Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
нием рассматривал подпоручика, убеждаясь наглядно, что все-таки
пароксизм миновал.
-- "Но дело не в этом: не в иголках, не в нитках..."
-- "Это, Сергей Сергеевич, в сущности... Это -- вздор..."
-- "Да, да: вздор..."
-- "Вздор по отношению к главной теме нашего объяснения: по отношению к
стоянью в подъезде..."
-- "Да не о стоянье в подъезде же!" -- досадливо замахал рукой
подпоручик, принимаясь шагать в том же все направлении: по диагонали душного
кабинетика.
-- "Ну, о Софье Петровне...",-- выступил из угла Аблеухов, теперь
заметно смелеющий.
-- "Не... не... о Софье Петровне...",-- прикрикнул на него подпоручик:
-- "вы меня совершенно не поняли!!.."
-- "Так о чем же?"
-- "Это все -- вздор-с!.. То есть не вздор, но вздор по отношению к
теме нашего разговора..."
-- "В чем же тема?"
-- "Тема, видите ли",-- остановился перед ним подпоручик и поднес свои
кровью налитые глаза к расширенным от испуга глазам Аблеухова... "Суть,
видите ли вся в том, что вы -- заперты..."
-- "Но... Почему же я заперт?",-- и пресс-папье снова сжалося в его
кулаке...
-- "Для чего я вас запер? Для чего я вас, так сказать,
полунасильственным способом затащил?.. Ха-ха-ха: это не имеет ровно никакого
отношения к домино, ни к Софье Петровне..."
-- "Решительно, он рехнулся: он позабыл все причины, мозг его
подчиняется только болезненным ассоциациям: он-таки, меня собирается...",--
промелькнуло в голове Николая Аполлоновича, но Сергей Сергеевич, будто поняв
его мысль, поспешил его успокоить, что скорей могло показаться насмешкою и
злым издевательством:
-- "Повторяю, вы здесь в безопасности... Вот только фалда..."
-- "Издевается",-- подумал Николай Аполлонович и в мозгу его
прометнулась в свою очередь сумасшедшая мысль: хватить пресс-папье по голове
подпоручика; оглушивши, связать ему руки, и этим насилием спасти себе жизнь,
нужную ему хотя бы лишь потому, что... бомба-то... в столике... тикала!!..
456
-- "Видите ли: вы -- не уйдете отсюда... А я... я отсюда пойду с
продиктованным мною письмом -- с вашей подписью... К вам пойду, в вашу
комнату, где я утром уж был, но где ничего не заметил... Все у вас подниму
там вверх дном; в случае, если поиски мои окажутся совершенно бесплодны,
предупрежу вашего батюшку..., потому что" -- он потер себе лоб -- "не в
батюшке сила; сила--в вас: да, да, да-с -- в вас единственно, Николай
Аполлонович!"
Жестким пальцем уткнулся он в грудь и стоял теперь с высоко взлетевшею
бровью (одной только бровью).
-- "Этому, послушайте, не бывать: не бывать, Николай Аполлонович,-- не
бывать никогда!"
И на бритом, багровом лице проиграло:
"?"
"!"
"!?!"
Совершенно помешанный!
Но странное дело: к этому совершенному бреду Николай Аполлонович
прислушался; и что-то в нем дрогнуло: подлинно,-- бред ли это? Скорее,
намеки, высказываемые бессвязно; но намеки -- на что? Не намеки ли на...
на... на...?
Да, да, да...
-- "Сергей Сергеевич, да о чем вы все это?"
И сердце упало: Николай Аполлонович ощутил, что самая кожа его облекает
не тело, а... груду булыжника; вместо мозга -- булыжник; и булыжник -- в
желудке.
-- "Как о чем?.. Да о бомбе я..." -- и Сергей Сергеевич отступил на два
шага, удивленный до крайности.
Пресс-папье выпало из разжатого кулака Аблеухова; за мгновение пред тем
Николаю Аполлоновичу показалось, что самая кожа его облекает не тело, а --
груду булыжника; а теперь ужасы перешли за черту; он почувствовал, как в
пенталлионные тяжести (меж нолями и единицею) четко врезалось что-то;
единица осталась.
Пенталлион же стал -- ноль.
Тяжести воспламенились внезапно: набившие тело булыжники, ставши
газами, во мгновение ока прыснули из отверстий всех кожных пор, снова свили
спирали событии, но свили в обратном порядке; закрутили и самое тело в
отлетающую спираль; так и самое ощущение тела стало -- ноль ощущением;
лицевые контуры прочертились, невероятно осмыслились,
457
обнаруживая в молодом человеке лицо шестидесятилетнего старца:
прочертились, осмыслились, стали резными какими-то; лицо -- белое,
бледно-белое -- стало самосветящимся ликом, обливающим самосветящимся
кипятком; наоборот: лицо подпоручика стало ярко-морковного цвета; выбритость
еще более поглупела, а кургузенький пиджачок еще более закургузился...
...............................................................
-- "Я, Сергей Сергеевич, удивляюсь вам... Как могли вы поверить, чтобы
я, чтобы я... мне приписывать согласие на ужасную подлость... Между тем как
я -- не подлец... Я, Сергей Сергеевич,-- кажется, еще не отпетый
мошенник..."
Николай Аполлонович, видимо, не мог продолжать; и он -- отвернулся;
отвернувшись, повернулся опять...
...............................................................
Из теневого угла, будто сроенная, выступала гордая, сутуло-изогнутая
фигура, состоящая, как подпоручику показалось, из текучих все светлостей,--
со страдальчески усмехнувшимся ртом, с василькового цвета глазами;
белольняные, светом стоящие волосы образовали опрозраченный, будто нимбовый
круг над блистающим и высочайшим челом; он стоял с разведенными кверху
ладонями, негодующий, оскорбленный, прекрасный, весь приподнятый как-то на
кровавом фоне обой: были красного цвета обои.
Он стоял -- с болтающимся на шее кашне и с одной только фалдою: другую
-- увы -- оторвали...
Так стоял он: из глазных громадных провалов на подпоручика неотрывно
глядела холодная, огромная пустота, темнота; прилипала и леденила;
подпоручик Лихутин отчего-то почувствовал тут, что он со всею своей
физической силою, здравостью (он думал, что здрав он) и более того, с
благородством,-- только мреющий морок; так что стоило Аблеухову с тем
сверкающим видом приблизиться к подпоручику, как подпоручик, Сергей
Сергеевич, стал явственно от него отступать.
-- "Да я верю вам, верю вам",-- растерянно замахал он руками.
-- "Я, видите ли", -- окончательно законфузился он,-- "не сомневался
нисколько... Мне, право, стыдно... Взволнован я... Мне жена рассказала... Ей
записку эту подкинули... Она и прочла -- разумеется, распечатала по
458
ошибке",-- для чего-то солгал он и покраснел, и потупился...
-- "Раз записка мне была распечатана",-- тут придрался злорадно
сенаторский сын,-- "то"...-- пожал он плечами,-- "то Софья Петровна,
конечно, вправе была это звучало иронией) рассказать вам, как мужу, и самое
содержание", -- процеживал Николай Аполлонович надменнейшим образом; и --
продолжал наступать.
-- "Я... я... погорячился",-- защищался Лихутин: взгляд его упал на
злосчастную фалду, и к фалде он прицепился.
-- "Фалду это, не беспокойтесь: я сам пришью..." Но Николай Аполлонович
с чуть-чуть-чуть улыбнувшимся ртом -- самосветящийся, стройный --
укоризненно продолжал потряхивать ладонями в воздухе:
-- "Вы не ведали, что творили" 43.
Темно-васильковые, темно-синие его очи и светом стоящие волосы выражали
смутную, неизъяснимую грусть:
-- "Идите же: доносите, не верьте!.."
И отвернулся...
Плечи широкие заходили прерывисто... Николай Аполлонович безудержно
плакал; вместе с тем: Николай Аполлонович, освободившись от грубого,
животного страха, стал и вовсе бесстрашным; и более: в ту минуту он даже
хотел пострадать; так по крайней мере он себя ощутил в ту минуту: ощутил
себя отданным на терзанье героем, страдающим всенародно, позорно; тело его в
ощущениях было -- телом истерзанным; чувства ж были разорваны, как разорвано
самое "я"; из разрыва же "я" -- ждал он -- брызнет слепительный светоч и
голос родимый оттуда к нему изречет, как всегда,-- изречет в нем самом: для
него самого:
-- "Ты страдал за меня: я стою над тобою".
Но голоса не было. Светоча тоже не было. Была -- тьма. Самое чувство,
вероятно, оттого и возникло, что только теперь понял он: от встречи на
Невском до этой последней минуты незаслуженно оскорбляли его; привезли
насильно сюда, протащили -- проволокли в кабинетик: насильно; и -- оторвали
здесь, в кабинетике, сюртучную фалду; ведь и так непрерывно страдал он --
двадцать четыре часа: так за что ж должен был сверх того пережить он и страх
перед оскорблением действием? Почему ж не было примиренного голоса: "Ты
страдал за
459
меня?" Потому что он ни за кого не страдал: пострадал за себя... Так
сказать, расхлебывал им самим заваренную кашу из безобразных событий. Оттого
и голоса не было. Светоча тоже не было. В месте прежнего "я" была тьма.
Этого он не выдержал: плечи широкие заходили прерывисто.
Он отвернулся: он плакал.
-- "Право же",-- раздалось у него за спиной и прими-ренно, и кротко,--
"ошибся, не понял я..."
В голосе этом все же был и оттенок досады: стыда и... досады; и Сергей
Сергеевич стоял, закусивши больно губу; уж не жалел ли только что усмиренный
Лихутин, что ошибся он, что врага-то, пожалуй, не пришибить: ни вот этим вот
кулаком, ни благородством; так точно бешеный бык, раздразненный красным
платком, бросается на противника и -- налетает на железные перекладины
клетки: и стоит, и мычит, и не знает, что делать. На лице подпоручика
изображалась борьба неприятных воспоминаний (разумеется, домино) и
благороднейших чувств; противник же, подставляя все спину и плача, неприятно
так приговаривал:
-- "Пользуясь своим физическим превосходством, вы меня... в присутствии
дамы проволокли, как... как..."
Благороднейший порыв победил; Сергей Сергеич Лихутин с протянутою рукой
пересек кабинетик; но Николай Аполлонович, повернувшись (на реснице его
задрожала слезинка), голосом, задушенным от его объявшего бешенства и от --
увы!-- самолюбия, пришедшего слишком поздно, так отрывисто произнес:
-- "Как... как... тютьку..." 44
Протяни ему руку он, -- Сергей Сергеич почел бы себя счастливейшим
человеком: на лице бы его заиграло полное благодушие; но порыв благородства,
точно так же, как бешенства, тут же у него закупорился в душе; пал в пустую
тьму порыв благородства.
-- "Вы хотели, Сергей Сергеевич, убедиться?.. Что я -- не отцеубийца?..
Нет, Сергей Сергеевич, нет: надо было подумать заранее... Вы же вот, как...
как тютьку. И -- оторвали мне фалду"...
-- "Фалду можно подшить!"
И прежде чем Аблеухов опомнился, Сергей Сергеевич бросился к двери:
-- "Маврушка!... Черных ниток!.. Иголку..."
Но раскрытая дверь чуть было не ударилась в Софью
460
Петровну, которая тут за дверью подслушивала; уличенная, она отскочила,
но -- поздно; уличенная и красная, как пион, была она поймана; и на них --
на обоих -- бросала она негодующий, уничтожающий взгляд. Между ними троими
лежала сюртучная фалда.
-- "А?... Сонечка..."
-- "Софья Петровна!..."
-- "Я вам помешала?..."
-- "Поди-ка... Вот Николай Аполлонович... Знаешь ли... оторвал себе
фалду... Ему бы..."
-- "Нет, не беспокойтесь, Сергей Сергеич; Софья Петровна -- сделайте
одолжение..."
-- "Ему бы пришить".
Но уже Николай Аполлонович с перекошенным от глупого положения ртом,
рукавом утирая предательские ресницы и припадая на все еще хромавшую ногу,
появился в комнате с Фудзи-Ямами... в трепаном сюртуке, с одною висящею
фалдою; приподымая итальянский свой плащ, поднял голову и, увидевши переплет
потолка, для соблюдения приличий перекошенный рот свой обратил на Софью
Петровну.
-- "А скажите, Софья Петровна, у вас какая-то перемена: на потолке у
вас что-то такое... Какая-то неисправность: работали маляры?"
Но Сергей Сергеевич перебил:
-- "Это я, Николай Аполлонович: я... чинил потолки..." Сам же он думал:
-- "А? скажите пожалуйста: нынешней ночью -- недоповесился;
недообъяснился -- теперь..."
Николай Аполлонович, уходя, прохромал через зал; упадая с плеча,
проволочился за ним черным шлейфом фантастический плащ его.
...............................................................
Из-за нотабен, вопросительных знаков, параграфов, черточек, из-за уже
последней работы поднимается лысая голова; и -- опять упадает. Закипела, и
от себя отделяя кипящие трески и блески, расфыркалась жаром Дохнувшая груда
-- малиновая, золотая; угольями порассыпались поленья,-- и лысая голова
поднялась на камин с сардонически усмехнувшимся ртом и с прищуренными
глазами; вдруг губы отогнулись испуганно.
Что это?
Во все стороны поразвились красные, кипящие светочи -- бьющиеся огни,
льющиеся оленьи рога: заветвились и отовсюду вылизываются,--
461
древовидные, золотые сквозные; повыкидались из красного, каминного
жерла; кидаются на стены: побежал, расширяясь, камин, превращался в
каменный и темничный мешок, где застыли (вдруг стали, вдруг замерли) все
текучие светлости, пламена, темно-васильковые угарные газы и гребни: в
опроз-раченном свете -- там сроилась фигура, приподнятая под убегающий свод
и сутуло протянутая; тянутся красные, пятипалые руки -- попаляющие
прикосновением огней.
Что это?
-- Вот -- страдальчески усмехнувшийся рот, вот -- глаза василькового
цвета, вот -- светом стоящие волосы: облеченный в ярость огней, с искрою
пригвожденными в воздухе широко раздвинутыми руками, с опрокинутыми в
воздухе ладонями -- ладонями, которые проткнуты,--
-- крестовидно раскинутый Николай Аполлонович там страдает из светлости
светов и указует очами на красные ладонные язвы; а из разъятого неба льет
ему росы прохладный ширококрылый архангел -- в раскаленную пещь...--
-- "Он не ведает, что творит..."
Вдруг...-- головокружительный треск, шипение, фырканье: светлые
светлости, всколебавшися, разорвались на части, разметая страдальческий
образ водоворотами искр.
...............................................................
Через четверть часа он велел заложить лошадей; через сорок минут
прошествовал он в карету (это видели мы в предыдущей главе); через час
карета стояла среди праздной толпы; и -- только ли праздной?...
Что-то случилось тут.
Полувершковое пространство, или стенка кареты, отделяло Аполлона
Аполлоновича от мятежной толпы; кони храпели, а в стеклах кареты Аполлон
Аполлонович видел все головы: котелки, фуражки и, главное, манджурские
шапки; видел пару он на себя устремленных, негодующих глаз; видел он и
разорванный рот оборванца: поющий рот (пели). Оборванец, увидевши Аблеухова,
что-то грубо кричал:
-- "Выходите, эй, видите: нет проезду".
К голосу оборванца присоединились голоса оборванцев.
462
Тогда Аполлон Аполлонович Аблеухов, во избежание неприятностей, по
принуждению толпы должен был приоткрыть каретное дверце; оборванцы увидели
вылезающего старика с дрожащей губой, придерживающего перчаткою край
цилиндра: Аполлон Аполлонович видел пред собой орущие рты и высокое древко:
отрываясь от деревянного древка, по воздуху гребнями разрывались, трепались
и рвались легкосвистящие лопасти красного кумачевого полотнища, плещущего в
пустоту:
-- "Эй вы, шапку долой!"
Аполлон Аполлонович снял цилиндр и поспешно стал тискаться к тротуару,
бросив карету и кучера; скоро он семенил по направлению, противоположному
роящейся массе; черные тут фигурки повылились из магазинов, дворов, боковых
проспектов, трактиров; Аполлон Аполлонович выбивался из сил: и -- выбился в
боковые, пустые проспекты, откуда... летели... казаки...
...............................................................
Уж казацкий отряд пролетел; опорожнилось место; виднелися спины
мчащихся к полотнищу казаков; и виднелась спина быстро бегущего старичка в
высочайшем цилиндре.
ПАСИАНСИК
На столе кипел самовар; с этажерки отбрасывал металлический глянец
совершенно новенький, совершенно чистенький самоварчик; самовар же, который
кипел на столе, был невычищен, грязен; совершенно новенький самоварчик
ставился при гостях; без гостей на стол подавалося просто кривое уродище:
громко оно хрипело, сопело; и порою стреляло из дырочек красной искрой.
Накатала катышки белого хлеба невоспитанная чья-то рука; и они
порасплющились на скомканной скатерти в пятнах; под недопитым стаканом
прокисшего чая (прокисшего от лимона) неопрятно сырело пятно; и стояла
та-релка с объедками холодной котлеты и с картофельным холодным пюре.
Ну и где же были роскошные волосы? Вместо них выдавалась косица.
Вероятно, Зоя Захаровна Флейш носила парик (при гостях разумеется); и
-- кстати заметить: вероятно, она беззастенчиво красилась, потому что мы ее
видели роскошноволосой брюнеткой, с эмалированной, слишком гладкою кожей; а
теперь перед нами была просто старая
463
женщина с потным носом и с крысиной косичкой; на ней была кофточка: и,
опять-таки, грязная (вероятно, ночная).
Липпанченко сидел, полуотвернувшись от чайного столика, подставляя и
Зое Захаровне, и грязному самовару квадратную, сутуловатую спину. Перед
Липпанченко лежал полуразложенный пасьянс, заставляющий предполагать, что
Липпанченко после ужина принялся за обычное препровождение вечера,
благотворно влияющее на нервы, но -- был потревожен: неохотно он оторвался
от карт; призошел продолжительный разговор, во время которого были, конечно,
забыты: стакан чаю, пасьянс и все прочее.
После же этого разговора Липпанченко и повернулся спиной: спиной к
разговору.
Он сидел без крахмального воротничка, без пиджака, с расстегнутым
поясом, очевидно, давившим живот, отчего меж жилетом и съезжающими штанами
(темно-желтого цвета -- все теми же) предательски выдался язычок неудобной
крахмальной сорочки.
Мы застали Липпанченко в то мгновение, когда он задумчиво созерцал, как
черное от часов ползло с шелестением пятно таракана; они водились на дачке:
огромные, черные; и водились в обилии,-- в таком несносном обилии, что,
несмотря на свет лампы, -- и в углу шелестело, и из щели буфета по временам
вытарчивал усик.
От созерцания ползущего таракана был оторван Липпанченко плаксивыми
причитаньями своей спутницы жизни.
Чайный поднос от себя отодвинула Зоя Захаровна с шумом, так что
Липпанченко вздрогнул.
-- "Ну?.. И что же такое?.. И отчего же такое?"
-- "Что такое?"
-- "Неужели верная женщина, сорокалетняя женщина, вам отдавшая жизнь,--
женщина, такая, как я..."
И локтями упала на стол: один локоть был прорван, а в прорыве виднелась
старая, поблекшая кожа и на ней расчесанный, вероятно, блошиный укус
45.
-- "Что такое вы там лепечете, матушка: говорите яснее..."
-- "Неужели женщина, такая, как я, не имеет права спросить?.. Старая
женщина" -- и ладонями позакрывала лицо она: выдавался лишь нос да два
черных топорщились глаза.
464
Липпанченко повернулся на кресле.
Видимо, слова ее позадели его; на мгновение выступило на лице подобие
гнетущего угрызения; он не то с вялой робостью, а не то просто с детским
капризом поморгал двумя глазками; видимо, он хотел что-то высказать; и
видимо,-- высказать он боялся; что-то такое он теперь медленно соображал, --
уж не то ли, как в душе его спутницы отозвалось бы страшное признание это;
голова Липпанченки опустилась; он сопел и глядел исподлобья. Но позыв к
п