Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
адлежностью одного лишь буржуазного гуманизма, с ним
придется поспорить. Итак, до скорого свидания!
Однако Сеттембрини сослался на серьезные препятствия. Таковые имеются,
сказал он. Лейтенанту осталось провести здесь считанные дни, а инженер,
конечно, станет выполнять все лечебные повинности с удвоенным рвением, чтобы
поскорее последовать его примеру и вернуться на равнину.
Молодые люди согласились с обоими, сначала с одним, потом с другим.
Отвесив поклон, приняли приглашение Нафты и мгновение спустя, кивая головой
и пожимая плечами, признали справедливыми доводы Сеттембрини. Вопрос остался
открытым.
- Как он его назвал? - спросил Иоахим, когда они поднимались по аллее,
ведущей в "Берггоф"...
- По-моему, "мастер ложи", - сказал Ганс Касторп, - я тоже как раз об
этом думал. Верно, какая-то острота они награждают друг друга всякими
шуточными титулами. Сеттембрини назвал Нафту " ri ce chola ticorum", тоже
не плохо. Схоластики - это ведь буквоеды-ученые средневековья, догматические
философы, если хочешь. Н-да! Понятия средневековья они коснулись несколько
раз, и мне вспомнилось, как Сеттембрини в первый же день сказал, что здесь,
у нас наверху, многое отдает средневековьем: нас на это навела Адриатика фон
Милендонк, собственно ее имя. А как он тебе понравился?
- Этот недомерок? Многое из того, что он говорил, мне понравилось.
Международный третейский суд, конечно, один обман и лицемерие. Но сам он мне
не очень-то понравился, а тогда хоть с три короба наговори, что толку, если
сам ты человек сомнительный. А что он какой-то сомнительный, ты отрицать не
станешь. Одна уже история с "местом соития" была достаточно двусмысленна.
Притом нос у него явно еврейский, ты обратил внимание? Да и мозгляки такие
встречаются только среди семитов. Ты в самом деле собираешься его навестить?
- Разумеется, мы его навестим! - заявил Ганс Касторп. - А насчет
мозглявости - это в тебе говорит военный. У халдеев тоже были такие же точно
носы, что не мешало им быть чертовски сведущими и не только по части
чернокнижия. В Нафте тоже есть что-то от чернокнижника, он меня очень
интересует. Не стану утверждать, что я его сразу раскусил, но если мы будем
часто встречаться, то, может, нам это и удастся, а заодно наберемся
ума-разума.
- Скоро у тебя здесь наверху вообще ум за разум зайдет с твоей
биологией, ботаникой и неуловимыми точками поворота. И о времени принялся ты
рассуждать чуть ли не с первого дня. А приехали мы сюда набраться здоровья,
а не ума - именно здоровья, и выздороветь совсем, чтобы нас отпустили на
свободу и выписали на равнину, как поправившихся.
- "Лишь на горах живет свобода"{63}, - беспечно пропел Ганс Касторп. -
Сначала скажи мне, что такое свобода, - уже обычным тоном продолжал он. -
Вон Нафта и Сеттембрини тоже спорили об этом только что, но так ни к чему и
не пришли. "Свобода есть закон человеколюбия!" - утверждает Сеттембрини, и
это сильно попахивает его предком, карбонарием. Но как ни был отважен
карбонарий и как ни отважен наш Сеттембрини...
- Да, ему стало не по себе, когда зашла речь о личном мужестве.
- ...мне все же кажется, что он многого побаивается, чего недомерок
Нафта не боится, понимаешь, и что его свобода и решимость довольно-таки
беззубы. Думаешь, у него хватило бы мужества de e erdre ou meme de e
lai er de erir?*
______________
* Потерять себя и даже погибнуть (франц.).
- С чего это ты вдруг по-французски заговорил?
- Да просто так... Атмосфера здесь интернациональная. Любопытно, кому
это должно больше нравиться: Сеттембрини, мечтающему о буржуазной всемирной
республике, или Нафте с его иерархическим космополисом. Как видишь, я
внимательно слушал, но так ни в чем и не разобрался, скорее напротив, от их
разговоров в голове только еще большая путаница...
- Так всегда и бывает. От этого никуда не уйти. От разговоров и
словопрений ничего, кроме путаницы, не получается. Дело не в том, говорю я,
какие у кого мнения, а в том, каков сам человек. А всего лучше вообще не
иметь никаких мнений, а выполнять свой долг.
- Тебе хорошо говорить, ты, - ландскнехт, и бытие у тебя, так сказать,
чисто формальное. А со мной дело обстоит иначе, я ведь штатский, а потому в
какой-то мере несу ответственность... И меня раздражает такая путаница,
когда один проповедует всемирную республику и решительно ненавидит войну и в
то же время такой ярый патриот, что требует artout* границу на Бреннере и
ради нее готов начать цивилизаторскую войну, - а другой, считая государство
изобретением дьявола и вещая о каком-то грядущем всеобщем единении, минуту
спустя уже защищает законность природного инстинкта и высмеивает мирные
конференции. Непременно пойдем и до всего докопаемся. Хоть ты и говоришь,
что мы должны здесь набраться не ума, а здоровья. Но ведь и тут должно быть
единство, а если ты этому не веришь, то, значит, раздваиваешь мир, а это
огромная ошибка, разреши тебе заметить.
______________
* Здесь: всюду и везде (франц.).
О ГРАДЕ БОЖЬЕМ
И О ЛУКАВОМ ИЗБАВЛЕНИИ
Ганс Касторп определил на своем балконе растение, которое теперь, когда
началось астрономическое лето и дни стали убывать, попадалось почти на
каждом шагу: водосбор или аквилегию, из семейства лютиковых, росший кустом,
с синими, фиолетовыми или красно-коричневыми цветами на длинных стеблях и с
крупными, похожими на ботву листьями. Водосбор цвел всюду, но особенно буйно
в укромном уголке, где он впервые увидел его около года назад: в наполненном
шумом горного ручья уединенном лесистом ущелье с мостиком и скамейкой, на
которой так бесславно закончилась его опрометчиво-своевольная прогулка и
куда он сейчас опять стал частенько наведываться.
Если не увлекаться вначале, как увлекся он тогда, это было вовсе не так
уж далеко. Поднявшись от финиша санного спуска в "деревне" немного вверх по
склону, можно было по лесной тропинке и деревянным мостикам, переброшенным
через проложенную с Шацальпа дорожку для бобслея, без обходов, без пения
оперных арий и вынужденных передышек добраться до живописного местечка за
какие-нибудь двадцать минут, и когда Иоахима удерживала дома санаторская
служба - осмотры, уколы, просвечивания, анализы крови или взвешивания, -
Ганс Касторп в ясную погоду сразу же после второго, а то даже после первого
завтрака отправлялся туда посещал он полюбившийся ему уголок и в часы
досуга, между чаем и ужином, сидел на скамейке, где у него когда-то пошла
носом кровь, слушал, склонив голову набок, шум потока и любовался окружающим
замкнутым со всех сторон пейзажем, а заодно зарослями синего водосбора,
опять уже зацветшего.
Только ли это влекло его сюда? Нет, он сидел там, чтобы побыть одному,
остаться наедине со своими воспоминаниями, перебрать впечатления и
необыкновенные переживания минувших месяцев и все обдумать. А впечатлений и
переживаний накопилось множество, притом самых разнообразных, и привести их
в порядок оказывалось не так-то легко, ибо одно наслаивалось на другое и все
настолько тесно переплелось, что действительно пережитое почти невозможно
было отделить от мыслей, грез и представлений. Но необыкновенным было все,
настолько до авантюризма необыкновенным, что сердце, такое же
впечатлительное, как и в первый день приезда сюда наверх, замирало и
принималось бешено колотиться, едва он начинал все припоминать. Или для
того, чтобы столь необычно затрепетало его подвижное сердце, достаточно было
одного сознания, что водосбор в ущелье, где ему однажды, в минуту упадка
жизненных сил, привиделся, как живой, Пшибыслав Хиппе, не продолжает цвести,
а вновь зацвел и что вместо трех недель он прожил здесь почти целый год?
Впрочем, у него уже больше не шла носом кровь, когда он сидел на своей
скамейке у горного ручья это прошло. Акклиматизация, о трудности которой
Иоахим сразу же его предупредил и которая в самом деле оказалась трудной,
достаточно продвинулась: после одиннадцати месяцев ее следовало считать
завершенной, и дальнейших успехов в этом смысле ждать едва ли приходилось.
Химизм желудка восстановился и приспособился, "Мария Манчини" обрела былой
вкус, нервы подсохшей слизистой оболочки уже давно стали опять восприимчивы
к аромату этого высококачественного изделия, которое он по-прежнему, лишь
только запас подходил к концу, с чувством, близким к благоговению, выписывал
из Бремена, хотя в витринах интернационального курорта лежали весьма
заманчивые коробки с сигарами. Не являлась ли "Мария" своего рода связующим
звеном между ним, отступником, и равниной, былой его родиной? Разве не
хранила и не поддерживала она эту связь надежнее, нежели открытки, которые
он время от времени посылал дяде и которые становились все реже, по мере
того как он свыкался со здешними понятиями и все более вольно начинал
обращаться со временем? Обычно это были открытки с видами, их так приятно
получать, художественные фотографии долины в снегу или в летнем убранстве, и
для письма на них оставалось ровно столько места, сколько требовалось, чтобы
дать знать о новых врачебных предписаниях, по-родственному сообщить о
последнем результате месячного или общего обследования, то есть, например,
уведомить, что и акустически и оптически заметно явное улучшение, но что он
все еще не избавился от инфекции и что продолжающая держаться слегка
повышенная температура есть следствие нескольких небольших очажков, которые
еще не ликвидированы, но вскорости, несомненно, исчезнут, если он только
проявит должное терпение, и тогда ему уже не придется сюда возвращаться. Он
мог быть вполне уверен, что более пространных посланий от него не требуют,
да и не ждут ведь он имел дело не с любителями гуманистического
красноречия, и поступавшие ответные письма ничуть не более походили на
душевные излияния. Чаще всего они сопровождали посылавшиеся ему из дому
деньги, проценты с отцовского наследства, которые столь выгодно обменивались
на здешнюю валюту, что он не успевал их истратить до нового чека ответы
состояли из нескольких отпечатанных на машинке строк, за подписью Джемса
Тинапеля с поклонами и пожеланиями быстрейшего выздоровления от двоюродного
дедушки и находящегося в плавании Петера.
Курс инъекций гофрат на днях отменил, сообщал Ганс Касторп. Они не
пошли на пользу пациенту, вызывая у него головную боль, утрату аппетита,
потерю в весе, общую вялость - более того, подняли и так потом и не
устранили "температуру". Ощущаясь субъективно как сухой жар, она по-прежнему
горела на его розово-красном лице, словно в напоминание о том, что
акклиматизация для этого отпрыска низины с ее бодрящей влажной
метеорологией, видимо, состоит в привычке никогда не привыкнуть к здешнему
климату, как не привык к нему сам Радамант с его вечно синими щеками.
"Некоторые люди так и не привыкают", - сразу же сказал Иоахим видимо, к их
числу принадлежал и Ганс Касторп. Ибо неприятное трясение головы, которое
началось у него здесь наверху вскоре по приезде, тоже не проходило, нападая
на него и во время ходьбы, и при разговорах, и даже здесь, среди цветущей
синевы уголка, где он размышлял о всем комплексе необыкновенных своих
переживаний, так что гордая осанка Ганса-Лоренца Касторпа тоже почти вошла у
него в привычку, и когда он принимал ее, она бессознательно ему напоминала о
жестком воротничке деда - преходящем подобии брыжей, о чаше с поблескивающим
золотом дном, благоговейном звуке "пра-пра" и всем прочем, что в свою
очередь наводило его на размышления над комплексом собственной жизни.
Пшибыслав Хиппе не являлся ему более наяву, как одиннадцать месяцев
назад. Акклиматизация закончилась, у него уже не было видений, такие случаи,
чтобы тело его лежало неподвижно распростертым на скамье, меж тем как его
"я" пребывало в далеком настоящем, уже не повторялись. Ясность и живость
этой картины прошлого, если она и возникала перед ним, оставалась в
нормальных, здоровых границах тогда Ганс Касторп, по ассоциации, вынимал из
нагрудного кармана стеклянный сувенир, спрятанный в конверт с прокладкой и
хранившийся в бумажнике - пластинку, которая, если держать ее горизонтально,
параллельно земле, казалась глянцевито-черной плоскостью, но, поднятая к
небу, светлела, преображаясь в любопытное для гуманиста прозрачное
изображение человеческого тела, позволяла различить грудную клетку, контур
сердца, арку диафрагмы и мехи легких, а также кости ключиц и плеч,
окруженные призрачно-бледной оболочкой, той самой плотью, от которой Ганс
Касторп весьма безрассудно вкусил на карнавальной неделе. Чему же дивиться,
если его впечатлительное сердце замирало и колотилось, когда он рассматривал
этот подарок и затем, откинувшись на гладко обструганную спинку скамьи,
скрестивши руки и склонивши голову набок, опять хотел "все" припомнить и
обдумать под шум горного потока, в окружении цветущего синего водосбора?
Высшая форма органической жизни - человеческое тело возникало перед
ним, как и в ту морозную звездную ночь, когда он, Ганс Касторп, лежал в
шезлонге, обложившись учеными трудами и это созерцание тела изнутри всегда
для него сочеталось с множеством вопросов и проблем, вникать в которые
честный Иоахим, быть может, и не был обязан, но за которые он, как штатский,
начинал чувствовать себя ответственным, хотя внизу, на равнине, тоже не
примечал их и, вероятно, никогда бы не приметил другое дело здесь, в
созерцательной отрешенности, когда глядишь вниз на мир и на людей с высоты
пяти тысяч футов и о чем только не думаешь - известную роль здесь могла
играть и вызванная токсинами болезненная возбужденность организма, горевшая
сухим жаром на его лице. Созерцая стеклянную пластинку, он думал о
Сеттембрини - шарманщике-педагоге, отец которого родился под небом Эллады
Сеттембрини понимал любовь к телу, этому высшему продукту материи, как
политику, бунт и красноречие, освящая копье гражданина на алтаре
человечества думал также о своем коллеге докторе Кроковском и о том, чем
тот с недавних пор занимался с ним в тиши затемненного кабинета, - о
двойственной природе психоанализа и о том, насколько последний способствует
действию и прогрессу и насколько он сродни могиле, с ее тлетворной
анатомией. Представлял себе и противопоставлял обоих дедов - своего и
итальянца, бунтаря и консерватора, ходивших в черном по совершенно различным
причинам, и взвешивал их достоинства рассуждал сам с собой о таких
возвышенных философских категориях, как форма и свобода, тело и дух, честь и
бесчестие, время и вечность, - и вдруг ощущал краткий, но острый приступ
головокружения при мысли, что водосбор снова зацвел и что скоро исполнится
год, как он здесь.
Свои ответственные умственные занятия в живописном уголке Ганс Касторп
именовал довольно странно, как мальчишка игру - словечком "править",
пользовался этим детским выражением словно для забавы, любимой, несмотря на
то что она сопряжена была со страхом, головокружением, сердечными перебоями,
и его бросало от нее еще сильнее в жар. Что из того, если связанное с этой
деятельностью напряжение вынуждает его упираться подбородком в воротничок, -
гордая осанка вполне соответствовала внутреннему достоинству, которое
придавало ему "правление" перед лицом мысленно возникавшей высшей формы.
"Homo Dei" - так называл безобразный Нафта высшую форму органической
жизни, защищая ее от посягательств учения английских экономистов. Не
мудрено, что Ганс Касторп, озабоченный лежавшей на нем, как на штатском,
ответственностью, считал себя в интересах "правления" обязанным вместе с
Иоахимом навестить недомерка. Сеттембрини не одобрит их визита - Ганс
Касторп был достаточно умен и чуток, чтобы ясно это ощущать. Даже первая
случайная встреча была неприятна гуманисту, и он явно пытался помешать ей и
из педагогических соображений оградить молодых людей, в частности именно его
- так говорил себе хитрец и трудное дитя жизни, - от знакомства с Нафтой,
хотя сам-то он общался и спорил с ним. Таковы все наставники. Себе они
разрешают все интересное под тем предлогом, что они-де до этого "доросли", а
от молодежи требуют, чтобы она признала себя еще "не доросшей" до
интересного. Какое счастье, что шарманщик, собственно, не имел никакого
права запрещать что-либо молодому Гансу Касторпу, да и не предпринимал к
тому никаких попыток. Трудному воспитаннику требовалось только представиться
нечутким и разыграть простодушие, тогда ничто не помешает ему последовать
приглашению маленького Нафты, что он и сделал вместе с охотно или неохотно
присоединившимся к нему Иоахимом несколько дней спустя после их встречи, в
воскресенье, пролежав положенный ему час.
От санатория "Берггоф" до домика с обвитой виноградом дверью было всего
несколько минут ходу. Они вошли, не заглянув в бакалейную лавочку, и
поднялись по узким крашеным ступенькам на второй этаж, где возле двери была
прибита дощечка с фамилией дамского портного Лукачека. Открыл им подросток,
одетый в некое подобие ливреи, состоявшей из полосатой куртки и гетр, -
коротко подстриженный и краснощекий мальчик-слуга. Они спросили, дома ли
господин профессор Нафта, и так как не захватили визитных карточек, то
постарались вдолбить мальчику свои имена, после чего тот отправился к
господину Нафте - как он его назвал, опустив титул профессора, - доложить о
пришедших. Дверь в комнату напротив стояла отворенной, и их глазам открылась
портняжная мастерская, где Лукачек, невзирая на праздник, сидел на столе,
скрестив ноги, и шил. Он был лысый и бледнолицый, из-под огромного, похожего
на стручок носа уныло свисали по обе стороны рта черные усы.
- Добрый день! - поздоровался Ганс Касторп.
- Grut i, - ответил на местном наречии портной, хотя швейцарский
диалект никак не вязался ни с его именем, ни с внешностью и звучал в его
устах фальшиво и чуждо.
- Трудитесь? - продолжал Ганс Касторп, качая головой. - Но ведь сегодня
воскресенье!
- Спешная работа, - коротко бросил Лукачек и продолжал шить.
- Что-нибудь, верно, нарядное, срочное, - высказал предположение Ганс
Касторп, - для званого обеда или бала?
Портной долго не отвечал, откусил нитку, вдел новую. И только тогда
кивнул.
- Красивое? - спросил еще Ганс Касторп. - С рукавами или открытое?
- С рукавами - это для старухи, - ответил Лукачек с сильным чешским
акцентом. Возвращение мальчика прервало разговор, который они вели через
раскрытую дверь. Господин Нафта просит господ пожаловать, - сообщил он,
открыв перед молодыми людьми дверь, в нескольких шагах дальше по коридору
справа, и приподняв портьеру. Нафта встретил гостей в туфлях с пряжками,
стоя посреди комнаты, устланной зеленым, как мох, пушистым ковром.
Роскошь большого в два окна кабинета, в котором очутились братья,
изумила, даже ослепила их: убогий домик, лестница, жалкий коридор ничего
подобного не предвещали, и разительный контраст придавал элегантности
обстановки сказочный блеск, который она сама по себе не имела - тем более в
глазах Ганса Касторпа и Иоахима. И все же обстановка была богатой, даже
пышной, и хотя в комнате стояли письменный стол и книжные шкафы, она мало
походила на мужской кабинет. Слишком много там было штофа, винно-красного и
пурпурного: портьеры, скрывавшие облупленные двери, были из штофа, занавеси