Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
ловия. Рассудок
доказывал, что еще будут хорошие осенние дни быть может, даже длинный ряд
дней, установится бабье лето, в червонно-теплом своем великолепии ничуть не
уступающее настоящему, если только не замечать, насколько ниже солнце стоит
над горизонтом и насколько раньше оно заходит. Однако вид зимнего ландшафта
за окном и уныние, которое он нагонял, оказывались сильнее подобных
утешений. Стоишь у закрытой балконной двери и смотришь с отвращением на
вихрь белых хлопьев - Иоахим стоял там и наконец сдавленным голосом
произнес:
- Значит, снова-здорово?
Ганс Касторп из глубины комнаты возразил:
- Не может быть, для зимы рановато, хотя по всем признакам страшно на
то похоже если зима - это мрак, снег, холод и теплые трубы, тогда в самом
деле зима. Но если подумать, что зима едва кончилась и только-только сошел
снег, во всяком случае нам, не правда ли, кажется, будто только что была
весна, - то иногда, тут я с тобой совершенно согласен, просто тошно
становится. Теряешь вкус к жизни - дай мне пояснить свою мысль. Я думаю, что
мир вообще-то устроен так, чтобы соответствовать потребностям человека и
пробуждать в нем вкус к жизни, не признать этого нельзя. Я вовсе не хочу
этим сказать, что мировой порядок, ну, например, хотя бы величина нашей
планеты, время, которое требуется ей, чтобы обращаться вокруг собственной
оси и вокруг солнца, смена дня и ночи, времен года, - словом, космический
ритм, рассчитан на наши потребности, - это было бы слишком самонадеянно и
наивно, отдавало бы телеологией, как сказал бы философ. Просто наши
потребности и общие основные закономерности в природе, благодарение богу,
созвучны, - я говорю благодарение богу, потому что за это в самом деле стоит
бога благодарить, - и когда на равнине приходит лето или зима, то с прошлого
лета или зимы протекло уже ровно столько времени, что лето и зима кажутся
нам новыми и желанными, и на этом-то и покоится вкус к жизни. А вот у нас,
здесь наверху, этот порядок и гармония нарушены, во-первых, потому, что
здесь нет настоящих времен года, как ты сам однажды выразился, а просто
летние и зимние дни, ele-mele, вперемежку, а во-вторых, потому, что время,
которое мы здесь проводим, собственно даже не время, так что когда наступает
новая зима, она вовсе не новая, а та же старая этим и объясняется
недовольство, с каким ты сейчас глядишь в окно.
- Весьма признателен за объяснение, - сказал Иоахим, - А теперь, когда
ты мне все растолковал, ты, как мне сдается, так собой доволен, что заодно
доволен и всей здешней жизнью... Нет! Хватит! - почти выкрикнул Иоахим. -
Все это свинство, гнуснейшее свинство, и если ты... то я лично... - И он
быстрым шагом вышел из комнаты, в сердцах хлопнув дверью, - в его мягких,
прекрасных глазах как будто даже стояли слезы.
Ганс Касторп остался в полном смятении. Пока двоюродный брат
громогласно заявлял о своих намерениях, он не принимал их особенно всерьез.
Но теперь, когда говорило лишь лицо Иоахима, причем весьма красноречиво
говорило, и вел он себя как сегодня, Ганс Касторп испугался, он понял, что
этот солдат вполне способен от слов перейти к делу, - и он испугался до
того, что весь побелел, испугался за них обоих, за него и за себя. "Fort
o i le qu'il aille mourir"*, - подумал он, и так как сведения эти,
несомненно, были получены из третьих рук, то к ним примешивалась боль
давних, никогда не утихавших подозрений, и еще он подумал: "Неужели он меня
бросит здесь одного, - меня, который приехал лишь затем, чтобы его
навестить?! - И тут же добавил: - Это было бы нелепо и ужасно, - настолько
нелепо и ужасно, что я чувствую, как у меня холодеет лицо и сердце
беспорядочно колотится, потому что если я останусь здесь один, - а я
останусь, даже если он уедет, мне нельзя, мне невозможно с ним уехать, -
тогда, тогда, - что это с сердцем, теперь оно совсем замирает? - тогда это
будет на веки вечные, потому что одному мне отсюда никогда уже не выбраться
на равнину..."
______________
* Очень может быть, что он умрет (франц.).
Таков был страшный ход мыслей Ганса Касторпа. Еще в тот же день всем
его сомнениям суждено было разрешиться: Иоахим высказался, жребий был
брошен, и теперь слово оставалось за ним.
После чая братья спустились в светлый полуподвал на ежемесячное
обследование. Было начало сентября. Войдя в пахнувшую на них сухим теплом
ординаторскую, они застали доктора Кроковского за письменным столом, тогда
как гофрат, как будто еще более посиневший, стоял со скрещенными на груди
руками, прислонившись к стене, и, сжимая в кулаке стетоскоп, постукивал им
себя по плечу. Он зевал, глядя в потолок.
- Здорово, мальчики, - сказал он устало, да и в дальнейшем казался
вялым, меланхоличным, преисполненным безразличия ко всему. Видимо, он опять
накурился. Правда, для дурного настроения имелись и объективные причины, о
которых братья уже слышали, внутрисанаторские неприятности определенного
свойства. Молоденькая девушка, некая Амми Нольтинг, впервые поступила в
санаторий осенью позапрошлого года и девять месяцев спустя, в августе, была
выписана как здоровая в сентябре она снова вернулась, так как
"почувствовала себя плохо", в феврале была вторично отпущена на равнину,
ввиду отсутствия каких-либо шумов, но уже в середине июля опять заняла свое
место за столом госпожи Ильтис. И вот в час ночи эту Амми застали в ее
спальне с больным, сыном фабриканта красок из Пирея, молодым химиком по
фамилии Полипраксиос, тем самым греком, что на карнавале привлек к себе
всеобщее и вполне заслуженное внимание стройностью и красотой своих ляжек,
причем накрыла ее не кто иная, как ее же терзаемая ревностью приятельница.
Пробравшись к ней тем же путем, что и Полипраксиос, а именно через балкон,
она, не помня себя от огорчения и гнева при виде представшей ей картины,
подняла ужасный крик, всполошила весь дом и сделала скандал достоянием всего
санатория, так что Беренс был вынужден выгнать всех троих: афинянина,
Нольтинг и ее подругу, в пылу страсти позабывшую о собственной чести. Он
только что обсуждал неприятное происшествие со своим ассистентом, у
которого, кстати сказать, лечились и Амми и доносчица. Выслушивая братьев,
он с грустью и покорностью все еще продолжал изливать душу по этому поводу
истинный мастер аускультации, он был способен одновременна выслушивать у
человека нутро, разговаривать о посторонних предметах и диктовать ассистенту
результаты обследования.
- Да, да, ge tleme *, проклятое li ido!** - говорил он. - Вы-то,
конечно, еще находите удовольствие в этой штуке, что вам... Везикулярное...
Но мне, как главному врачу, все это осточертело, можете мне...
притупление... можете мне поверить. Чем я виноват, если туберкулез связан с
повышенной половой возбудимостью?.. жестковатое дыхание. Не я так устроил, а
тут оглянуться не успеешь, как очутишься в роли содержателя дома свиданий...
укороченное под левой ключицей. У нас имеется психоанализ, мы даем больным
возможность выговориться - черта с два! Чем больше эти хрипуны рассказывают,
тем становятся похотливее. Я лично прописываю математику... Здесь лучше,
шумы исчезли... Занятие математикой, говорю я им, превосходное средство
против амуров. Прокурор Паравант, которого донимали соблазны плоти, кинулся
в математику, возится теперь с квадратурой круга и чувствует большое
облегчение. Но большинство слишком глупы и слишком ленивы, прости господи...
Везикулярное... Видите ли, я прекрасно знаю, что молодежи очень даже
нетрудно свихнуться здесь, и раньше я иногда пытался бороться с развратом. А
потом получалось, что какой-нибудь брат или жених спрашивал меня в упор,
какое мне-то до этого дело. С тех пор я врач, и только врач... слабые хрипы
справа вверху.
______________
* Джентльмены (англ.).
** Похоть, сладострастие (лат.).
Он покончил с Иоахимом, сунул стетоскоп в карман халата и огромной
левой ручищей протер глаза, как обычно делал, когда скисал и впадал в
меланхолию. Почти машинально и время от времени зевая, оттого, что ему было
не по себе, отбарабанивал он привычные фразы:
- Ну, Цимсен, выше голову! Не все еще так, как должно быть по учебникам
физиологии, кое-где еще не ладится, и с Гафки у вас еще не все благополучно,
даже на один балл больше, чем было недавно, - у вас шесть сейчас, только не
напускайте на себя мировую скорбь по этому случаю. Когда вы прибыли сюда,
дело обстояло куда хуже, в этом я могу дать вам расписку, и если вы
пробудете здесь еще, скажем, до генваря - февраля - знаете вы, что раньше
говорили "генварь", а не "январь"? И это куда благозвучнее. Отныне я решил
говорить только "генварь"...
- Господин гофрат... - начал было Иоахим. Он стоял обнаженный до пояса,
сдвинув каблуки и выпятив грудь, с самым что ни на есть решительным видом, и
лицо его точно так же пошло пятнами, как в тот раз, когда Ганс Касторп при
известных обстоятельствах подумал, что так вот, значит, бледнеют люди
загорелые.
- Если вы, - ничего не замечая, продолжал Беренс, - этак еще с
полгодика исправно будете нести здешнюю службу, то станете молодец молодцом,
тогда завоевывайте хоть Константинополь. Таким Геркулесом, что Геркулесовы
столпы{106} у англичан заберете...
Кто знает, как долго еще пребывавший в мрачности гофрат продолжал бы
нести подобную околесицу, если бы непоколебимо твердый вид Иоахима, его
очевидное намерение высказаться, и мужественно высказаться, не сбили его.
- Господин гофрат, - сказал молодой человек, - разрешите доложить: я
решил уехать.
- Вот как? Так вы собираетесь стать разъездным агентом. А я-то думал,
что вы хотели со временем, когда окончательно выздоровеете, стать офицером.
- Нет, господин гофрат, мне необходимо через восемь дней выбыть.
- Я не ослышался, вы бросаете винтовку, хотите удрать? Это же
дезертирство.
- Нет, я придерживаюсь иного мнения на этот счет, господин гофрат. Мне
пора в полк.
- И это невзирая на то, что через полгода я даю вам слово отпустить
вас, а сейчас отпустить никак не могу?
Иоахим держался все более подтянуто. Он убрал живот и сдавленным
голосом отчеканил:
- Я здесь уже более полутора лет, господин гофрат. Я не могу больше
ждать. Вначале, господин гофрат, вы говорили: три месяца. Потом курс лечения
все растягивался то на три месяца, то на полгода, а я все еще не здоров.
- Разве это моя вина?
- Нет, конечно, господин гофрат. Но я не могу больше ждать. Мне нельзя
дожидаться здесь окончательной поправки, если я хочу еще попасть в полк.
Нужно ехать сейчас. Мне понадобится время на экипировку и прочее.
- Ваши родные поставлены в известность? Вы получили их согласие?
- Моя мать согласна. Все улажено. Я зачислен корнетом в семьдесят
шестой полк и к первому октября должен явиться по назначению.
- Несмотря на риск? - спросил Беренс, взглянув на него своими налитыми
кровью глазами.
- Так точно, господин гофрат, - дрожащими губами отвечал Иоахим.
- Ну, что ж, хорошо, Цимсен. - Гофрат изменил тон, сделался
покладистее, как-то весь обмяк. - Хорошо, Цимсен. Можете стать вольно!
Поезжайте с богом. Я вижу, вы знаете, чего хотите, и берете это дело на
себя, и, конечно, это в конце концов ваше дело, а не мое, с той самой
минуты, как вы берете его на себя. Каждый сам себе хозяин. Вы едете без
гарантии, я ни за что не ручаюсь. Но, даст бог, все может и обойтись.
Солдатская служба на вольном воздухе. Весьма возможно, что она пойдет вам на
пользу и вы выкарабкаетесь.
- Слушаюсь, господин гофрат.
- Ну, а вы, молодой человек из штатских? Вы тоже с ним?
Теперь приходилось отвечать Гансу Касторпу. Он стоял такой же бледный,
как год назад при осмотре, в результате которого был принят в санаторий,
стоял на том же самом месте, что и тогда, и снова совершенно отчетливо было
видно, как сердце его пульсирует между ребрами. Он сказал:
- Это будет целиком зависеть от вашего заключения, господин гофрат.
- Моего заключения? Ладно! - И, протянув его к себе за руку, Беренс
стал выслушивать и выстукивать. Он не диктовал. Все шло довольно быстро.
Кончив, он сказал:
- Можете ехать.
Ганс Касторп, заикаясь, пролепетал:
- Как... то есть? Разве я здоров?
- Да, здоровы. Об очажке в левой верхушке больше не приходится
говорить. Ваша температура не имеет к нему никакого отношения. Откуда она,
даже затрудняюсь вам сказать. Полагаю, что она ровно ничего не означает. Так
что с моей стороны препятствий нет, можете ехать.
- Но... господин гофрат... Может быть, это вы сейчас не всерьез
говорите?
- Не всерьез? То есть как? Вы что думаете? Обо мне в частности думаете,
хотел бы я знать? За кого вы меня принимаете? За содержателя дома свиданий?
Он был в ярости. Синее лицо гофрата сделалось багрово-фиолетовым от
прилива крови, уголок верхней губы под коротко подстриженными усиками
вздернулся еще выше, обнажив зубы, и он уже пригибал голову, как бык,
выпучив на Ганса Касторпа свои слезящиеся, налитые кровью глаза.
- Я вам не позволю! - кричал он. - Во-первых, я никакой не содержатель,
не владелец! Я здесь служащий! Я врач! Только врач, понимаете вы?! А не
какой-нибудь сводник! Не какой-нибудь синьор Аморозо{108} с виа Толедо из
прекрасного Неаполя, понимаете вы?! Я слуга страждущего человечества! А если
вы изволите иметь иное представление о моей персоне, то можете оба
отправляться к чертовой бабушке, в болото или к свиньям, по собственному
усмотрению! Скатертью дорожка!
Большими шагами направился он к двери, ведущей в приемную
рентгеновского кабинета, рванул ее и с шумом за собой захлопнул.
Братья растерянно обернулись к доктору Кроковскому, но тот уткнулся
носом в свои карточки и, казалось, весь ушел в них. Они наспех кое-как
оделись. На лестнице Ганс Касторп сказал:
- Вот ужас-то! Ты когда-нибудь видел его таким?
- Нет, таким еще никогда. Он разбушевался, как большой генерал. В таких
случаях ничего другого не остается, как соблюдать безукоризненную
корректность и дать грозе пронестись. Конечно, он раздражен этой историей с
Полипраксиосом и Нольтинг. Но ты заметил, - продолжал Иоахим, и видно было,
как радость одержанной победы подымается в нем и распирает ему грудь, - ты
заметил, как он сразу сбавил тон и капитулировал, когда понял, что я не
шучу? Нужно только твердо держаться, не дать себя сбить. Теперь у меня
имеется какое-никакое, а разрешение - он сам сказал, что я скорее всего
выкарабкаюсь и через неделю двинемся... через три недели я буду в полку, -
поправился он, выводя из игры Ганса Касторпа и относя вырвавшиеся в
радостном возбуждении слова только к самому себе.
Ганс Касторп промолчал. Он ничего не сказал ни о полученном Иоахимом
"разрешении", ни о разрешении, данном ему, которое тоже не мешало обсудить.
Он готовился к процедуре лежания, сунул градусник в рот, быстрыми уверенными
движениями, с искусством, доведенным до совершенства, в полном соответствии
с освященной здесь практикой, о которой и понятия не имеют на равнине,
завернулся в оба одеяла верблюжьей шерсти и замер, укутанный и неподвижный
как колода, в удобном своем шезлонге среди холодной сырости надвигавшегося
раннего осеннего вечера.
Низко нависли дождевые тучи, фантастический флаг был спущен, кое-где на
мокрых ветках большой пихты еще лежали клочья снега. Снизу, с общей галереи,
откуда более года назад впервые до его слуха донесся голос господина
Альбина, подымался приглушенный шум болтовни, а лицо и руки принимавшего
процедуру все сильнее коченели от мозглого холода. Но он к этому привык и
был благодарен здешнему, давно ставшему единственно для него мыслимым
положению в жизни за дарованное ему право лежать в укромном уголке и
размышлять обо всем.
Итак, решено, Иоахим уезжает. Радамант его отпустил - не rite, не как
вполне здорового, но все же отпустил, отчасти даже одобрив проявленную им
твердость духа. Он отправится вниз по узкоколейке в Ландкварт, в Романсхорн,
пересечет широкое бездонное озеро, по которому в балладе проскакал всадник,
и через всю Германию поедет домой. Он будет жить там, в равнинном мире,
среди людей, которые и понятия не имеют о том, как следует жить, ничего не
знают о градусниках, об искусстве заворачивания в одеяла, о спальных мешках,
о троекратных обязательных прогулках, о... даже трудно сказать, трудно
перечислить все, чего люди там не знают, но мысль, что Иоахим, после
проведенных здесь наверху полутора с лишним лет, вынужден будет жить среди
непосвященных - мысль эта, относившаяся к одному лишь Иоахиму и разве что
очень отдаленно, в виде некоего допущения приложимая и к нему, Гансу
Касторпу, - привела его в такое расстройство, что он зажмурил глаза и
замахал рукой. "Невозможно, невозможно", - пробормотал он.
Но если это невозможно, - значит, он должен остаться и жить здесь
наверху один, без Иоахима? Да, должен. До каких же пор? До тех пор, пока
Беренс не отпустит его как вполне здорового, не отпустит всерьез, а не так,
как сегодня. Но, во-первых, срок этот был настолько неопределенен, что перед
его необозримостью оставалось только развести руками, как это в свое время
сделал Иоахим, и, во-вторых, спрашивалось: станет ли тогда невозможное более
возможным? Скорее напротив. И если до конца быть честным с самим собой, то
сейчас ему подавали руку помощи, сейчас, когда невозможное было не совсем
невозможным, каким оно станет впоследствии, ему предлагались опора и
вожатый, благодаря самовольному отъезду Иоахима, на трудном пути вниз, на
равнину, который ему одному ввек не отыскать. О, как гуманист и педагог
станет призывать его ухватиться за руку и пойти за вожаком, когда гуманист и
педагог узнает о такой возможности! Ведь господин Сеттембрини был глашатаем
идей и сил, к которым, конечно, стоило прислушаться, впрочем не
безоговорочно и не только к ним, но и к другим идеям и силам. Да и с
Иоахимом обстояло так же. Иоахим солдат, и этим все сказано. Он уезжает
почти в то самое время, когда пышногрудая Маруся должна возвратиться (ее
приезда ждали, как известно, к первому октября), тогда как ему, штатскому
Гансу Касторпу, отъезд потому и представлялся невозможным, что он должен
дождаться Клавдии Шоша, о возвращении которой пока даже и разговора нет. "Я
придерживаюсь иного мнения", - сказал Иоахим, когда Радамант обвинил его в
дезертирстве, что в отношении Иоахима представлялось лишь пустопорожней
болтовней со стороны хандрившего гофрата. Но для него, для штатского, дело
обстояло иначе. Для него - о, несомненно, так это и было! Ведь чтобы вырвать
из сумбура чувств эту мысль, он и лег сегодня на балкон в мокрядь и холод, -
для него и впрямь было бы дезертирством, воспользовавшись оказией,
самовольно или полусамовольно бежать на равнину, бежать от чувства растущей
ответственности, которая в нем всякий раз возникала при созерцании высшей
формы органической жизни, именуемой Homo Dei, дезертирством и изменой по
отношению к тяжелым и жгучим, непомерным для его слабых сил и все же
волнующе-блаженным обязанностям "править", каким он предавался здесь, на
балконе, и среди цветущей синевы своего уголка возле мостика.
Он выхватил изо рта градусник, выхватил с такой поспешностью, как лишь
однажды в жизни, когд