Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
ь.
- Если разобраться, то нет,- опроверг это Штумм.Другое течение тоже,
конечно, хочет любить человека. Только оно считает, что для этого его нужно
сначала переделать силой. Разница, так сказать, только техническая.
Тут взял слово директор Фишель.
- Я подошел позже и потому, к сожалению, не слышал всего, но если
позволено, я заметил бы, что, по-моему, уважение к человеку все-таки
принципиально выше своей противоположности! Сегодня вечером я с нескольких
сторон, хотя это наверняка исключения, слышал невероятные речи об
инакомыслящих и особенно о людях других национальностей! Благодаря
бакенбардам и косо сидевшему пенсне он выглядел как английский лорд, твердо
верящий в великие идеи человеческой свободы и свободы торговли. Он умолчал о
том. что эти ужасные речи он слышал от Ганса Зеппа, своего будущего зятя,
который чувствовал себя в родной стихии во "втором течении духа времени".
- Грубые речи? - спросил его жадный до информации генерал.
- Чрезвычайно грубые,- подтвердил Фишель.
- Может быть, дело шло об "оздоровлении",- предположил генерал,- ведь
тут легко спутать одно с другим.
- Нет, нет! - воскликнул Фишель.- Совершенно оголтелые, прямо-таки
революционные речи! Вы, наверно, не знаете нашей настропаленной молодежи,
господин генерал-майор. Я удивился, что таких людей вообще допускают сюда.
- Революционные речи? - спросил Штумм, которому это не понравилось, и
улыбнулся так холодно, как только позволяло его круглое лицо.- К сожалению,
господин директор, я должен признаться, что я вовсе не против
революционности как таковой. То есть, конечно, до тех пор, пока ей не дают и
впрямь развязать революцию! Ведь во всем этом часто так много идеализма! А
что касается допуска, то Акция, призванная охватить все отечество, не вправе
отстранять конструктивные силы, в чем бы они ни выражали себя!
Лео Фишель промолчал. Профессор Швунг не придавал особой важности
мнению сановника, который не принадлежал к гражданской администрации. Туцци
повторял в уме: "Первое течение - второе течение". Это напоминало ему два
сходных словосочетания: "первый подпор, второй подпор",- но ни они, ни
разговор с Ульрихом, где они фигурировали, не приходили ему на ум; в нем
проснулась только непонятная ревность мужа, связанная с этим неопасным
генералом какими-то невидимыми промежуточными звеньями, которые он никак не
мог разобрать. Когда его пробудило молчание, ему захотелось показать
представителю армии, что его, Туцци, не собьют с толку никакие словесные
увертки.
- Если подвести итог, господин генерал,- начал он,- то военная партия
хочет...
- Ах, господин начальник отдела, никакой военной партии не существует!
- прервал его Штумм сразу же.- Мы постоянно слышим: военная партия, а ведь
военные по самой природе своей выше партий!
- Ну, так, значит, военное ведомство,- довольно резко ответил Туцци на
это замечание.- Вы сказали, что одних пушек армии мало, что ей нужен и
надлежащий дух. Каким же духом угодно вам зарядить ваши орудия?
- Эк куда хватили, господин начальник отдела! - запротестовал Штумм.Мы
начали с того, что я должен был объяснить господам сегодняшний вечер, а я
сказал, что тут, собственно, ничего нельзя объяснить. Это единственное, на
чем я стою! Ведь если у духа времени действительно есть два течения, о
которых я говорил, то оба они тоже не за то, чтобы "объяснять". Сегодня
принято выступать за инстинктивные силы, силы крови и тому подобное. Я,
конечно, не сторонник этого, но что-то тут есть!
При этих словах директор Фишель еще раз вскипел и нашел безнравственной
готовность военных примириться даже с антисемитизмом, чтобы получить свои
орудия.
- Ах, господин директор! - успокоил его Штумм.- Во-первых, капелька
антисемитизма, право же, не имеет никакого значения, если люди уже вообще
"анти", немцы - против чехов и мадьяр, чехи - против мадьяр и немцев, и так
далее - каждый против всех. А во-вторых, как раз австрийский офицерский
корпус всегда был интернациональным, достаточно взглянуть на все эти
итальянские, французские, шотландские и бог знает еще какие фамилии. Есть у
нас и генерал от инфантерии фон Кон, он командует конусом в Ольмюще.
- Боюсь все же, что вы берете на себя слишком много,- прервал Туцци это
отступление от темы.- Вы интернациональны и воинственны, а хотите вступить в
сделку с националистическими течениями и пацифистскими. Это чуть ли не
больше, чем может сделать профессиональные дипломат. Вести с помощью
пацифизма военную политику - этим сегодня заняты в Европе самые опытные
специалисты!
- Но мы же вообще не занимаемся политикой! - еще раз, тоном усталой
жалобы, запротестовал Штумм против такого недоразумения.- Его сиятельство
хотел предоставить собственности и образованности последнюю возможность
объединиться духовно. Отсюда возник этот вечер. Конечно, если штатский дух
так и не добьется единства, мы окажемся в таком положении...
- В каком же? Это-то как раз и любопытно узнать! - воскликнул Туцци,
опрометчиво подстрекая генерала обмолвиться.
- В трудном, конечно,- сказал Штумм осторожно и скромно.
Пока эти четверо так беседовали, Ульрих, давно уже незаметно
улизнувший, искал Герду, обходя стороной группку его сиятельства и военного
министра, чтобы не быть подозванным к ним.
Он уже издали увидел ее, она сидела у стены рядом со своей неподвижно
глядевшей в пространство салона матерью, а Ганс Зепп с беспокойным и
строптивым видом стоял с другой стороны. После той злосчастной последней
встречи с Ульрихом она стала еще худее, и чем ближе он к ней подходил, тем
все менее миловидно, но почему-то как раз поэтому фатально привлекательнее
выделялись на фоне комнаты ее голова и сильные плечи. Когда она увидела
Ульриха, щеки ее сразу залились румянцем, сменившимся еще большей
бледностью, и она непроизвольно съежилась, как человек, у которого болит
сердце, но который почему-либо не может положить руку на грудь. В уме у него
промелькнула сцена, когда он, обезумев от своего животного преимущества -
волновать ее тело, надругался над ее волей. И вот это тело, видимое для него
под платьем, сидело на стуле, получало приказы обиженной воли держаться
теперь гордо и дрожало при этом. Горда не была зла на него, он это видел, но
она хотела любой ценой "покончить" с ним. Он незаметно замедлил шаг, чтобы
как можно дольше вкушать от всего этого, и такая сладострастная оттяжка,
вероятно, соответствовала отношению друг к другу этих двух людей, которые
никогда не могли сойтись вполне.
И когда Ульрих был уже вблизи нее и не видел ничего, кроме дрожи в
лице, его ожидавшем, на него упало что-то невесомое, не то тень, не то струя
тепла, и он увидал Бонадею, которая безмолвно, но вряд ли непреднамеренно
прошла мимо него и его, наверно, преследовала, и поздоровался с ней. Мир
прекрасен, если принимать его таким, каков он есть. На секунду наивный
контраст между пышным и скудным, выразившийся в этих двух женщинах,
показался ему таким же огромным, как между лугом и камнем на границе скал, и
у него появилось такое чувство, что он выходит из параллельной акции, хотя и
с виноватой улыбкой. Когда Герда увидела, как эта улыбка медленно опускается
навстречу ее ьротянутой руке, веки ее задрожали.
В этот миг Диотима заметила, что Арнгейм повел молодого Фейермауля к
группе его сиятельства и военного министра, и, как опытный тактик, помешала
этим контактам, напустив в комнаты весь обслуживающий персонал с освежающими
напитками.
37
Одно сравнение
Таких разговоров, как приведенные, были десятки, и во всех было что-то
общее, что не так-то легко описать, но о чем и умолчать тоже нельзя, если не
умеешь, как правительственный советник Мезеричер, давать блестящее описание
общества одним лишь перечислением: присутствовали такой-то и такая-то, одеты
были так-то и так-то, сказали то-то и то-то; к этому, впрочем, как раз и
сводится то, что многие считают самым настоящим искусством повествования.
Фридель Фейермауль не был, значит, жалким льстецом,- им он и вообще не был,-
а только вовремя проникся уместной мыслью, когда сказал о Мезеричере при
Мезеричере: "Он, в сущности, Гомер нашего времени! Нет, совершенно
серьезно,- прибавил он, ибо Мезеричер сделал было протестующий жест,- в
эпически невозмутимом "и", которым вы ставите в один ряд всех и вся, есть,
на мой взгляд, что-то поистине великое!" Он завладел главой "Парламентских и
общественных новостей", поскольку тот не хотел покидать дом Туцци, не
засвидетельствовав свое почтение Арнгейму; но Мезеричер все-таки не включил
Фейермауля в число перечисленных поименно гостей. Не вдаваясь в более тонкие
различия между идиотами и кретинами, напомним только, что идиоту
определенной степени уже не удается образовать понятие "родители", тогда как
представление "мать и отец" еще вполне доступно ему. Но этим простым,
соединительным "и" как раз и связывал Мезеричер общественные явления. Далее
следует напомнить, что, по опыту всех наблюдателей, в примитивной
конкретности мышления идиотов есть что-то, взывающее каким-то таинственным
образом к чувству; и что поэты тоже взывают в основном к чувству, и даже
весьма сходным образом, поскольку отличаются предельной конкретностью мысли.
Если, стало быть, Фридель Фейермауль назвал Мезеричера поэтом, он мог бы с
таким же правом, то есть из тех же темных побуждений, которые в его случае
были опять-таки озарением, назвать его идиотом,- назвать знаменательным и
для всего человечества образом. Ведь то общее, о чем тут идет речь,- это ум,
не сдерживаемый никакими широкими понятиями, не очищенный никакими
разграничениями и абстракциями, ум, способный на грубейшее соединение, что
нагляднее всего и выражается в том, как он довольствуется простейшей
связкой, беспомощным, нагромождающим одно на другое "и", которое заменяет
слабоумному более сложные отношения; похоже, что и мир, несмотря на весь
содержащийся в нем ум, находится в таком родственном идиотизму состоянии;
этот вывод даже напрашивается, когда пытаешься понять происходящие в мире
события в их совокупности. Не надо, однако, думать, будто те, кто выдвигает
и разделяет такое мнение, единственно умные люди на свете! Тут суть вопроса
вовсе не в отдельном человеке и не в делах, которые он обделывает и которые
каждый, кто явился в этот вечер на прием к Диотиме, обделывал с большей или
меньшей хитростью. Ведь когда за напитками генерал фон Штумм, например,
вступил вскоре с его сиятельством в разговор, в ходе которого он
любезно-упрямо и почтительно-непринужденно возразил тому такими словами: "Не
взыщите, ваше сиятельство, что я решительно не согласен! Но в том, что люди
гордятся своей расой, есть не только надменность, но и что-то приятно
благородное!",- он точно знал, что он хотел сказать этими словами, неточно
он знал только, что он ими сказал, ибо вокруг таких штатских слов есть
какая-то оболочка, окутывающая их, как толстые перчатки, в которых пытаешься
вытащить одну спичку из полной коробки. И Лео Фишель, не отставший от
Штумма, когда заметил, что генерал нетерпеливо устремился к его сиятельству,
прибавил:
- Людей надо различать не по расам, а по заслугам!
И то, что сказал в ответ его сиятельство, было тоже логично; его
сиятельство не заметил только что представленного ему директора Фишеля и
ответил фон Штумму:
- На что буржуа раса?! Что камергер должен иметь шестнадцать
предков-дворян - этим они всегда возмущались, это они считали наглостью, а
что они делают теперь сами? Они хотят подражать этому и перебарщивают.
Больше шестнадцати предков - это же просто сионизм!
Ведь его сиятельство был раздражен, и потому было вполне естественно,
что он так говорил. Да и вообще неоспоримо, что человек обладает разумом,
вопрос только в том, как он применяет его в общественном плане.
Его сиятельство досадовал на проникновение в параллельную акцию
"почвенных" элементов, которое вызвал он сам. Его заставили сделать это
разные политические и социальные соображения; сам он признавал только
"население государства". Его политические друзья советовали ему: "Беды не
будет, если ты послушаешь, что они говорят о расе, о чистоте и о крови. Кто
вообще принимает всерьез всякую болтовню!" - "Но ведь они говорят о человеке
так, словно он скотина!"- возражал граф Лейнсдорф, державшийся католических
представлений о достоинстве человека, мешавших ему, хотя он и был крупным
помещиком, понять, что идеалы птице- и коневодства можно применить и к чадам
божьим. На это его друзья отвечали: "Да зачем же тебе смотреть на это сразу
так глубокомысленно? И потом это даже, может быть, лучше, чем если бы они
говорили о гуманности и тому подобных иностранных революционных штуках, как
то всегда было до сих пор!" И это в конце концов убедило его сиятельство. Но
его сиятельство досадовал и на то, что этот Фейермауль, пригласить которого
он вынудил Диотиму, внес только новое смятение в параллельную акцию и
разочаровал его. Баронесса Вайден пела этому Фейермаулю дифирамбы, и он,
Лейнсдорф, в конце концов поддался ее натиску. "В этом вы совершенно правы,-
признал граф,- что при теперешнем курсе мы легко можем прослыть
германофилами. И вы правы также, что, пожалуй, не мешает пригласить поэта,
который говорит о том, что надо любить всех людей. Но поймите, я просто не
могу навязывать это госпоже Туцци!" Но Вайденша не отставала и, видимо,
нашла новые убедительные причины, ибо в конце беседы Лейнсдорф обещал ей
потребовать от Диотимы, чтобы она пригласила Фейермауля. "Делать это мне не
хочется,- сказал он.- Но сильной руке нужны и прекрасные слова, чтобы люди
ее поняли, в этом я с вами согласен. И вы правы также, что в последнее время
все идет слишком медленно, нет больше настоящего энтузиазма!"
Но теперь он был недоволен. Его сиятельство отнюдь не считал других
дураками, хотя и считал, что он умнее их, и не понимал, почему эти умные
люди в совокупности производят на него столь скверное впечатление. Больше
того, вся жизнь производила на него такое впечатление, словно наряду с
состоянием разумности и в отдельно взятом человеке, и в официальных
установлениях, к которым он, как известно, причислял также веру и пауку,
существовало состояние полной невменяемости в целом. То и дело возникали
идеи, дотоле неведомые, разжигали страсти и немного спустя опять исчезали;
люди гнались то за тем, то за этим, впадая из одного суеверия в другое;
сегодня они славили его величество, а завтра произносили ужасные погромные
речи в парламенте; но из всего этого так ничего и не выходило! Если бы все
это можно было уменьшить в миллион раз и перевести, так сказать, в масштаб
одной головы, то получилась бы в точности та картина непредсказуемости,
забывчивости, невежества и паясничанья, которая всегда связывалась у графа
Лейнсдорфа с сумасшедшими, хотя до сих пор ему редко доводилось думать об
этом. И вот он мрачно стоял среди окружавших его людей, размышляя о том, что
ведь как раз параллельная акция должна была выявить истину, и не мог
сформулировать какую-то мысль о вере, мысль, в которой он только чувствовал
что-то приятно успокоительное, как тень от высокой стены, и стена эта была,
наверно, церковной.
- Смешно! - сказал он Ульриху, отказавшись через несколько мгновений от
этой мысли.- Если взглянуть на все со стороны, это напоминает скворцов,
когда они осенью сидят стаями на плодовых деревьях.
Ульрих вернулся от Герды. Разговор их не исполнил того, что обещало
начало; Герда не выдавила из себя почти ничего, кроме коротких ответов, с
трудом отрубленных от чего-то, что комом застряло у нее в груди; тем больше
говорил Ганс Зепп, он строил из себя ее стража и сразу заявил, что его не
запугает это гнилое окружение.
- Вы не знаете великого специалиста по расовой проблеме Бремсгубера? -
спросил он Ульриха.
- Где он живет? - спросил Ульрих.
- В Шердинге на Лаа,- сказал Ганс.
- Чем он занимается? - спросил Ульрих. - Какое это имеет значение! -
сказал Ганс.- Теперь приходят именно новые люди! Аптекарь он!
Ульрих сказал Герде:
- Вы, я слышал, уже формально обручены!
И Герда ответила:
- Бремсгубер требует беспощадно подавлять всех, кто принадлежит к
другим расам. Это, конечно, менее жестоко, чем щадить и презирать!
Ее губы снова дрожали, когда она вытягивала из себя эту кособоко
слепленную фразу.
Ульрих только посмотрел на нее и покачал головой.
- Этого я не понимаю! - сказал он, подавая ей руку на прощанье, и вот
он стоял возле Лейнсдорфа и чувствовал себя невинным, как звезда в
бесконечности космоса.
- Если же взглянуть на это не со стороны,- медленно продолжил вскоре
граф Лейнсдорф свою новую мысль,- то в голове все вертится, как собака,
пытающаяся поймать кончик своего хвоста! Понимаете,- прибавил он,- я сейчас
уступил своим друзьям, уступил баронессе Вайден, но если послушать, что мы
тут говорим, все в отдельности производит очень умное впечатление, но как
раз в том облагороженном духовном взаимодействии, которого мы ищем, это
производит впечатление полного произвола а великой бессвязности!
Вокруг военного министра и Фейермауля, которого подвел к нему Арнгейм,
образовалась группа, где ораторствовал и любил всех людей Фейермауль, а
вокруг самого Арнгейма, когда тот опять отошел, возникла вторая группа, в
которой Ульрих позднее увидел также Ганса Зеппа и Герду. Слышно было, как
Фейермауль восклицал:
- Жизнь можно понять не черве ученье, а через доброту. Надо верить
жизни!
Госпожа Докукер, прямо стоявшая позади него, подтверждала:
- Гете тоже так и не стал доктором!
У Фейермауля было, на ее взгляд, вообще много общего с ним. Военный
министр тоже стоял очень прямо и улыбался так же терпеливо, как привык на
парадах отдавать честь, держа руку у козырька.
Граф Лейнсдорф спросил:
- Скажите, кто такой, собственно, этот Фейермауль?
- У его отца несколько предприятий в Венгрии,- отвечал Ульрих,кажется,
что-то связанное с фосфором, причем дольше, чем до сорокалетнего возраста,
рабочие не живут; профессиональная болезнь, некроз костей.
- Так-так, ну а сын?
Судьба рабочих не тронула Лейнсдорфа.
- Он, говорят, был студентом. По-моему, на юридическом. Его отец обязан
всем самому себе, и ему, говорят, было обидно, что сын не хотел учиться.
- Почему он не хотел учиться? - спросил граф Лейнсдорф, который в этот
день был очень обстоятелен.
- Бог ты мой,- сказал Ульрих, пожимая плечами,- наверно, "отцы и дети".
Если отец беден, сыновья любят деньги. А если у папы есть деньги, сыновья
любят человечество. Неужели вы, ваше сиятельство, ничего не слыхали о
проблеме сыновей в наше время?
- Нет, я что-то слышал об этом. Но почему Арнгейм покровительствует
Фейермаулю? Это связано с нефтепромыслами? - спросил граф Лейнсдорф.
- Вы это знаете, ваше сиятельство?! - воскликнул Ульрих.
- Конечно, я все знаю,- терпеливо ответил Лейнсдорф.- Но вот чего я
никак не могу понять: что люди должны любить друг друга и что правительству
нужна для этого сильная рука, это ведь всегда знали,- так почему же вдруг
вопрос тут должен стоять: "либо - либо"?
У