Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
паемых поношениями и угрозами бушующей
толпы, в постоянных стычках отражая ее натиск.
В Белгороде комиссарам снова показалось, что пришел их последний час.
Был избит больной Брышовский, убит Гняздовский - лишь появление
митрополита, прибывшего для беседы с воеводой, позволило избежать
неминуемой расправы. В Киев комиссаров пускать не хотели. Князь
Четвертинский вернулся от Хмельницкого 11 февраля, не получив никакого
ответа. Комиссары не знали, как быть, куда ехать. Обратный путь был
отрезан: бессчетные разбойные ватаги только и ждали срыва переговоров,
чтобы перебить посольство. Толпа все более распоясывалась. Драгунам
преграждали дорогу, хватая лошадей за поводья, сани воеводы осыпали
камнями, кусками льда и мерзлыми комьями снега. В Гвоздовой Скшетуский и
Донец в кровопролитном бою разогнали толпу в несколько сот человек.
Хорунжий новогрудский и Смяровский вновь отправились к Хмельницкому, чтобы
убедить его приехать на переговоры в Киев, но воевода почти уже не
надеялся, что комиссары доберутся туда живыми. Тем часом в Фастове они
вынуждены были, сложа руки, смотреть, как толпа расправляется с пленными:
старых и малых, мужчин и женщин топили в проруби, обливали на морозе
водой, кололи вилами, живьем кромсали ножами. Такое продолжалось
восемнадцать дней, пока наконец Хмельницкий не прислал ответ, что в Киев
ехать он не желает, а ждет воеводу и комиссаров в Переяславе.
Злосчастные посланцы воспряли духом, полагая, что настал конец их
мученьям. Переправившись через Днепр в Триполье, они остановились на
ночлег в Воронкове, откуда всего шесть миль было до Переяслава. Навстречу
им на полмили выехал Хмельницкий, как бы тем самым оказывая честь
королевскому посольству. Но сколь же он переменился с той поры, когда
старался выглядеть несправедливо обиженным, "quantum mutatus ab illo"*,
как писал воевода Кисель.
_______________
* "сколь же он отличается от того, каким был" (лат.). -
Вергилий.
Хмельницкий появился в сопровождении полусотни всадников, с
полковниками, есаулами и военным оркестром, словно удельный князь - со
значком, с бунчуком и алым стягом. Комиссарский поезд тотчас остановился,
он же, подскакав к передним саням, в которых сидел воевода, долго глядел в
лицо почтенному старцу, а потом, слегка приподняв шапку, промолвил:
- Поклон вам, пїаїнїоївїеї комиссары, и тебе, воевода. Раньше бы надо
начинать со мной переговоры, покуда я поплоше был и силы своей не ведал,
но коли король васї дїої мїеїнїеї пїрїиїсїлїаїв, от души рад принять вас
на своих землях.
- Привет тебе, гетман! - ответил Кисель. - Его величество король
послал нас монаршье благоволение тебе засвидетельствовать и установить
справедливость.
- За благоволение монаршье спасибо, а справедливость я уже самолично
вот этим, - тут он хлопнул рукой по сабле, - установил, не пощадив животов
ваших, и впредь так поступать стану, ежели по-моему делать не будете.
- Нелюбезно ты нас, гетман запорожский, принимаешь, нас, посланников
королевских.
- Нїеї бїуїдїуї гїоївїоїрїиїтїиї нїаї мїоїрїоїзїi, найдется еще для
этого время, - резко ответил Хмельницкий. - Пусти меня, Кисель, в свои
сани, я желаю честь оказать посольству - поеду вместе с вами.
С этими словами он спешился и подошел к саням. Кисель подвинулся
вправо, освобождая место по левую от себя руку.
Увидев это, Хмельницкий нахмурился и крикнул:
- По правую руку меня сажай!
- Я сенатор Речи Посполитой!
- А что мне сенатор! Потоцкий вон первый сенатор и коронный гетман, а
у меня в лыках сейчас вместе с иными: захочу, завтра же на кол посажен
будет.
Краска выступила на бледных щеках Киселя.
- Я здесь особу короля представляю!
Хмельницкий еще пуще нахмурился, но сдержал себя и сел слева,
бормоча:
- Нїаїйї кїоїрїоїлїьї бїуїдїеї уї Вїаїрїшїаївїi, аї яї нїаї Рїуїсїи.
Мало еще, вижу, вам от меня досталось.
Кисель ничего не ответил, лишь возвел очи к небу. Он предчувствовал,
что его ожидает, и справедливо подумал в тот миг, что если путь к
Хмельницкому можно назвать Голгофой, то переговоры с ним - крестная мука.
Поезд двинулся в город, где палили из двух десятков пушек и звонили
во все колокола. Хмельницкий, словно опасаясь, как бы комиссары не сочли
это знаком особой для себя чести, сказал воеводе:
- Я не только вас, а и других послов, коих ко мне шлют, так принимаю.
Хмельницкий говорил правду: действительно, к нему, точно к удельному
князю, уже посылали посольства. Возвращаясь из Замостья под впечатлением
выборов, удрученный известиями о поражениях, нанесенных литовским войском,
гетман куда как скромнее о себе мыслил, но, когда Киев вышел навстречу ему
со знаменами и огнями, когда академия приветствовала его словами: "Tamquam
Moisem, servatorem, salvatorem, liberatorem populi de sevitute lechica et
bono omine Bohdan"* - богоданный, когда, наконец, его назвали
"illustrissimus princeps"**? - тогда по словам современников, "возгордился
сим зверь дикий". Силу свою почувствовал и твердую почву под ногами, чего
ранее ему недоставало.
_______________
* Подобный Моисею, спаситель, избавитель, освободитель народа из
рабства ляшского, в добрый знак названный Богданом (лат.).
** наиславнейший государь (лат.).
Чужеземные посольства были безмолвным признанием как его могущества,
так и независимости; неизменная дружба татар, оплачиваемая большей частью
добычи и несчастными ясырями, которых этот народный вождь разрешил брать
из числа своего народа, позволяла рассчитывать на поддержку против любых
врагов; потому-то Хмельницкий, еще под Замостьем признававший королевскую
власть и волю, ныне, обуянный гордынею, уверенный в своей силе, видя
царящий в Речи Посполитой разброд и слабость ее предводителей, готов был
поднять руку и на самого короля, теперь уже мечтая в глубине темной своей
души не о казацких вольностях, не о возврате Запорожью былых привилегий,
не о справедливости к себе, а об удельном государстве, о княжьей шапке и
скипетре.
Он чувствовал себя хозяином Украины. Запорожское казачество стояло за
него: никогда, ни под чьей властью не купалось оно в таком море крови, не
имело такой богатой добычи; дикий по натуре своей народ тянулся к нему -
ведь, когда мазовецкий или великопольский крестьянин безропотно гнул спину
под ярмом насилья, во всей Европе доставшимся в удел "потомкам Хама",
украинец вместе со степным воздухом впитывал любовь к свободе столь же
беспредельной, дикой и буйной, как самые степи. Охота была ему ходить за
господским плугом, когда его взгляд терялся в пустыне, господом, а не
господином данной, когда из-за порогов Сечь призывала его: "Брось пана и
иди на волю!", когда жестокий татарин учил его воевать, приучал взор его к
пожарам и крови, а руку - к оружью?! Не лучше ли было разбойничать под
началом Хмеля иї пїаїнїiївї рїiїзїаїтїи, нежели ломать перед подстаростой
шапку?..
А еще народ шел к Хмелю потому, что кто не шел, тот попадал в полон.
В Стамбуле за десять стрел давали невольника, за лук, закаленный в огне, -
троих, столь великое множество ясырей было. Поэтому у черни не оставалось
выбора - и лишь странная с тех времен сохранилась песня, которую долго еще
распевали по хатам из поколения в поколение, странная песня об этом вожде,
прозванном Моисеем: "Оїй, щїоїбї тїоїгїої Хїмїiїлїяї пїеїрїшїаї кїуїлїя
нїеї мїиїнїуїлїа!"
Исчезали с лица земли местечки, города и веси, страна обезлюдела,
превратилась в руины, в сплошную рану, которую не могли заживить столетья,
но оный вождь и гетман этого не видел либо не хотел видеть - он никогда
ничего не замечал дальше своей особы, - и крепнул, и кормился огнем и
кровью, и, снедаемый чудовищным самолюбьем, губил собственный народ,
собственную страну; и вот теперь ввозил комиссаров в Переяслав под
колокольный звон и гром орудий, как удельный владыка, господарь, князь.
Понурив головы, ехали в логово льва комиссары, и последние искры
надежды гасли в их сердцах, а тем временем Скшетуский, следовавший за
вторым рядом саней, неотрывно разглядывал полковников, прибывших с
Хмельницким, думая увидеть среди них Богуна. После бесплодных поисков на
берегах Днестра, закончившихся за Ягорлыком, в душе пана Яна, как
единственное и последнее средство, созрело намерение отыскать Богуна и
вызвать его на смертный поединок. Бедный наш рыцарь понимал, конечно, что
в этом пекле Богун может зарубить его без всякого боя или отдать татарам,
но он лучшего был об атамане мнения: зная его мужество и безудержную
отвагу, Скшетуский почти не сомневался, что, поставленный перед выбором,
Богун не откажется от поединка. И потому вынашивал в своей исстрадавшейся
душе целый план, как свяжет атамана клятвой, чтобы в случае смерти его тот
отпустил Елену. О себе Скшетуский уже не заботился: предполагая, что казак
в ответ ему скажет: "А коли я погибну, пусть она ни моей, ни твоей не
будет", - он готов был и на это согласиться и в свой черед дать такую же
клятву, лишь бы вырвать ее из вражьих рук. Пусть она до конца дней своих
обретет покой в монастырских стенах... Он тоже сперва на бранном поле, а
затем, если не приведется погибнуть, в монастырской келье поищет
успокоенья, как искали его в те времена все скорбящие души. Путь такой
казался Скшетускому прямым и ясным, а после того, как под Замостьем ему
однажды подсказали мысль о поединке с атаманом, после того, как розыски
княжны в приднестровских болотах закончились неудачей, - то и единственно
возможным. С этой целью, не останавливаясь на отдых, он поспешил с берегов
Днестра вдогонку за посольством, надеясь либо в окружении Хмельницкого,
либо в Киеве найти соперника, тем более что, по словам Заглобы, Богун
намеревался ехать в Киев, венчаться там при трехстах свечах.
Однако тщетно теперь Скшетуский высматривал его между полковников.
Зато он увидел немалое число иных, еще с прошлых, мирных, времен
знакомцев: Дедялу, которого встречал в Чигирине, Яшевского, приезжавшего
из Сечи послом к князю, Яроша, бывшего сотника Иеремии, Грушу,
Наоколопальца и многих других, и решил у них разузнать, что удастся.
- Узнаешь старых знакомых? - спросил он, подъезжая к Яшевскому.
- Я тебя в Лубнах видел, ты князя Яремыї лїиїцїаїр, - ответил
полковник. - Вместе, помнится, пили-гуляли. Что князь твой?
- Здравствует, спасибо.
- Это покуда весна не настала. Они еще не встречались с Хмельницким,
а встретятся - одному живым не уйти.
- Как будет угодно господу богу.
- Ну, нашегої бїаїтїьїкїаї господь не оставит. Не бывать больше
твоему князю на татарском берегу у себя в Заднепровье. У Хмеля бїаїгїаїтїо
мїоїлїоїдїцїiїв, а у Яремы что? Добрый онї жїоїлїнїiїр, но и наш
бїаїтїьїкїої не хуже. А ты что, больше у князя не служишь?
- Я с комиссарами еду.
- Что ж, рад старого знакомца видеть.
- Коли рад, окажи мне услугу, век буду тебе благодарен.
- Какую услугу?
- Скажи мне, где Богун, знаменитый тот атаман, что прежде в
переяславском полку служил, а ныне среди вас высшее званье иметь должен?
- Замолчи! - с угрозой вскричал Яшевский. - Твое счастье, что мы
давние знакомцы и пили вместе, не то б я тебя этим вот буздыганом на снег
уложил немедля.
Скшетуский посмотрел на него удивленно, но, будучи сам на решения
скор, стиснул в руке булаву.
- Ты в своем уме?
- Я-то в своем и пугать тебя не намерен, но такой был отдан Хмелем
приказ: кто б из ваших, пусть комиссар даже, о чем ни спросил, - убивать
на месте. Я не исполню приказа, другой исполнит, потому и предупреждаю -
из доброго к тебе расположенья.
- Так у меня же интерес приватный.
- Все едино. Хмель нам, полковникам, наказал и другим велел передать:
"Убивать всякого - хоть о дровах, хоть о навозе спросят". Так и скажи
своим.
- Спасибо за добрый совет, - ответил Скшетуский.
- Это я только тебя предостерег, а любого другого ляха уложил бы без
слова.
Они замолчали. Поезд уже достиг городских ворот. По обеим сторонам
дороги и на улицах толпилась чернь и вооруженные казаки, которые в
присутствии Хмельницкого не смели обрушить на сани проклятья и комья
снега, а лишь провожали комиссаров угрюмыми взорами, сжимая кулаки или
рукояти сабель.
Скшетуский, выстроив драгун по четверо, с гордо вскинутой головою
спокойно ехал по широкой улице, не обращая никакого внимания на грозные
взгляды толпившегося вокруг люда, и лишь думал, сколько ему потребуется
самоотречения, выдержки и христианского всетерпенья, дабы свершить
задуманное и не потонуть с первых же шагов в этом океане ненависти и
злобы.
Глава XVIII
На следующий день комиссары долгий держали совет: сразу ли вручить
Хмельницкому королевские дары или обождать, пока он не проявит больше
смирения и хоть каплю раскаянья? В конце концов решили пронять его
человечностью и монаршьим великодушием и оповестили о вручении даров -
торжественная церемония состоялась назавтра. С утра трезвонили колокола и
гремели пушки. Хмельницкий ожидал комиссаров перед своими палатами в
окружении полковников, казацкой верхушки и несчетной толпы простых казаков
и черни: ему хотелось, чтобы весь народ знал, какой чести его удостоил сам
король. Он сидел на возвышении под значком и бунчуком, среди послов из
соседних земель, в отороченной собольим мехом красной парчовой епанче,
подбоченясь, поставя ноги на бархатную с золотой бахромой подушку. По
толпе то и дело пробегал восхищенный, подобострастный шепот: чернь,
превыше всего ценящая силу, видела в своем предводителе воплощенье этой
силы. Только таким воображению простого люда мог рисоваться непобедимый
народный герой, громивший гетманов, магнатов, шляхту и вообщеї лїяїхїiїв,
которые до той поры были овеяны легендой непобедимости. Хмельницкий за год
войны несколько постарел, но не согнулся - в могучих его плечах
по-прежнему ощущалась сила, способная крушить государства и создавать на
их месте новые; широкое лицо, покрасневшее от злоупотребления крепкими
напитками, выражало твердую волю, необузданную гордыню и дерзкую
самоуверенность, подогреваемую успехами в ратном деле. Ярость и гнев
дремали в складках его лица, и легко представлялось: вот они пробуждаются,
и народ под их грозным дыханием склоняется, словно лес в бурю. Из глаз,
очерченных красной обводкой, уже стреляло нетерпенье, - комиссары мешкали
явиться с дарами! - а из ноздрей на морозе валил клубами пар, как два
дымных столба из ноздрей Люцифера; так и сидел гетман в исторгнутом
собственными легкими тумане, багроволицый, сумрачный, надменный, рядом с
послами, среди полковников, в окружении океана черни.
Наконец показался комиссарский поезд. Впереди довбыши колотили в
литавры и трубачи, раздувая щеки, трубили в трубы; жалобные протяжные
звуки издавали их инструменты: казалось, это хоронят величие и славу Речи
Посполитой. За музыкантами ловчий Кшетовский нес булаву на бархатной
подушке, а Кульчинский, киевский скарбничий, - алое знамя с орлом и
надписью; далее в одиночестве шел Кисель, высокий, худой, с достигающей
груди белой бородою; на благородном его лице было страдание, а в душе -
бесконечная боль. Прочие комиссары следовали в нескольких шагах за
воеводой; замыкали шествие драгуны Брышовского во главе со Скшетуским.
Кисель шел медленно: в ту минуту ему явственно представилось, как за
драными лохмотьями переговоров, за видимостью монаршьей милости и прощения
совсем иная, обнаженная, позорная проглядывает правда, которую слепой
узрит, глухой услышит, ибо она вопиет: "Не милость дарить идешь ты,
Кисель, а милости просить смиренно; купить ее надеешься ценой булавы и
знамени, пешком идешь вымаливать ее у мужицкого вождя от имени Речи
Посполитой, ты, сенатор и воевода..." И разрывалась душа брусиловского
магната, и чувствовал он себя презреннее червя, ничтожнее праха, а в ушах
его звенели слова Иеремии: "Лучше совсем не жить, нежели жить у холопов и
басурман в неволе". Что он, Кисель, в сравнении с лубненским князем,
который являлся мятежникам не иначе, как в образе Юпитера, с насупленным
челом, в огне войны и пороховом дыму, овеянный запахом серы? Что? Тяжесть
этих мыслей сломила дух воеводы, улыбка навсегда исчезла с его лица,
радость навек покинула сердце; он стократ предпочел бы умереть, нежели
сделать еще шаг вперед, и все-таки шел: его толкало все его прошлое, все
труды, потраченные усилья, вся неумолимая логика его былых деяний...
Хмельницкий ждал его, подбоченясь, хмуря брови и выпятив губы.
Наконец шествие приблизилось. Кисель, выступив вперед, сделал еще
несколько шагов к самому возвышенью. Довбыши перестали барабанить, умолкли
трубы - и великая тишина слетела на толпу, лишь на морозном ветру
шелестело алое знамя, несомое Кульчинским.
Внезапно тишину разорвал чей-то властный голос, с непередаваемой
силой отчаянья, невзирая ни на что и ни на кого, коротко и отчетливо
приказавший:
- Драгуны, кругом! За мной!
То был голос Скшетуского.
Все головы повернулись в его сторону. Сам Хмельницкий слегка
привстал, дабы видеть, что происходит. У комиссаров с лица отхлынула
кровь. Скшетуский стоял в стременах, прямой, бледный, с горящим взором,
держа в руках обнаженную саблю; полуобернувшись к драгунам, он громовым
голосом повторил приказанье:
- За мной!
В тишине громко зацокали по чисто выметенной промерзлой улице копыта.
Вымуштрованные драгуны поворотили на месте лошадей, и весь отряд во главе
с поручиком по данному им знаку неспешно двинулся обратно к комиссарским
квартирам.
Удивление и растерянность выразились на лицах у всех, не исключая
Хмельницкого, ибо нечто необычайное было в голосе поручика и его
движеньях; никто, впрочем, не знал толком, не составляет ли внезапный
отъезд эскорта части торжественного церемониала. Один лишь Кисель все
понял, и, главное, понял он, что и переговоры, и жизнь комиссаров вместе с
эскортом в ту минуту висели на волоске; потому, чтобы не дать опомниться
Хмельницкому, он вступил на возвышение и обратился к нему с речью.
Начал он с того, что сообщил об изъявлении королевской милости
Хмельницкому и всему Запорожью, но неожиданно речь его прервало новое
происшествие, имевшее лишь ту добрую сторону, что совершенно отвлекло
вниманье от предыдущего. Старый полковник Дедяла, стоявший возле
Хмельницкого, потрясая булавой, кинулся к воеводе, крича:
- Ты что плетешь, Кисель! Король королем, а сколько вы, королята,
князья, шляхта, бед натворили! И ты, Кисель, хоть одной с нами крови,
отщепился от нас, с ляхами связался. Не хотим больше слушать твою
болтовню, чего надо, мы и сами добудем саблей.
Воевода с негодованием обратил свой взор на Хмельницкого.
- Что ж это ты, гетман, полковников своих распустил?
- Замолчи, Дедяла! - крикнул гетман.
- Молчи, молчи! Набрался с утра пораньше! - подхватили другие
полковники. - Пошел прочь, пока не выгнали в шею!
Дедяла не унимался; тогда его и впрямь схватили за шиворот и
вытолкали за пределы круга.
Воевода продолжил гладкую свою р