Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
ладывая свое рукоделье, -
есть какие-либо известия о вашем брате? Почему он так задержался в городе?
Когда он собирается вернуться?
- Знаю, что собирается, но что его задерживает, не могу вам сказать. По
совести говоря, вам должно быть известно лучше, чем кому бы то ни было во
всем Йоркшире, почему он медлит с возвращением.
Легкий румянец вспыхнул на щеках мисс Килдар.
- Напишите и поторопите его, - сказала она. - Я знаю, что он
задерживается не без причины; пока торговля так плоха, фабрику лучше не
восстанавливать. Однако он не должен совсем покидать наши края.
- Я знаю, он говорил с вами в вечер перед отъездом, - заметил Луи Мур.
- После этого он тотчас оставил Филдхед. Я прочитал, вернее пытался
прочитать по его лицу, что случилось. Он от меня отвернулся. Тогда я
догадался, что он уедет надолго. Иной раз прелестные маленькие пальчики
удивительно ловко умеют сокрушать мужскую гордость, - ведь она так хрупка! Я
полагаю, что Роберт слишком понадеялся на свою мужественную красоту и
врожденное благородство. Тем, у кого таких преимуществ нет, много легче, -
они не питают несбыточных надежд. Однако я все же напишу, что вы желаете его
возвращения.
- Не пишите, что я желаю, скажите лучше, что его возвращение
желательно.
Прозвучал второй звонок, и мисс Килдар повиновалась его призыву.
"ГЛАВА XXIX"
Луи Мур
Луи Мур привык к спокойной жизни; он был от природы человеком спокойным
и переносил подобную жизнь лучше многих других людей. Его собственный
обширный мир, заключенный в голове и сердце, позволял ему весьма терпеливо
переносить вынужденное пребывание в тесном уголке реального мира.
Как тихо в Филдхеде нынче вечером! Все, кроме Луи Мура, уехали в
Наннли, - мисс Килдар, все семейство Симпсонов и даже Генри. Сэр Филипп
настоятельно приглашал их, чтобы познакомить со своей матерью и сестрами,
приехавшими погостить в Прайори.
Прелюбезный джентльмен, этот баронет, - он пригласил также и учителя!
Но учитель скорее согласился бы на свидание с духом графа Хантингдонского и
всей его буйной свитой под сенью самого древнего, самого толстого, самого
черного дуба в Наннлийском лесу, и уж конечно охотнее повстречался бы с
привидением аббатисы или бледной монахини среди замшелых развалин их бывшей
обители, чьи руины милосердно прикрывает теперь лесная поросль. Луи Муру
очень не хочется оставаться сегодня одному, но еще меньше - видеть
мальчишку-баронета, его снисходительно-строгую мать, его высокорожденных
сестер и тем паче кого-нибудь из семейства Симпсонов.
Вечер неспокоен: над землей все еще бушуют бури осеннего
противостояния. Днем шел проливной дождь, сейчас он перестал, вихрь рассеял
огромную тучу, но небо не очистилось и не блещет звездной синевой: обрывки
облаков несутся по нему, заслоняя луну, и ветер не смолкая стонет и плачет в
высоте. Луна сияет, словно радуясь ночной буре, словно в яростных ее ласках
для нее любовь и наслаждение. Эндимион{458} не ждет этой ночью свою богиню:
в горах нет ни стад, ни пастухов. И хорошо, что нет, ибо в эту ночь Луна
принадлежит Эолу{458}.
Сидя в классной комнате, Луи Мур слушал, как завывает ветер, ударяясь о
крышу и окна со стороны фасада. Его комната была в заветрии, но он вовсе не
желал сидеть в убежище, прислушиваясь к заглушенным голосам бури.
- Все комнаты внизу пусты, - проговорил он. - Чего же я сижу в этом
карцере?
Он поднялся и пошел туда, где окна были шире его маленьких заслоненных
ветвями окошек и свободно пропускали серебряные блики с темно-синих небес,
где стремительно проносились видения осенней ночи. Свечи он не взял, в лампе
или свете камина тоже не было нужды: несмотря на быстролетные облака,
мерцающий свет луны заливал полы и стены комнат.
Луи прошел по всему дому; казалось, он идет из двери в дверь следом за
каким-то призраком. В дубовой гостиной он остановился. Здесь было не так
мрачно, голо и темно, как в других комнатах; в камине пылал жаркий огонь, от
раскаленных углей распространялось приятное тепло; возле коврика перед
камином стоял маленький рабочий столик, рядом с ним - кресло.
Луи Мур остановился перед этим креслом с таким видом, словно увидел в
нем тот призрак, за которым так долго шел. Глаза его зажглись, лицо
оживилось, как будто он отыскал наконец в пустом доме живое существо и
сейчас с ним заговорит.
Он начал осматриваться. На спинке кресла висит дамская сумка, маленькая
атласная сумочка. Секретер открыт, ключи висят в замочной скважине. Тут же
на виду лежит хорошенькая печатка, серебряная ручка с пером, веточка с
зелеными листьями и несколькими алыми ягодами, изящная тонкая и чистая
перчатка с маленькой руки, - все это придает столу вид слегка неряшливый и
одновременно очень живописный. По законам живописи мелочи не должны
загромождать картину, однако именно эти мелочи придают тихой картине особое
очарование.
- Всюду ее следы, - заговорил Луи Мур. - Вот здесь она сидела,
прекрасная и беззаботная. Ее позвали, она, конечно, заторопилась и забыла
прибрать свой стол. Почему даже в ее небрежности столько прелести? Откуда у
нее этот дар - быть очаровательной даже в неряшливости? Ее всегда найдется
за что побранить, но сердиться на нее невозможно. Я думаю, ее возлюбленный
или муж, если даже вздумает поговорить с ней всерьез, то все равно закончит
свой выговор поцелуем. Да это и естественно! Куда приятнее перебирать ее
недостатки, чем восхищаться достоинствами любой другой женщины! Но что это я
бормочу? Уже начал разговаривать сам с собой? А ну-ка, замолчи!
Луи замолчал. Он стоял и раздумывал. Потом начал устраиваться, чтобы
приятно провести вечер.
Прежде всего он опустил шторы на широких окнах, за которыми сияла
царственная луна, подкинул угля в жаркое, прожорливое пламя и зажег одну из
двух свечей на столе. После этого он пододвинул к столу другое кресло,
поставил его как раз напротив первого и уселся. Затем извлек из кармана
небольшую, но толстую записную книжку, достал карандаш к начал покрывать
чистые страницы неровным, убористым почерком.
Не бойся, читатель, не скромничай! Подойди поближе, встань за его
спиной и посмотри, что он там пишет.
"Сейчас девять часов, раньше одиннадцати коляска не вернется, я уверен.
Значит, до одиннадцати я совершенно свободен и могу сидеть в ее комнате
напротив ее кресла, облокотившись о ее стол. Все вокруг напоминает мне о
ней.
Раньше мне нравилось Одиночество, - я воображал его тихой, строгой, но
прекрасной нимфой, ореандою{462}, которая спускалась ко мне с отдаленных
вершин. Одеяние ее - из голубого горного тумана, в дыхании ее - свежесть
горных ветров, в осанке ее - величавая красота заоблачных высот. В те
времена я радовался ее приходу и мне казалось, что на душе у меня легче,
когда она со мной, безмолвная и великолепная.
Но с того дня, когда я позвал Ш. в классную комнату, когда она пришла и
села со мной рядом, поделилась со мной своей тревогой, попросила о помощи,
воззвала к моей силе, - с этого дня, с этого часа я возненавидел
Одиночество. Это холодная абстракция, бесплотный скелет, дочь, мать и
подруга Смерти.
Как приятно писать о том, что так близко и дорого сердцу! Никто не
отнимет у меня эту маленькую записную книжку, а своему карандашу я могу
доверить все, что хочу, все, что не смею доверить ни одному живому существу,
о чем не осмеливаюсь даже подумать вслух.
С того вечера мы почти не виделись. Однажды, когда я был в гостиной
один, - я искал там оставленную Генри книгу, - она вошла, уже одетая для
концерта в Стилбро. Робость, - ее робость, а не моя, - разделила нас, точно
серебряным занавесом. Много я слышал и читал о "девичьей скромности", но
если не насмехаться над словами и употреблять их к месту, - это самые верные
слова. Когда она увидела меня, застенчиво, но ласково поклонилась и отошла к
окну, единственные слова, которыми я мог назвать ее тогда, были "непорочная
дева". Для меня она была вся нежность и очарование в ореоле девической
чистоты. Может быть, я самый бестолковый из мужчин, потому что я один из
самых обыкновенных; однако, говоря по совести, ее застенчивость глубоко меня
тронула, пробудив самые возвышенные чувства. Боюсь, что в этот миг и
выглядел совершенным чурбаном, но когда она отвела взгляд и тихонько
отвернулась, желая скрыть румянец смущения, я, признаюсь, почувствовал себя
на седьмом небо.
Я знаю, все это пустая болтовня мечтателя, греза восторженного
романтического безумца. Да, я грежу и не хочу расставаться с моими грезами.
Разве я виноват, что она вдохнула столько романтики в мою прозаическую
жизнь?
Временами она бывает таким ребенком! Какое простосердечие, какая
наивность! Как сейчас, вижу ее глаза, - она смотрит на меня, умоляет не
отдавать ее на растерзание родне и требует клятвы, что я дам ей сильный
наркотик. Вижу, как она признается мне, что не так уж сильна и вовсе не так
равнодушна к сочувствию людей, как о ней думают; вижу ее затаенные слезы,
тихо бегущие из-под ресниц. Она жаловалась, что я считаю ее ребенком, - так
оно и есть на самом деле. Она воображала, что я ее презираю. Презирать ее!
Невыразимо сладостно было чувствовать себя так близко от нее и в то же время
выше ее, сознавать, что имеешь право и возможность поддержать ее, как муж
должен поддерживать жену.
Я преклоняюсь перед ее совершенством, но сближают нас ее недостатки или
во всяком случае слабости, - именно они привлекают к ней мое сердце, внушают
мне любовь. Оттого я и ценю их по самой эгоистичной, хотя и понятной
причине; ее недостатки - это ступени, по которым я могу подняться выше нее.
Если бы вся она составляла искусственную пирамиду с гладкими склонами, не на
что было бы ступить ноге. Но ее недостатки образуют естественный холм с
провалами и мшистыми обрывами, - вершина его манит, и счастлив тот, кто ее
достигнет!
Но довольно метафор. Я с наслаждением гляжу на нее, она - моя
избранница. Будь я королем, а она горничной, подметающей лестницы моего
дворца, я бы заметил ее, оценил по достоинству и полюбил всем сердцем,
несмотря на разделяющую нас пропасть. Будь я джентльменом, а она моей
служанкой, я все равно мог бы полюбить только Шерли. Отнимите у нее то, что
дало ей воспитание, отнимите все внешние преимущества - ее украшения, ее
роскошные наряды, лишите ее изящества, разумеется, благоприобретенного, ибо
природную грацию отнять нельзя, - и пусть она, одетая в грубые одежды,
подаст мне воды на пороге деревенского дома, напоит меня с доброй улыбкой, с
тем горячим радушием, с каким расточает теперь гостеприимство богатой
хозяйки, - и я полюблю ее, захочу задержаться на часок, поговорить подольше
с этой сельской девушкой. Правда, я не почувствовал бы того, что чувствую
сейчас: в ней для меня не было бы ничего божественного, но все равно каждая
встреча с юной крестьянкой доставляла бы мне удовольствие, а разлука -
огорчение.
Как она непростительно небрежна! Оставила секретер открытым, а я знаю,
что в нем она держит деньги. Ключ торчит в скважине, а с ним - целая связка
других, от всех ее ящиков, и даже ключик от шкатулки с драгоценностями. В
маленькой атласной сумочке лежит кошелек, - я вижу его серебряную кисточку,
она свисает наружу. Такая беззаботность возмутила бы моего брата Роберта. Я
знаю, что все ее маленькие слабости раздражали бы его, а меня они только
приятно изумляют. Я радуюсь тому, что у нее есть недостатки, и уверен, что
если нам еще доведется жить с нею в одном доме, она мне доставит немало
подобных радостей. Она не оставит меня без дела: всегда найдется ошибка,
которую надо будет исправить, всегда будет повод побранить ее.
Я никогда не браню Генри и не люблю нотаций. Если он бывает виноват, -
а это случается не часто, потому что он отличный и предобрый мальчик, -
достаточно сказать одно слово, а зачастую лишь покачать головой. Но стоит
мне взглянуть на ее minois mutin*, как укоризненные слова сами слетают с
моих уст. Наверное, она смогла бы превратить в болтуна даже меня с моей
неразговорчивостью.
______________
* Вызывающая, своенравная мордочка (франц.).
Но почему мне так приятно делать ей выговоры? Порой я сам этого не
понимаю. Однако чем она бывает упрямее, лукавее и насмешливее, чем больше
дает мне поводов для недовольства, тем сильнее меня к ней тянет, тем больше
она мне нравится. Всего сумасброднее, всего нетерпимее она бывает после
горячей скачки по холмам навстречу ветру, когда она в своей амазонке гарцует
на Зоэ. Признаюсь, - безмолвным страницам можно довериться, - я часами
поджидал ее на дворе лишь для того, чтобы подать ей руку и помочь соскочить
с седла. Я заметил, - и снова я могу довериться лишь этой записной книжке, -
что такие услуги она принимает только от меня. На моих глазах она вежливо
отказалась от помощи сэра Филиппа Наннли, это она-то, всегда столь любезная
к молодому баронету, всегда столь снисходительная к его желаниям, чувствам и
болезненному самолюбию! А помощь Сэма Уинна она просто с презрением
отвергла. И теперь я знаю, - знаю сердцем, потому что чувствую, - мне она
доверяет безоговорочно: должно быть, она догадывается, что я счастлив ей
услужить, рад отдать ей все свои силы. Я не раб ее, решительно заявляю,
однако чувства мои и мысли рвутся к свету ее красоты, стремятся к ней, как
мотыльки к огню. Все мои знания и силы, благоразумие и спокойствие я готов
отдать ей. Скромно ожидаю я приказаний, бываю счастлив, когда их слышу,
радуюсь, когда могу их исполнить. Знает ли она об этом?
Я назвал ее беззаботной. Примечательно, что ее беззаботность нисколько
не умаляет ее совершенства. Наоборот, через эту слабость, сквозь это окно в
ее характере проглядывает вся истинность, глубина и неподдельность ее
совершенства. Так пышное платье иной раз прикрывает уродство и худобу, а
сквозь порванный рукав иногда проглядывает прелестная округлая ручка.
Я видел и держал в руках немало ее вещиц, которые она разбрасывает где
попало. И все они могли бы принадлежать только настоящей леди: в них не было
ничего безвкусного, ничего неопрятного; при всей своей беззаботности, она в
некоторых отношениях весьма требовательна, - будь Шерли крестьянкой, она
одевалась бы так же чисто. Вот ее маленькая перчатка, - она безупречна. Вот
ее сумочка, - на свежем атласе нет ни единого пятнышка!
Шерли и эта жемчужина Каролина Хелстоун, - что может быть более
несхожего? Каролина мне кажется воплощением добросовестной точности и
предельной аккуратности, - она была бы прекрасной хозяйкой в доме одного
моего привередливого родственника. Чуткая, работящая, милая, проворная и
спокойная, она вполне подошла бы Роберту. Все кипит у нее в руках, все
всегда прибрано. Но что бы стал делать я с таким беспорочным созданием?
Мы с ней ровня, - она так же бедна, как и я. Она, несомненно, красива,
у нее рафаэлевская головка, рафаэлевские черты с чисто английским
выражением, в ней чувствуется грация и чистота настоящей дочери Альбиона. Но
в ней нечего исправлять, нечего изменять, нечего осуждать, с ней не о чем
беспокоиться. Она - как ландыш, совершенный от природы и не нуждающийся в
садовнике. Что в ней можно улучшить? Какой карандаш осмелится подправлять
этот рисунок?
Моя возлюбленная, если она когда-нибудь у меня будет, должна походить
не на ландыш, а скорее на розу, чья сладость и красота защищены колючими
шипами. Моя жена, если я когда-нибудь женюсь, должна время от времени
тревожить меня язвительными уколами, должна непременно сердить меня, чтобы
огромный запас моего терпения не остался втуне. Но я не настолько смирен,
чтобы ужиться с овечкой, мне скорее пристало быть укротителем юной львицы
или тигрицы. Сладость мне не по вкусу, если в ней нет остроты, свет не
радует, если он не жарок, летний день не люб, если знойное солнце не румянит
плоды и не золотит хлеба. Красавица всего прекраснее тогда, когда,
рассерженная моими язвительными насмешками, гневно нападает на меня. И чем
больше она воспламеняется, чем больше выходит из себя, тем сильнее ее
очарование. Боюсь, что безмолвная кротость невинной овечки скоро бы мне
наскучила; воркование голубки, которая никогда не трепещет на моей груди и
не тревожит меня, скоро стало бы мне в тягость. Но я буду счастлив, если
понадобится все мое терпение, чтобы приручить и укротить отважную гордую
орлицу. Только в схватках с дикой хищницей, которую невозможно сделать до
конца ручной, я найду применение своим силам.
О моя воспитанница, моя пери, слишком строптивая для рая и слишком
чистая для ада! Я только смотрю на тебя, преклоняюсь перед тобой и мечтаю о
тебе, - на большее я никогда не осмелюсь. Я знаю, что мог бы дать тебе
счастье. Увы, неужели мне суждено увидеть, как ты достанешься другому,
который не даст тебе ничего? Рука его нежна, но слишком слаба: ему не
сломить Шерли и не укротить, а укротить ее необходимо.
Берегитесь, сэр Филипп Наннли! Я никогда не видел, чтобы, сидя с вами
рядом или где-нибудь на прогулке, она молчала и хмурилась, стараясь
смириться с каким-нибудь вашим недостатком, или снисходительно относилась к
вашим слабостям, полагая, что их искупают достоинства, хотя ей от этого было
не легче; я никогда не замечал сердитого румянца на ее лице, гримасы
отвращения или опасных искр в глазах, когда вы подходите к ней слишком
близко, смотрите на нее слишком выразительно или нашептываете что-нибудь с
излишним жаром. Я этого, повторяю, никогда не видел, и тем не менее, глядя
на вас, я вспоминаю миф о Семеле{467}, только наоборот.
Я вижу перед собой не дочь Кадма и думаю не о ее роковом желании узреть
Юпитера во всем его божественном величии. Передо мною жрец Юноны, простертый
перед алтарем в аргосском храме; уже глубокая ночь, и он здесь один. Уже не
первый год он одиноко поклоняется своей богине, живет одной мечтой. Он
поражен божественным безумием; он любит идола, которому служит, и день и
ночь молит Волоокую снизойти к своему жрецу. И Юнона вняла мольбе и обещала
быть благосклонной. Весь Аргос спит. Врата храма закрыты. Жрец ждет у
алтаря.
Вдруг содрогнулись земля и небо, но во всем спящем городе это услышал
один только жрец, неустрашимый и непоколебимый в своем фанатизме. Внезапно,
в полном безмолвии, его объял ослепительный свет. Сквозь широко разверзшийся
свод в сияющей лазури небес предстало ему грозное видение, ужасное и
неземное. Ты меня домогался? А теперь отступаешь? Поздно! Свет непереносим,
и ты ослеплен! Невыразимый голос гремит в храме, - лучше бы его не слышать!
Нестерпимое сияние грозно озаряет колонны, разгораясь все ярче и ярче...
Смилуйтесь над ним, боги, и погасите этот огонь!
Благочестивый житель Аргоса пришел на рассвете в храм совершить
утреннее жертвоприношение. Ночью была гроза, и молния попала в храм. Алтарь
разбит вдребезги, мраморный пол вокруг растрескался и почернел. Одна статуя
Юноны осталась в гордой неприкосновенности, целомудренная и величавая, а у
ее ног лежала кучка белого пепла. Жреца не было: тот, кто видел, - исчез, и
больше его никто не увидит...
"x x x"
Чу, коляска вернулась! За