Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
покатое это
плечо восьмидесятилетнего старика падает и темная треуголка;
восьмидесятилетний швейцар так же ярко блистает оттуда и серебряным галуном,
напоминая служителя из бюро похоронных процессий при отправлении службы.
Так бывает всегда.
Тяжелая медноглавая булава мирно покоится на восьмидесятилетнем плече
швейцара; и увенчанный треуголкой швейцар засыпает года над "Биржевкою".
Потом встанет швейцар и распахнет дверь. Днем ли, утром ли, под вечер ли ты
пройдешься мимо дубовой той двери -- днем, утром, под вечер ты увидишь и
медную булаву; ты увидишь галун; ты увидишь -- темную треуголку.
С изумлением остановишься ты пред все тем же видением. То же видел ты и
в свой прошлый приезд. Пять лет уже протекло: проволновались глухо события;
уж проснулся Китай; и пал Порт-Артур; желтолицыми наводняется приамурский
наш край; пробудились сказания о железных всадниках Чингиз-Хана.
Но видение старых годин неизменно, бессменно: восьмидесятилетнее плечо,
треуголка, галун, борода.
Миг,-- коль тронется белая за стеклом борода, коль огромная прокачается
булава, коль сверкнут ослепительно серебристые галуны, как бегущие с желобов
ядовитые струйки, угрожающие холерой и тифом жителю подвального этажа,--
коли будет все то, и изменятся старые годы, будешь ты, как безумный,
кружиться по петербургским проспектам.
Ядовитая струйка из желоба обольет мозглым холодом октября.
Если б там, за зеркальным подъездом, стремительно просверкала бы
тяжкоглавая булава, верно б, верно бы
428
здесь не летали б холеры и тифы: не волновался б Китай; и не пал
Порт-Артур; приамурский наш край не наводнялся бы косами; всадники
Чингиз-хана не восстали бы из своих многосотлетних гробов.
Но послушай, прислушайся: топоты... Топоты из зауральских степей.
Приближаются топоты. Это -- железные всадники.
Застывая года над подъездом черно-серого, многоколонного дома, та же
все повисает кариатида подъезда: густобородый, каменный колосс.
С грустною тысячелетней усмешкою, с темною пустотою день проницающих
глаз повисает года он: повисает томительно; упадает сто лет карниз
балконного выступа на затылок бородача и на локти каменных рук. Иссеченным
из камня виноградным листом и кистями каменных виноградин проросли его
чресла. Крепко в стену вдавилися чернокопытные, козлоподобные ноги.
Старый, каменный бородач!
Улыбался он многие годы над уличным шумом, приподымался он многие годы
над летами, зимами, веснами -- круглыми завитушками орнаментной лепки. Лето,
осень, зима: снова -- лето и осень; тот же он; и летом он -- пористый;
обледенелый, зимой истекал он ледышками; веснами от ледышек тех и сосулек
протекала капель. Но он -- тот же: его минуют года. Самое время по пояс
кариатиде.
Из безвременья, как над линией времени, изогнулся он над прямою стрелою
проспекта. На его бороде уселась ворона: однозвучно каркает на проспект;
этот скользкий, мокрый проспект отливает металлическим блеском; в эти мокрые
плиты, так невесело озаренные октябревским деньком, отражаются: зеленоватый
облачный рой, зеленоватые лица прохожих, серебристые струйки, вытекающие из
рокочущих желобов.
Каменный бородач, поднятый над вихрем событий, дни, недели, года
подпирает подъезд Учреждения.
...............................................................
Что за день!
С утра еще стали бить, стрекотать, пришепетывать капельки; от взморья
пер серый туманистый войлок; парами проходили писцы; отворял им швейцар в
треуголке; они вешали свои шляпы и сырые одежды на вешалках, пробегали по
красного сукна ступеням, пробегали они беломраморным вестибюлем, поднимали
429
глаза на министерский портрет: и шли по нетопленым залам -- к своим
холодным столам. Но писцы не писали: писать было нечего; из директорского
кабинета не приносилась бумага; в кабинете не было никого; в камине
растрещались поленья.
Над суровым, дубовым столом лысая голова не напружилась височными
жилами; не глядела она исподлобья туда, где в камине текли резвой стаей
васильки угарного газа: в одинокой той комнате все же праздно в камине текли
огоньки угарного газа над каленою грудою растрещавшихся огоньков;
разрывались там, отрывались и рвались -- красные петушиные гребни, пролетая
стремительно в дымовую трубу, чтоб сливаться над крышами с гарью, с
отравленной копотью и бессменно над крышами повисать удушающей, разъедающей
мглой. В кабинете не было никого.
Аполлон Аполлонович в этот день не прошествовал в директорский кабинет.
Уже надоело и ждать; от стола к столу перепархивал недоумевающий шепот;
слухи реяли; и -- мерещились мороки; в вице-директорском кабинете трещала
труба телефона:
-- "Выехал ли?.. Быть не может?.. Доложите, что необходимо
присутствие... быть не может..." И вторично трещал телефон:
-- "Докладывали?.. Все еще сидит за столом?.. Доложите, что время не
терпит..."
Вице-директор стоял с дрожащею челюстью; недоумевающе разводил он
руками; через час -- полтора он спустился по бархатным ступеням в высочайшем
цилиндре. Распахнулись двери подъезда... Он прыгнул в карету.
Через двадцать минут, поднимаяся по ступенькам желтого дома, он с
изумлением видел, как Аполлон Аполлонович Аблеухов, его ближайший начальник,
с запахнутой полой гадкого, мышиного цвета халата суетливо выглядывал на
него из-за статуи Ниобеи.
-- "Аполлон Аполлонович",-- выкрикнул седовласый, аннинский кавалер,
из-за статуи увидавши щетинистый подбородок сенатора, и поспешно стал
оправлять большой шейный орден под галстухом.
-- "Аполлон Аполлонович, да вот вы как, вот вы где? А я-то вас, мы-то
вас, мы-то к вам -- трезвонили, теле-фонили. Ждали -- вас..."
430
-- "Я... ме-ме-ме", -- зажевал сутулый старик,-- "разбираю свою
библиотеку... Извините уж, батюшка",-- прибавил ворчливо он,-- "что я так,
по-домашнему".
И руками он показал на свой драный халат.
-- "Что это, вы больны? Э, э, э -- да вы будто опухли... Э, да это
отеки?"-- почтительно прикоснулся гость к пылью покрытому пальцу.
Свою грязную подтиральную тряпку Аполлон Аполлонович уронил на паркет.
-- "Вот не во время-то изволили расхвораться... А я к вам с
известием... Поздравляю вас: всеобщая забастовка--в Мороветринске..."
-- "С чего это вы?.. Я... ме-ме-ме... Я здоров",-- тут лицо старика
недовольно распалось в морщины (известие о забастовке принял он равнодушно:
видимо, он более ничему удивиться не мог) -- "и пожалуйте: завелась, знаете,
пыль"...
-- "Пыль?"
-- "Так я ее -- тряпкой".
Вице-директор с пушистыми баками почтительно теперь наклонился перед
этою сутуловатой развалиной и пытался все приступить к изложению чрезвычайно
важной бумаги, которую он в гостиной перед собой разложил на перламутровом
столике.
Но Аполлон Аполлонович снова его перебил:
-- "Пыль, знаете, содержит микроорганизмы болезней... Так я ее --
тряпкой..."
Вдруг эта седая развалина, только что севшая в кресле ампир,
стремительно привскочила, рукой опираясь о ручку; пальцем уткнулась в бумагу
стремительно другая рука.
-- "Что это?"
-- "Как я вам докладывал только что..."
-- "Нет-с, позвольте-с" -- К бумаге Аполлон Аполлонович ожесточенно
припал: помолодел, побелел, стал -- бледнорозовым (красным быть он не мог
уже).
-- "Постойте!.. Да они посходили с ума?.. Нужна моя подпись? Под эдакой
подписью?!"
-- "Аполлон Аполлонович..."
-- "Подписи я не дам".
-- "Да ведь -- бунт!"
-- "Сменить Иванчевского..."
-- "Иванчевский сменен: вы -- забыли?"
-- "Подписи я не дам..."
431
Аполлон Аполлонович с помолодевшим лицом, с неприлично распахнутой
полой халата шлепал взад и вперед по гостиной, спрятав за спину руки,
опустив низко лысину: подойдя вплотную к изумленному гостю, он забрызгал
слюной:
-- "Как могли они думать? Одно дело -- твердая, административная
власть, а другое дело...-- нарушение прямых, законных порядков".
-- "Аполлон Аполлонович", -- урезонивал аннинский кавалер,-- "вы
человек твердый, вы -- русский... Мы надеялись... Нет, вы конечно
подпишитесь..."
Но Аполлон Аполлонович завертел подвернувшийся карандаш между двумя
костяшками пальцев; остановился, зорко как-то взглянул на бумагу:
переломался, треснувши, карандаш; взволнованно он теперь перевязывал кисти
халата с гневно дрожащею челюстью.
-- "Я, батюшка, человек школы Плеве... Я знаю, что делаю... Яйца кур
не учат..."
"Ме-емме... Я не дам своей подписи".
Молчание.
-- "Ме-емме... Ме-емме..."
И надул пузырем свои щеки...
Господин с пушистыми бакенбардами недоумевающе спускался по лестнице;
для него было ясно: карьера сенатора Аблеухова, созидаемая годами,
рассыпалась прахом. По отъезде вице-директора Учреждения Аполлон Аполлонович
продолжал расхаживать в сильном гневе среди кресел ампир. Скоро он удалился;
скоро вновь появился: он под мышкою тащил тяжеловесную папку бумаг на
перламутровый столик, припадая папкою и плечом к все еще болевшему боку;
положивши перед собой эту папку бумаг, Аполлон Аполлонович позвонился и
приказал немедленно перед собою развести огонек.
Из-за нотабен, вопросительных знаков, параграфов, черточек, из-за уже
последней работы на каминный огонь поднималась мертвая голова; губы сами
себе бормотали:
-- "Ничего-с... Так себе..."
Закипела, и от себя отделяя кипящие трески и блески, расфыркалась жаром
дохнувшая груда -- малиновая, золотая; угольями порассыпались поленья.
Лысая голова поднялась на камин с сардоническим, с усмехнувшимся ртом и
с прищуренными глазами,
432
воображая, как теперь летит от нее через слякоть взбешенный,
окончательный карьерист, предложивший ему, Аблеухову, просто подлую сделку с
ничем не запятнанной совестью.
-- "Я, мои судари, человек школы Плеве... И я знаю, что делаю...
Так-то-с, судари..."
Остро отточенный карандашик -- вот он прыгает в пальцах; остро
отточенный карандашик стаями вопросительных знаков упал на бумагу; это ведь
последнее его дело; через час будет дело это окончено; через час в
Учреждение затрещит -- в телефон: с уму непостижимым известием.
...............................................................
Подлетела карета к кариатиде подъезда, а кариатида -- не двинулась:
бородач -- старый, каменный, подпирающий подъезд Учреждения.
Тысяча восемьсот двенадцатый год освободил его из лесов. Тысяча
восемьсот двадцать пятый год бушевал декабрьскими днями; отбушевали они;
пробушевали январские дни так недавно: это был -- девятьсот пятый год.
Каменный бородач!
Все бывало под ним и все под ним быть перестало. То, что он видел не
расскажет он никому.
Помнит и то, как осаживал кучер свою кровную пару, как клубился дым от
тяжелых конских задов; генерал в треуголке, в крылатой, бобром обшитой
шинели, грациозно выпрыгивал из кареты и при криках "ура" пробегал в
открытую дверь.
После же, при криках "ура" генерал попирал пол балконного выступа
белолосинной ногою. Имя то утаит бородач, подпирающий карниз балконного
выступа; каменный бородач и доселе знает то имя.
Но о нем не расскажет он.
Никому, никогда не расскажет он о слезах сегодняшней проститутки,
приютившейся ночью под ним на ступенях подъезда.
Не расскажет он никому о недавних наездах министра: был тот в цилиндре;
и была у него в глазах -- зеленоватая глубина; поседевший министр, выходя из
легеньких санок, гладил холеный ус серой шведской перчаткой.
Он потом стремительно пробегал в открытую дверь, чтоб задумываться у
окон.
433
Бледное, бледное лицевое пятно, прижатое к стеклам, выдавалось --
оттуда вон; не угадал бы случайный прохожий, глядя на это пятно, в том
прижатом пятне -- не угадал бы случайный прохожий в том прижатом пятне
повелительного лица, управляющего отсюда российскими судьбами.
Бородач его знает; и -- помнит; но рассказать -- не расскажет --
никому, никогда!..
Пора, мой друг, пора; покоя сердце просит...
Бегут за днями дни, и каждый день уносит
Частицу бытия; а мы с тобой вдвоем
Располагаем жить; а там -- глядь: и умрем 31.
Так говаривал своему одинокому другу посе&евший, одинокий министр,
теперь почивающий.
И нет его -- и Русь покинул он,
Взнесенну им...32
И -- мир его праху...
Но швейцар с булавой, засыпающий над "Биржевкою", измученное лицо
знавал хорошо: Вячеслава Константиновича 33, слава Богу, в
Учреждении еще помнят, а блаженной памяти императора Николая Павловича в
Учреждении уж не помнят: помнят белые залы, колонны, перила.
Помнит каменный бородач.
Из безвременья, как над линией времени, изогнулся он над прямою ль
стрелою проспекта, иль над горькой, соленой, чужой -- человеческою слезой?
На свете счастья нет, а есть покой и воля...
Давно желанная мечтается мне доля:
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальнюю трудов и чистых нег 34.
...............................................................
Приподымается лысая голова,-- мефистофельский, блеклый рот старчески
улыбается вспышкам; вспышками пробагровеет лицо; глаза -- опламененные все
же; и все же -- каменные глаза: синие -- и в зеленых провалах! Холодные,
удивленные взоры; и -- пустые, пустые. Мо-роками поразожглись времена,
солнца, светы. Вся жизнь -- только морок. Так стоит ли? Нет, не стоит:
-- "Я, судари мои, школы Плеве... Я, судари мои... Я -- ме-ме-ме..."
Падает лысая голова.
434
...............................................................
В Учреждении от стола к столу перепархивал шепот; вдруг дверь
отворилась: пробежал к телефону чиновник с совершенно белым лицом.
-- "Аполлон Аполлонович... выходит в отставку..."
Все вскочили; расплакался столоначальник Легонин; и возникло все это:
идиотский гул голосов, ног неровные топоты, из вице-директорской комнаты
вразумительный голос; и -- треск телефона (в департамент девятый);
вице-директор стоял с дрожащею челюстью; в руке его кое-как плясала
телефонная трубка: Аполлон Аполлонович Аблеухов, собственно, уже не был
главой Учреждения.
Через четверть часа, в наглухо застегнутом вицмундире с обтянутой
талией седовласый вице-директор с аннинской звездой на груди уже отдавал
приказания; через двадцать минут свежевыбритый и волнением молодеющий лик
проносил он по залам.
Так совершилось событие неописуемой важности.
ГАДИНА
Закипевшие воды канала бросились к тому месту, где с оголтелых
пространств Марсова Поля ветер ухал в суками стонавшую чащу: что за страшное
место!
Страшное место увенчивал великолепный дворец; вверх протянутой башнею
напоминал он причудливый замок: розово-красный, тяжелокаменный; венценосец
проживал в стенах тех; не теперь это было; венценосца того уже нет
35.
Во царствии Твоем помяни его душу, о, Господи!
Розово-красный дворец выступал своим вверх протянутым верхом из гудящей
гущи узловатых, совершенно безлистных суков; суки протянулись там к небу
глухими порывами и, качаясь, ловили бегущие хлопья туманов; каркая, вверх
стрельнула ворона; взлетела, прокачалась над хлопьями, и обратно
низринулась.
Пролетка пересекала то место.
Полетели навстречу два красненьких, маленьких домика, образовавших
подобие выездной арки на площади перед дворцом 36; слева площади
древесная куча угрожала гудением; и будто наваливалось кренящимися верхами
стволов; шпиц высокий вытарчивал из-за туманистых хлопьев.
435
Конная статуя вычернялась неясно с отуманенной пло щади; проезжие
посетители Петербурга этой статуе не уделяют внимания; я всегда подолгу
простаиваю перед ней: великолепная статуя! 37 Жалко только, что
какой-то убогий насмешник при последнем проезде моем золотил ее цоколь.
Своему великому прадеду соорудил эту статую самодержец и
правнук38, самодержец проживал в этом замке; здесь же кончились
его несчастливые дни -- в розовокаменном замке; он не долго томился здесь;
он не мог здесь томиться; меж самодурною суетой и порывами благородства
разрывалась душа его; из разорванной этой души отлетел младенческий дух.
Вероятно, не раз появлялась курносая в белых локонах голова в амбразуре
окна; вон окошко -- не из этого ль? И курносая в локонах голова томительно
дозирала пространства за оконными стеклами; и утопали глаза в розовых
угасаниях неба; или же: упирались глаза в серебряную игру и в кипения
месячных отблесков в густолиственной куще; у подъезда стоял павловец-часовой
в треугольной шапке с полями и брал ружьем на караул при выходе
золотогрудного генерала в андреевской ленте 39, направлявшегося к
золотой, расписанной акварелью карете; красно-пламенный высился кучер с
приподнятых козел; на запятках кареты стояли губастые негры.
Император Павел Петрович, окинувши взглядом все это, возвращался к
сантиментальному разговору с кисей-но-газовой фрейлиной, и фрейлина
улыбалась; на ланитах ее обозначались две лукавые ямочки, и -- черная мушка.
В роковую ту ночь в те же стекла втекало лунное серебро, падая на
тяжелую мебель императорской опочивальни; падало оно на постель, озолощая
лукавого, мечущего искры амурчика; и на бледной подушке вырисовывался будто
тушью набросанный профиль; где-то били куранты; откуда-то намечались шаги...
Не прошло и трех мгновений -- и постель была смята: в месте бледного профиля
отенялась вдавлина головы; простыни были теплы; опочившего -- не было;
кучечка белокудерных офицеров с обнаженными шашками наклонила головы к
опустевшему ложу; в запертую дверь сбоку ломились; плакался женский голос;
вдруг рука розовогубого офицера приподняла тяжелую оконную штору; из-под
спущенной кисеи, на 436
окне, в сквозном серебре,-- там дрожала черная, тощая тень.
А луна продолжала струить свое легкое серебро, падая на тяжелую мебель
императорской спальни; падало оно на постель, озолощая блеснувшего с
изголовья амурчика; падало оно и на профиль, смертельно белый, будто
прочерченный тушью... Где-то били куранты; в отдалении отовсюду топотали
шаги 40.
...............................................................
Николай Аполлонович бессмысленно озирал это мрачное место, не замечая и
вовсе, что бритая физиономия его везущего подпоручика от времени и до
времени поворачивалась на своего, с позволения заметить, соседа; взгляд,
которым окидывал подпоручик Лихутин свою везомую жертву, казался исполненным
любопытства; неспокойно вертелся он всю дорогу; всю дорогу толкался он
боком. Николай Аполлонович понемногу догадывался, что Сергею Сергеевичу его
касаться невмоготу... хотя бы и боком; и вот он пихался, награждая попутчика
мелкой дробью толчков.
В это время ветер сорвал с Аблеухова итальянскую шляпу с полями, и
непроизвольным движением этот последний поймал ее на коленях у Сергея
Сергеевича; на мгновение он прикоснулся и к костенеющим пальцам, но пальцы
Сергея Сергеича дрогнули и с явным гадливым испугом отскочили вдруг вбок;
угловатый локоть задвигался. Подпоручик Лихутин теперь, вероятно, испытывал
не