонной горе,
когда император догнал его. Это было 13 сентября.
Ночь с 13 на 14 сентября Наполеон провел в селе Вяземах. Ночью и утром
французский авангард проходил мимо Вязем по дороге в Москву. Даст ли
Кутузов бой на возвышенностях, окружающих Москву, было еще не ясно для
императорского штаба. Мы видели, впрочем, что до конца совета в Филях это и
для русского штаба было не очень ясно.
Верхом, в сопровождении свиты, очень медленным аллюром, предшествуемый
разведчиками, Наполеон утром 14 сентября ехал к Поклонной горе. Маршалы
следовали поодаль; раздражение и обида против императора, не давшего им
гвардию, чтобы довершить бородинскую победу, у них еще не проходили.
Наполеон с ними, впрочем, мало и заговаривал в эти дни, а, по придворному
этикету, начинать разговор с его величеством по собственной инициативе не
полагалось.
Было два часа дня, когда Наполеон со свитой въехал на Поклонную гору, и
Москва сразу открылась их взорам. Яркое солнце заливало весь колоссальный,
сверкавший бесчисленными золочеными куполами город. Шедшая за свитой старая
гвардия, забыв дисциплину, тесня и ломая ряды, сгущалась на горе, и тысячи
голосов кричали: "Москва! Москва! Да здравствует император!" И опять:
"Москва! Москва!" Въехав на холм, Наполеон остановился и, не скрывая
восторга, воскликнул тоже: "Москва!" Очевидец и соучастник граф Сегюр
заметил тут, что и маршалы сразу забыли свою обиду и, "опьяненные
энтузиазмом славы", бросились к императору с поздравлениями: "Вот наконец
этот знаменитый город!" Наполеон сказал: "Пора, пора!" Наполеон даже в этот
миг упоения победой и гордыней не забывал, чего стоило добраться до этой
великой европейско-азиатской красавицы.
Ни Милан, ни Венеция, ни Александрия и Каир, ни Яффа, ни Вена, ни Берлин,
ни Лиссабон, ни Мадрид, ни Варшава, ни Амстердам, ни Рим, ни Антверпен - ни
одна столица, куда входили победителями его войска, не имела в его глазах и
в глазах его армии такого огромного политического значения, как эта древняя
русская Москва, соединительное звено Европы и Азии, ключ к мировому
владычеству. В Москве император ждал просьбы смирившегося Александра о
мире, армия ждала теплых квартир, изобильного провианта, всех удобств и
всех наслаждений огромного города после мучительного похода с его
полуголодными рационами, отсутствием питьевой воды, палящим зноем,
постоянными стычками с упорным и храбрым врагом.
Люди, пережившие эти часы на Поклонной горе, генералы ли свиты и гвардии,
простые ли гвардейцы, говорили потом, что для них это была кульминационная
точка похода 1812 г.; они готовы были поверить, что сопротивление русского
народа сломлено и что подписание перемирия, а затем и мира вопрос дней.
Солнце начало между тем склоняться к западу. Мюрат с кавалерией уже вошел в
город и параллельным потоком несколько левее Мюрата в Москву вливался
корпус итальянского вице-короля Евгения. Наполеон хотел принять депутацию
от города тут, на Поклонной горе, и знал, что Мюрат и Евгений прежде всего,
войдя в соприкосновение с московскими властями и московским населением,
должны прислать эту депутацию с ключами от города. Но никакой депутации не
являлось. Эта странность стала понемногу предметом разговора между
свитскими генералами и офицерами, а потом и между гвардейцами. Вдруг совсем
невероятная новость распространилась сначала в гвардии, а потом в свите и
дошла немедленно до Наполеона: никакой депутации от жителей не будет,
потому что никаких жителей в Москве нет. Москва покинута всем своим
населением. Это известие показалось Наполеону настолько диким, настолько
невозможным, что он в первую минуту просто не поверил ему. Наконец Наполеон
решил покинуть Поклонную гору, и он подъехал со свитой к Дорогомиловской
заставе. Затем он приказал графу Дарю подойти к нему: "Москва пуста! Какое
невероятное событие! Следует войти туда. Ступайте и приведите мне бояр!" У
Наполеона, по-видимому, осталось впечатление от докладов его шпионов, что
высшие аристократы в России называются и формально "боярами", вроде того
как в Англии лордами.
Однако Дарю, съездив в город, никак