Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
е дам. Не стыдно ли, когда счастье столь высоко
вознесло тебя, водкой, как простому казаку, наливаться? Тьфу, негоже так,
ваша милость гетман! О прибытии посла все уже знают. Войско и полковники
требуют раду созвать. Тебе не пить сейчас, а ковать железо, пока оно
горячее, надо, ибо сейчас ты можешь заключить мир и все, что пожелаешь,
получить, потом будет поздно, и в том твоя и моя судьба. Тебе бы
следовало, не мешкая, послать посольство в Варшаву и короля о милости
просить...
- Умная ты голова, - сказал Хмельницкий. - Вели ударить в колокол,
собирать раду и скажи на майдане полковникам, что я сейчас буду.
Выговский вышел, и спустя мгновение послышался созывавший на раду
колокол. На голос его тотчас стали сходиться казацкие отряды. И вот
уселись старшины и полковники: страшный Кривонос, правая рука
Хмельницкого; Кречовский, меч казацкий; старый и опытный Филон Дедяла,
полковник кропивницкий; Федор Лобода переяславский; жестокий Федоренко
кальницкий; дикий Пушкаренко полтавский, сплошь чабанами командовавший;
Шумейко нежинский; пламенный Чарнота гадячский; Якубович чигиринский;
затем Носач, Гладкий, Адамович, Глух, Полуян, Панич, но не все, ибо
кое-кто был в деле, а кое-кто на том свете, причем не без помощи князя
Иеремии.
Татары на сей раз на раду позваны не были. Товарищество собралось на
майдане. Напиравшую чернь отгоняли палками и даже кистенями, при этом не
обошлось без смертоубийства.
В конце концов появился Хмельницкий, весь в алом, в гетманской шапке
и с булавою в руке. Рядом с ним шел белый, как голубь,
бїлїаїгїоїчїеїсїтїиївїыїйї ксендз Патроний Лашко, по другую сторону -
Выговский с бумагами.
Хмель, расположившись между полковников, восседал какое-то время в
молчании, затем обнажил голову, давая этим знак, что совет начинается,
встал и так заговорил:
- Судари полковники и благодетели атаманы! Ведомо вам, что из-за
великих и невинно понесенных обид наших вынуждены были мы взяться за
оружие и, с помощью наисветлейшего царя крымского, за старинные вольности
и привилегии, отнятые у нас без согласия его милости короля, с магнатов
спросить, каковое предприятие господь благословил и, напустивши на
коварных угнетателей наших страх, преступления и утеснения их покарал, а
нам небывалыми воздал викториями, за что от сердца признательного следует
нам его возблагодарить. Когда гордыня таково наказана, надлежит нам
подумать, как пролитие крови христианской остановить, что и господь
милосердный, и наша вера благочестивая от нас требуют, но саблю до тех пор
из рук не выпускать, пока по произволению наисветлейшего короля-государя
наши старинные вольности и привилегии не будут возвращены. Вот и пишет мне
пан воевода брацлавский, что такое возможно, а я тож это возможным
полагаю, ибо не мы, но магнаты Потоцкие, Калиновские, Вишневецкие и
Конецпольские из послушания его величеству и Речи Посполитой вышли,
каковых мы же и покарали, а посему следует нам надлежащее удовлетворение и
вознаграждение от его величества и сословий. Так что прошу я вас, господа
благодетели и милостивцы мои, послание воеводы брацлавского, шляхтича веры
благочестивой, мне через отца Патрония Лашко посланное, прочитать и мудро
рассудить, дабы пролитие крови христианской было прекращено, нам
произведено удовлетворение, а за послушание и верность Речи Посполитой
воздана награда.
Хмельницкий не спрашивал, следует ли прекратить войну, но требовал от
нее отказаться, поэтому несогласные сразу же стали перешептываться, что
спустя короткое время переросло в грозные крики, заводилой которых был в
основном Чарнота гадячский.
Хмельницкий молчал, внимательно поглядывая, откуда исходят протесты,
и строптивых про себя отмечая.
Между тем с письмом Киселя встал Выговский. Копию унес Зорко, дабы
прочитать ее товариществу, поэтому и там и здесь установилась полная
тишина.
Воевода начинал письмо такими словами:
- "Ваша милость пан Старшой Запорожского Войска Речи Посполитой,
старинный и любезный мне господин и друг!
Поскольку множество есть таких, каковые о вашей милости, как о
недруге Речи Посполитой, понимают, я не только остаюся сам целиком
уверенный в Вашей неизменной к Речи Посполитой склонности, но и прочих их
милостей господ сенаторов, сподвижников моих в том уверяю. Три разумения
убеждают меня в этом. Первое: что, хотя Войско Днепровское от века славу и
вольности свои отстаивает, однако преданность королям, вельможам и Речи
Посполитой никогда не нарушало. Второе: что народ наш русский в вере своей
правоверной столь неколебим, что предпочтет здравием каждый из нас
пожертвовать, чем веру оную чем-нито нарушить. Третье: что хоть и бывают
разные (как и теперь вот случилось, прости господи!) внутренние
кровопролития, но, однако, отчизна для всех нас есть единая, в каковой
рождаемся, дабы вольности наши вкушать, и нету, пожалуй, во всем свете
другого государства, подобного отчизне нашей в правах и свободах. Посему
привычные все мы, как один, сей матери нашей, Короны, нерушимость
соблюдать, и, хотя случаются огорчения различные (как оно на свете всегда
было), однако разум требует не забывать, что легче в стране свободной
договориться о том, что у кого наболело, чем, потерявши матерь эту, уже
другой такой не найти ни в христианстве, ни в поганстве..."
Лобода переяславский воскликнул:
- Пїрїаївїдїуї кїаїжїе!
- Пїрїаївїдїуї кїаїжїе! - вторили другие полковники.
- Нїеїпїрїаївїдїу! Бїрїеїшїе, пїсїяї вїiїрїа! - рявкнул Чарнота.
- Помалкивай! Самї пїсїяї вїiїрїа!
- Изменники вы! На погибель вам!
- Нїаї пїоїгїиїбїеїлїьї тїоїбїi!
- Давай слушай, нечего тут! Читай давай! Он нашї чїоїлїоївїiїк.
Слушай давай, слушай!
Гроза собиралась нешуточная, но Выговский стал читать дальше, поэтому
снова все затихло.
Воевода в продолжение писал, что Войско Запорожское может ему
доверять, ибо знает хорошо, что он, одной с ними крови и веры будучи,
сочувствующим себя полагает и в злосчастном кровопролитии под Кумейками и
на Старке участия не принимал, еще он призывал Хмельницкого от войны
отказаться, татар отослать или обратить против них оружие, а самому в
верности Речи Посполитой утвердиться. Заканчивалось письмо следующими
словами:
"Обещаю вашей милости, как я есть сын церкви божьей и как род мой от
крови народу русского старинной идет, что сам буду всему доброму
пособлять. Вы знаете, ваша милость, что и от меня в оной Речи Посполитой
(по милости господней) кое-что зависит, что без меня ни война решена быть
не может, ни мир установиться, а я первый войны внутренней не желаю", и т.
д.
Сразу же поднялись крики "за" и "против", но в целом послание
понравилось и полковникам, и товариществу. Во всяком случае, сперва нельзя
было ничего понять и расслышать из-за великого неистовства, с каким
послание обсуждалось. Товарищество издали походило на огромный водоворот,
в котором кипело, бурлило и гудело людское море. Полковники потрясали
перначами и налетали друг на друга, поднося друг другу кулаки к носам.
Мелькали багровые лица, сверкали горящие глаза, выступала пена на губах, а
всеми сторонниками назревающей распри предводительствовал Эразм Чарнота,
впавший в подлинное неистовство. Хмельницкий тоже, глядя на его бешенство,
был готов взорваться, отчего обычно все стихало, как от львиного рыка. Но
прежде вскочил на лавку Кречовский, махнул перначом и крикнул громовым
голосом:
- Вам скотину пасти, не совещаться, рабы басурманские!
- Тихо! Кречовский говорить хочет! - первым крикнул Чарнота,
ожидавший, что прославленный полковник за продолжение войны выскажется.
- Тихо! Тихо! - вопили остальные.
Кречовский был весьма уважаем среди казачества, а все из-за оказанных
казакам великих услуг, из-за больших воинских способностей и - как это ни
странно - оттого, что был шляхтич. Так что все разом утихло и все с
любопытством ждали, что он скажет, сам Хмельницкий даже в него взгляд
беспокойный вперил.
Но Чарнота ошибся, полагая, что полковник выскажется в пользу войны.
Кречовский быстрым своим умом понял, что или теперь, или никогда он может
получить от Речи Посполитой те самые староства и чины, о которых мечтал.
Он понял, что при умиротворении казаков его прежде многих прочих
постараются привлечь и ублажить, чему краковский властелин, в плену
находясь, помешать не сможет, поэтому высказался он следующим образом:
- Мое дело биться, не совещаться, но, коли до совета дошло, я желаю и
свое мнение сказать, ибо таковое благоволение от вас не меньше, а больше
иных прочих заслужил. Мы затеяли войну затем, чтобы нам возвратили наши
вольности и привилегии, а воевода брацлавский пишет, что так оно и должно
быть. Значит: или будет, или не будет. Ежели не будет - тогда война, а
ежели будет - мир! Зачем же понапрасну кровь проливать? Пускай нас
удовлетворят, а мы чернь успокоим, и война прекратится; нашї бїаїтїьїкїо
Хмельницкий мудро порешил и придумал, чтобы нам сторону его милости
наисветлейшего короля взять, который нас и наградит за это, а ежели паны
воспротивятся, тогда позволит нам с ними посчитаться - и мы погуляем. Не
советовал бы я только татар отпускать: пускай кошем на Диком Поле станут и
стоят, покуда нам либо в стремя ногой, либо в пень головой.
У Хмельницкого просветлело лицо, когда он это услышал, а полковники
уже в огромном большинстве стали кричать, что войну следует пока
прекратить и послов в Варшаву отправить, а воеводу из Брусилова просить,
чтобы сам на переговоры приехал. Чарнота, однако, кричал и протестовал, и
тогда Кречовский, взглядом грозным в него уставившись, сказал:
- Ты, Чарнота, гадячский полковник, о войне и кровопролитии взываешь,
а когда под Корсунем шли на тебя пятигорцы пана Дмоховского, так ты, как
пїiїдїсївїиїнїоїк, визжал: "Бїрїаїтїиї рїiїдїнїиї…, сїпїаїсїаїйїтїе!", и
впереди всего своего полка удирал.
- Лжешь! - заорал Чарнота. - Не боюся ж я ниї лїяїхїiїв, ни тебя.
Кречовский сжал в руке пернач и кинулся к Чарноте, другие начали
дубасить гадячского полковника кулаками. Снова поднялся гвалт.
Товарищество на майдане ревело, как стадо диких зубров.
Но тут снова поднялся Хмельницкий.
- Милостивые государи и благодетели полковники! - сказал он. -
Значит, постановили вы послов в Варшаву послать, каковые верную службу
нашу наисветлейшему королю, его милости, представят и о награде просить
будут. Тот же, кто войны хочет, пускай воюет - но не с королем, не с Речью
Посполитой, потому что мы с ними войны никогда не вели, а с величайшим
недругом нашим, который весь уже от крови казацкой аж красен, который еще
на Старке ею окровенился и теперь продолжает, в злонамерении к войскам
казацким оставаясь. К нему я письмо и послов направил, прося, чтобы от
своего неблагорасположения отказался, он же их зверски поубивал, ответом
меня, старшину вашего, не уваживши, через что презрение ко всему Войску
Запорожскому показал. А теперь пришел вот из Заднепровья и Погребище
поголовно вырезал, невинных людей покарал, над чем я горючими слезами
плакал. Потом, как меня сегодня поутру известили, пошел он к Немирову и
тоже никого не пощадил. А поскольку татары от страху и боязни идти на него
не хотят, он, того и гляди, придет сюда, чтобы и нас, невинных людей,
противу воли благосклонного к нам его милости наисветлейшего короля и всей
Речи Посполитой истребить, ибо в гордыне своей ни с кем он не считается и
каково сейчас бунтуется, так и завсегда готов против воли его королевской
милости взбунтоваться...
В собрании сделалось очень тихо. Хмельницкий перевел дух и продолжал:
- Бог нас над гетманами викториею наградил, но этот, чертово отродье,
одною только неправдой живущий, хуже гетманов и всех королят. А пойди я на
него, так он в Варшаве через друзей своих кричать не преминет, что мы не
хотим мира, и перед его королевским величеством невиновность нашу оболжет.
Чтобы такого не случилось, необходимо, дабы король, его милость, и вся
Речь Посполитая знали, что я войны не хочу и сижу тихо, а он на нас первый
нападает, почему я и двинуться не могу, ибо к переговорам с паном воеводой
брацлавским склониться желаю, а чтобы он, чертово отродье, силы нашей не
сокрушил, надобно поперек пути ему встать и мощь его истребить, так же,
как мы у Желтых Вод и под Корсунем недругов наших, панов гетманов,
истребили. О том я, значит, и прошу, чтобы вы, ваши милости, добровольно
на него пошли, а королю писать буду, что это произошло без моего ведома и
за-ради необходимой нашей обороны против его, Вишневецкого, злонравия и
нападений.
Глухое молчанье воцарилось среди собравшихся.
Хмельницкий продолжал:
- Тому из ваших милостей, кто на сей промысел ратный пойдет, дам я
достаточно войска, добрых молодцев, и пушку дам, и люда огненного, чтобы с
помощью божией недруга нашего сокрушил и викторию над ним одержал...
Ни один из полковников не вышел вперед.
- Шестьдесят тысяч отборных бойцов дам! - сказал Хмельницкий.
Тишина.
А ведь это все были неустрашимые воины, боевые кличи которых не один
раз от стен Цареграда эхом отдавались. Быть может, именно поэтому каждый
из них опасался в стычке со страшным Иеремией потерять добытую славу.
Хмельницкий оглядывал полковников, а те от взгляда его опускали глаза
долу. На лице Выговского появилось выражение сатанинского злорадства.
- Знаю я молодца, - хмуро сказал Хмельницкий, - который бы сейчас
свое слово сказал и от похода не уклонился, да нету его среди нас...
- Богун! - сказал кто-то.
- Точно. Разбил он уже регимент Яремы в Василевке, да только
пострадал сам в этом деле и лежит теперь в Черкассах, со смертью-матушкой
борется. А раз его нету, значит, как я погляжу, никого нету. Где же слава
казацкая? Где Павлюки, Наливайки, Лободы и Остраницы?
Тогда толстый невысокий человек, с посиневшим и угрюмым лицом, с
рыжими как огонь усами над кривым ртом и с зелеными глазами, встал с
лавки, подошел к Хмельницкому и сказал:
- Я пойду.
Это был Максим Кривонос.
Послышались клики "на славу", он же упер в бок пернач и сказал
хриплым, отрывистым голосом следующее:
- Не думай, гетман, что я боюся. Я бы сейчас же вызвался, да думал:
есть получше меня! Но ежели нету, пойду я. Вы что? Вы головы и руки, а у
меня головы нету, только руки да сабля. Рїаїзї мїаїтїиї рїоїдїиїлїа! Война
мне мать и сестра. Вишневецкийї рїiїжїе, и я буду. А ты мне, гетман,
молодцев добрых дай, ибо не с чернью на Вишневецкого ходят. Так и пойду -
зїаїмїкїiївї дїоїбїуївїаїтїи, бїиїтїи, рїiїзїаїтїи, вїiїшїаїтїи! Нїа
пїоїгїиїбїеїлїьї …їм, бїiїлїоїрїуїчїкїаїм!
Еще один атаман вышел вперед.
- Яї зї тїоїбїоїю, Мїаїкїсїиїмїе!
Был это Полуян.
- И Чарнота гадячский, и Гладкий миргородский, и Носач остренский
пойдут с тобой! - сказал Хмельницкий.
- Пойдем! - ответили те в один голос, потому что пример Кривоноса уже
их увлек и пробудил в них боевой дух.
- Нїаї Яїрїеїмїу! Нїаї Яїрїеїмїу! - загремели крики среди
собравшихся. - Коли! Коли! - вторило товарищество, и уже через какое-то
время рада превратилась в попойку. Полки, назначенные идти с Кривоносом,
пили смертельно, ибо и шли на смерть. Молодцы это хорошо знали, да только
в сердцах их уже не было страху. "Рїаїзї мїаїтїиї рїоїдїиїлїа!" - вторили
они своему вождю и ни в чем себе не отказывали, как оно всегда бывало
перед гибелью. Хмельницкий разрешал и поощрял - чернь последовала их
примеру. Толпы в сто тысяч глоток принялись распевать песни. Распугали
заводных коней, и те, мечась по лагерю, поднимая облака пыли, учинили
неописуемый беспорядок. Их гоняли с криками, воплями и хохотом; огромные
толпы слонялись у реки, стреляли из самопалов: устроив давку, продирались
в квартиру самого гетмана, который в конце концов приказал Якубовичу их
разогнать. Начались драки и бесчинства, покуда проливной дождь не загнал
всех в шалаши и под телеги.
Вечером в небесах бушевала гроза. Громы перекатывались из края в край
обложенного тучами неба, молнии освещали окрестность то белым, то багровым
блеском.
В отсветах их выступил из лагеря Кривонос во главе шестидесяти тысяч
самолучших, отборнейших бойцов и черни.
Глава XXVII
Кривонос пошел из Белой Церкви через Сквиру и Погребище к Махновке, а
всюду, где проходил, даже следы человеческого проживания исчезали. Кто не
присоединялся к нему, погибал от ножа. Сжигали на корню жито, леса, сады,
а князь тем временем тоже, в свою очередь, сеял опустошение. После
поголовной резни в Погребище и кровавой бани, устроенной паном Барановским
Немирову, уничтожив этак с дюжину крупных шаек, войско в конце концов
стало лагерем под Райгородом, ибо почти месяц уже люди не слезали с седел
и ратные труды измотали солдат, а смерть их ряды поуменьшила. Надо было
отдышаться и отдохнуть, так как рука косцов этих одеревенела от кровавой
жатвы. Князь был даже склонен на какое-то время уйти на отдых в мирные
края, дабы пополнить войско, а главным образом конский запас, который был
скорее похож на движущиеся скелеты, чем на живые существа, потому что
лошади с месяц уже не видели зерна, пробавляясь одной только затоптанною
травою. Между тем после недельного бивака сделалось известно, что на
подходе подкрепления. Князь тотчас же выехал навстречу и в самом деле
встретил Януша Тышкевича, воеводу киевского, подходившего с полутора
тысячами изрядного войска; были с ним и пан Кшиштоф Тышкевич, подсудок
брацлавский, и молодой пан Аксак, еще почти юноша, но с добротно
снаряженной собственной гусарской хоругвишкой, и множество шляхты, а
именно господа Сенюты, Полубинские, Житинские, Еловицкие, Кердеи,
Богуславские - кто с дружинами, а кто и без, - все вместе насчитывали
около двух тысяч сабель, не считая челяди. Князь очень обрадовался и,
признательность свою выражая, пригласил пана воеводу к себе на квартиру, а
тот ее бедности и простоте надивиться не мог. Князь, насколько в Лубнах
жил по-королевски, настолько в походах, желая показать пример солдатам,
никаких роскошеств себе не позволял. Стоял он постоем в небольшой
комнатенке, в узкую дверь которой пан воевода киевский по причине своей
превеликой тучности едва смог протиснуться, приказав даже себя стремянному
сзади подпихивать. В комнате, кроме стола, деревянных лавок и койки,
покрытой лошадиной шкурой, не было ничего, разве что сенник у двери, на
котором спал всегда готовый к услугам ординарец. Простота эта весьма
удивила воеводу, любившего посибаритничать и путешествовавшего с коврами.
Итак, вошел он и с удивлением воззрился на князя, поражаясь, как может
муж, столь великий духом, жить в таковой непритязательности и убожестве.
Ему случалось встречаться с князем на сеймах в Варшаве, он состоял даже с
ним в дальнем родстве, но коротко они знакомы не были. Лишь когда
завязался разговор, он тотчас понял, что имеет дело с человеком
незаурядным. И вот старый сенатор и старый бесшабашный солдат,
приятелей-сенаторов по плечу похлопывавший, ко князю Доминику Заславскому
обращавшийся "милостивец мой!" и с самим королем бывший