Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
ые
сплошь запрудили поляну. Казаки бежали и татары, с косами, кольями,
луками, с пучками горящих лучин. Из уст в уста вперебой полетели
торопливые вопросы:
- Что такое, что приключилось?
- Дїиїв! - отвечали конепасы.
- Дїиїв! - повторяли в толпе. - Лїяїх! Дїиїв! Бей его! Живого бери!
Живого!
Пан Лонгинус двоекратно выстрелил из пистолетов, но выстрелы эти уже
не могли быть услышаны друзьями в польском стане.
Меж тем толпа надвигалась полукружьем, он же стоял в тени - исполин,
прижавшийся к дереву, - и ждал, сжимая в руке меч.
Толпа подступала все ближе. Наконец прогремели слова команды:
- Взять его!
Все до единого бросились к дубу. Крики умолкли. Те, что не могли
протолкнуться вперед, светили остальным. Людской водоворот забурлил под
деревом. Только стоны вылетали из этой заверти, и долгое время ничего
нельзя было разглядеть. Но вот вопль ужаса вырвался из груди нападающих.
Толпа рассеялась в одну минуту.
Под деревом остался лишь пан Лонгинус, а под ногами у него - груда
тел, еще содрогающихся в предсмертной агонии.
- Веревок, веревок! - раздался чей-то голос.
Верховые стремглав поскакали за веревками и мгновенно воротились.
Тотчас человек по пятнадцать здоровенных мужиков ухватили с обоих концов
длинный канат с намереньем прикрутить пана Лонгина к дубу.
Но пан Лонгин несколько раз взмахнул мечом - и мужики попадали на
землю. С тем же успехом маневр повторили татары.
Поняв, что всем скопом нападать - только мешать друг другу, и желая
во что бы то ни стало схватить великана живым, попытали удачу еще десятка
полтора смельчаков-ногайцев, но пан Лонгинус раскидал их, как вепрь
остервенелую собачью свору. Дуб, сросшийся из двух могучих стволов, имел в
середине как бы впадину, дававшую рыцарю защиту, - всякий же, кто
приближался спереди на длину меча, умирал, не издав даже вскрика.
Нечеловеческая сила Подбипятки, казалось, только возрастала с каждой
минутой.
Завидя такое, разъяренные ордынцы оттеснили казаков, и со всех сторон
понеслись дикие крики:
- У-к! У-к!..
И тут, при виде луков и доставаемых из колчанов стрел, понял пан
Подбипятка, что близится его смертный час, и начал молиться пресвятой
деве.
Сделалось тихо. Толпа притаила дыханье, ожидая, что будет дальше.
Первая стрела свистнула, когда пан Лонгинус проговорил: "Матерь
искупителя!" - и оцарапала ему висок.
Вторая стрела свистнула, когда пан Лонгинус вымолвил: "Преславная
дева!" - и застряла у него в плече.
Слова литании смешались со свистом стрел.
И когда пан Лонгинус сказал: "Утренняя звезда!", стрелы уже торчали у
него в плечах, в боку, в ногах... Кровь из раны на виске заливала глаза, и
уже словно сквозь мглу видел он татар, поляну и свиста стрел уже не
слышал. Чувствовал лишь, что слабеет, что ноги подламываются, голова
упадает на грудь... и наконец рухнул на колена.
Еще он успел сказать со стоном: "Царица ангелов!" - и то были
последние его слова на земле.
Ангелы небесные подхватили его душу и положили, словно светлую
жемчужину, к ногам "царицы ангелов".
Глава XXVIII
На следующее утро Володы„вский с Заглобой стояли на валу среди
воинства, не спуская глаз с табора, откуда валила толпа черни. Скшетуский
был на совете у князя, наши же рыцари, воспользовавшись передышкой,
поминали вчерашний день и гадали, отчего оживился неприятельский стан.
- Не к добру это, - сказал Заглоба, показывая на близящуюся огромную
черную тучу. - Верно, снова на приступ пойдут, а тут уже руки отказываются
служить.
- Какой еще в эту пору, среди бела дня, приступ! - возразил маленький
рыцарь. - Разве что вчерашний наш вал займут и под новый начнут подкопы да
палить с утра до вечера станут.
- Хорошо бы пугнуть их из пушек.
На что Володы„вский ответил, понизив голос:
- С порохом плохо. При таком расходе, боюсь, и на шесть дней не
хватит. Но к тому времени король подоспеть должен.
- Эх, будь что будет. Только бы пан Лонгинус, бедолага наш,
благополучно пробрался! Я ночью глаз не сомкнул, все о нем думал; только
вздремну, тотчас его в презатруднительных обстоятельствах вижу - и такая
меня брала жалость, прямо в пот бросало. Нет лучше его человека! Во всей
Речи Посполитой днем с огнем не сыскать - хоть ищи тридцать лет и три
года.
- А чего же ты вечно над ним насмешки строил?
- Потому что язык у меня сердца злее. Уж лучше не вспоминай, пан
Михал, не береди душу, я и так себя грызу; не дай бог с ним какая беда
случится - до смерти не узнаю покоя.
- Излишне ты, сударь, себя терзаешь. Он на тебя никогда зла не
держал, сам слышал, как говорил: "Язык скверный, а сердце - золотое!"
- Дай ему бог здоровья, благородному нашему другу! По-людски он,
правда, слова сказать не умел, зато этот изъян, как и прочие, с лихвой
высочайшими добродетелями возмещались. Как думаешь, прошел он, а, пан
Михал?
- Ночь была темная, а мужики после вчерашнего погрома fatigati
страшно. Мы надежной не выставили стражи, а уж они небось и подавно!
- И слава богу! Я еще пану Лонгину наказал про княжну, бедняжечку
нашу, порасспросить хорошенько, не случилось ли ее кому видеть: мне
думается, Редзян должен был к королевским войскам пробиваться. Пан
Лонгинус об отдыхе, конечное дело, и не помыслит, а с королем сюда придет.
В таком случае можно о ней ожидать скорых известий.
- Я на изворотливость этого малого премного надеюсь: так ли, сяк ли,
он ее спас, полагаю. Век буду неутешен, ежели ее какая беда постигнет.
Недолго я знал княжну, но нимало не сомневаюсь, что, будь у меня сестра
родная, и та б не была дороже.
- Тебе сестра, а мне-то она как дочка. От тревог этих у меня, того и
гляди, борода совсем побелеет, а сердце от жалости разорвется. Не успеешь
полюбить человека, раз, два - и уже его нету, а ты сиди, лей слезы,
кручинься, поедом себя ешь да думай горькую думу, а вдобавок еще в брюхе
пусто, в шапке дыра на дыре, и вода, как сквозь худую стреху, на лысину
каплет. Собакам нынче в Речи Посполитой лучше живется, чем шляхте, а уж
нам четверым всех хуже. Может, пора в лучший мир отправляться, как
по-твоему, а, пан Михал?
- Я не раз думал рассказать обо всем Скшетускому, да одно меня
удерживало: он сам никогда словечком ее не вспомнит, а если, часом, кто
обмолвится в разговоре, вздрогнет только, будто его ножом укололи в
сердце.
- Давай, выкладывай, колупай раны, подсохшие в огне сражений, а ее,
может, татарин какой уже через Перекоп за косу тащит. У меня в глазах
языки пламенные плясать начинают, едва я такое себе представлю. Нет, пора
помирать, не иначе, - мучение сущее жить на свете. Хоть бы пан Лонгинус
благополучно пробрался!
- К нему за его добродетели небеса более, чем к кому иному, должны
благоволить. Однако взгляни, сударь любезный, что там сброд вытворяет!..
- Ничего не вижу - солнце в глаза светит.
- Вал наш вчерашний раскапывают.
- Говорил я, надо ждать штурма. Пошли, пан Михал, сколько можно так
стоять!
- Вовсе не обязательно они штурм готовят, им и для отступления
свободный путь нужен. А верней всего, башни, в которых стрелки сидят, туда
затащат. Ты только посмотри, сударь: заступы так и мелькают; шагов на
сорок уже заровняли.
- Теперь вижу, но ужасно что-то нынче солнце глаза слепит.
Заглоба стал всматриваться из-под ладони. И увидел, как в проем,
сделанный в насыпи, рекою хлынула чернь и мгновенно запрудила пустое
пространство между валами. Одни тотчас принялись стрелять, другие - грызть
лопатами землю, возводя новую насыпь и шанцы, которым назначалось
очередным, третьим уже по счету кольцом обхватить польский лагерь.
- Ого! - вскричал Володы„вский. - Что я говорил?.. Вон уже и машины
катят!
- Ну, не миновать штурма, это ясно. Пошли отсюда, - сказал Заглоба.
- Нет, это совсем другие белюарды! - воскликнул маленький рыцарь.
И вправду, осадные башни, которые показались в проеме, отличались от
обычных гуляй-городков: стенами их служили скрепленные скобами, увешанные
шкурами и одеждой решетки, укрывшись за которыми самые меткие стрелки,
сидевшие в верхней части башни, обстреливали неприятельские окопы.
- Пойдем, пусть они там сидят, пока не передохнут! - повторил
Заглоба.
- Погоди! - ответил Володы„вский.
И стал пересчитывать стрельни, одна за одной появляющиеся из проема.
- Раз, два, три... Видно, запас у них немалый... Четыре, пять,
шесть... Эка, еще выше прежних... Семь, восемь... Да они нам всех собак на
майдане перестреляют, стрелки там, должно быть, exquisitissimi...* Девять,
десять... Каждую как на ладони видно - солнце прямо на них светит...
Одиннадцать...
_______________
* отборные (лат.).
Вдруг пан Михал прервал подсчеты.
- Что это? - спросил он странным голосом.
- Где?
- Там, на самой высокой... Человек висит!
Заглоба напряг взор; действительно, на самой высокой башне,
освещенное солнцем, висело на веревке нагое тело, колыхаясь, словно
гигантский маятник, в лад с движениями машины.
- Верно, - сказал Заглоба.
Вдруг Володы„вский побледнел как полотно и прерывающимся от ужаса
голосом крикнул:
- Господь всемогущий!.. Это же Подбипятка!
Шорох пролетел над валами, словно ветер в листве деревьев. У Заглобы
голова поникла на грудь; закрыв руками глаза, он тихо простонал, едва
шевеля посинелыми устами:
- Иисусе, Мария! Иисусе, Мария!..
Шорох мгновенно сменился шумом многих голосов, нарастающим подобно
гулу волны, набегающей с моря. Воины на валах узнали в человеке, висящем
на позорном вервии, своего товарища по недоле, чистого, безупречного
рыцаря - все узнали пана Лонгинуса Подбипятку, и от ярого гнева у солдат
волосы на голове встали дыбом.
Заглоба оторвал наконец от глаз ладони; на него страшно было
смотреть: на губах пена, глаза выкачены, лицо посинело.
- Крови! Крови! - рыкнул он голосом столь ужасным, что стоявших подле
него прохватила дрожь.
И спрыгнул в ров. За ним бросились все - ни одной живой души не
осталось на валах. Никакая сила, даже приказ самого князя, не могла бы
сдержать этот взрыв. Изо рва карабкались, вспрыгивая друг другу на плечи,
хватаясь руками и зубами за край, а выкарабкавшись, бежали, не разбирая
дороги, не глядя, бегут ли остальные следом. Осадные башни задымили, как
смолокурни, и сотряслись от грянувших выстрелов, но и это никого не
остановило. Заглоба мчался первым с обнаженною саблей, страшный,
взъяренный, точно ошалелый бугай. Казаки с цепами и косами бросились
навстречу нападающим: казалось, две стены столкнулись с адским грохотом.
Но могут ли сытые цепные псы устоять перед остервенелыми голодными
волками? На казаков навалились всем скопом, их секли саблями, рвали
зубами, давили и били - не выдержав лютого натиска, они смешались и
устремились обратно к проему. Заглоба неистовствовал; как львица, у
которой отобрали львят, он кидался в самую гущу, хрипел, рычал, крошил,
рубил, убивал, топтал! Пустота делалась вокруг него, а бок о бок с ним -
другой всепожирающий пламень - дрался подобно раненой рыси Володы„вский.
Стрелков, укрытых за стенами башен, вырезали всех до единого,
остальных вытеснили за проем в валу и отогнали. Потом солдаты поднялись на
белюарду и, сняв пана Лонгина с веревки, бережно спустили на землю.
Заглоба припал к его телу...
У Володы„вского сердце рвалось на части, слезы хлынули из глаз при
виде мертвого друга. Нетрудно было определить, какой смертию умер пан
Лонгинус: на всем теле его пестрели следы от уколов железных жал. Только
лица не тронули стрелы - лишь одна оставила длинную царапину на виске.
Несколько капель крови засохло на щеке, глаза были закрыты, и на бледном
лице застыла спокойная улыбка - если б не голубоватая эта бледность да
сковавший черты холод смерти, могло показаться, пан Лонгинус безмятежно
спит. Наконец товарищи подняли его и понесли на своих плечах к окопам, а
оттуда в часовню замка.
К вечеру сколотили гроб, хоронили на збаражском кладбище ночью.
Собралось все духовенство Збаража, не было лишь ксендза Жабковского,
который, получив во время последнего штурма в крестец пулю, боролся теперь
со смертью. Пришел князь, передав командование старосте красноставскому, и
региментарии, и коронный хорунжий, и хорунжий новогрудский, и пан
Пшиемский, и Скшетуский, и Володы„вский с Заглобой, и товарищество из
хоругви, в которой служил покойный. Гроб поставили над свежевырытою
могилой - и началось прощанье.
Ночь была тихой и звездной; факелы горели ровно, бросая отблеск на
свежеоструганные желтые доски гроба, на фигуру ксендза и суровые лица
стоящих вокруг рыцарей.
Дымки из кадильниц спокойно подымались кверху, разнося запах
можжевельника и мирры: тишину нарушали лишь сдерживаемые рыданья Заглобы,
глубокие вздохи, сотрясающие могучие груди рыцарей, и далекий гром
перестрелки.
Но вот ксендз Муховецкий поднял руку, давая знак, что хочет говорить,
и рыцари затаили дыханье, он же, помолчав еще с минуту, устремил взор к
звездным высотам и так начал свою речь:
- "Что за стук в небесные врата слышу я среди ночи? - вопрошает
седовласый ключник Христов, от сладкого сна пробуждаясь.
- Отвори, святой Петр! Это я, Подбипятка.
- А какие деяния, любезный пан Подбипятка, какие заслуги, какое
высокое званье дает тебе смелость почтенного привратника тревожить? По
какому праву хочешь ты войти в обитель, куда ни рождение, даже столь
знатное, как твое, ни сенаторское достоинство, ни коронные должности, ни
высокий сан королевский сами по себе еще не открывают доступа? Куда не по
широкому тракту в карете, запряженной шестерней, с выездными гайдуками
въезжают, а крутым тернистым путем добродетели взбираться должно?
- Ах! Отвори, святой Петр, отвори поскорее - именно такой крутою
стежкой шел соратник наш и верный товарищ пан Подбипятка, покуда не пришел
к тебе, истомлен, словно голубь после долгого перелета; нагой пришел, аки
Лазарь, аки святой Себастьян, пронзенный стрелами неверных, пришел, как
бедный Иов, как не познавшая мужа дева, чистый, как смиренный агнец, тихий
и терпеливый, не запятнанный никаками грехами, с радостию кровь проливший
во благо своей земной отчизны.
Впусти его, святой Петр; ежели не пред ним - пред кем еще открывать
врата в нынешние времена всеобщей безнравственности и безбожья?
Впусти же его, святой ключник! Впусти сего агнца; пусть пасется на
небесных лугах, пусть щиплет траву, ибо голоден из Збаража пришел он..."
Так начал слово свое ксендз Муховецкий, а затем столь выразительно
живописал житие пана Лонгина, что всяк осознал свою ничтожность подле
этого тихого гроба, упокоившего останки рыцаря, чистого, как слеза,
скромнейшего из скромных, добродетельнейшего из добродетельных. И каждый
бил себя в грудь, и все глубже в печаль погружался, и все яснее понимал,
какой страшный отечеству нанесен удар, сколь невосполнима потеря в рядах
защитников Збаража. А ксендз все более воспарял духом и, когда наконец
дошел в своем рассказе до ухода и мученической кончины пана Лонгина,
совсем позабыл о правилах риторики и непременных цитатах, когда же стал
прощаться с усопшим от имени духовенства, полководцев и войска, сам
расплакался, как Заглоба, и далее продолжал, рыдая:
- Прощай, брат, прощай, наш товарищ! Не земному владыке, а небесному,
высочайшему нашему заступнику, препоручил ты стенанья наши, голод, тяготы
и невзгоды - у него ты скорее испросишь для нас спасенье, но сам никогда
уже не вернешься на землю, посему мы скорбим, посему обливаем твой гроб
слезами - ты был нами любим, милый брат наш!
Вместе с почтенным ксендзом плакали все: и князь, и региментарии, и
воинство, а безутешней всех друзья покойного. Когда же ксендз запел:
"Requiem aeternam dona ei, Domine!"* - никто уже не мог сдержать рыданья,
хотя у гроба собрались люди, свыкшиеся со смертью за время долгого и
повседневного с ней общенья.
_______________
* "Вечный покой даруй ему, господи!" (лат.)
Уже и веревки просунули под гроб, но Заглобу никак нельзя было от
него оторвать, точно хоронили его отца или брата. Наконец Скшетуский с
Володы„вским его оттащили. Князь, приблизясь, взял горсть земли; ксендз
начал читать "Anima eius"*, зашуршали веревки, и посыпалась на крышку
гроба земля - из рук, из шлемов; вскоре над бренными останками пана
Лонгинуса Подбипятки вырос высокий могильный холм, и луна озарила его
бледным печальным светом.
_______________
* "Душа его" (лат.). - Последние слова, произносимые над гробом.
* * *
Трое друзей возвращались из города на майдан, откуда беспрерывно
доносились отголоски перестрелки. Шли в молчании - ни одному не хотелось
первое проронить слово; другие же рыцари, напротив, толковали меж собой о
покойном, согласно воздавая ему хвалу.
- По чести устроили похороны, - заметил какой-то офицер,
поравнявшийся со Скшетуским, - у самого пана писаря Сераковского не лучше
были.
- Он это заслужил, - ответил другой. - Кто б еще взялся к королю
пробиться?
- А я слыхал, - добавил третий, - что среди офицеров Вишневецкого еще
несколько охотников было, да страшный этот пример, верно, теперь у всех
отбил охоту.
- Невозможное это дело! Там и змея не проползет.
- Поистине! Сущее было б безумье!
Офицеры прошли вперед. Снова настало молчание. Вдруг Володы„вский
сказал:
- Слышал, Ян?
- Слышал. Сегодня мой черед, - ответил Скшетуский.
- Ян! - серьезно сказал Володы„вский. - Мы с тобой давно знакомы, и
ты знаешь, я последний откажусь от рискованного дела, но риск - это риск,
а тут - чистейшее самоубийство.
- И это ты говоришь, Михал?
- Я, потому что друг тебе.
- И я тебе друг: дай же слово рыцаря, что не пойдешь третьим, если я
погибну.
- О! Даже и не проси! - воскликнул Володы„вский.
- А, видишь! Как же ты можешь требовать от меня того, чего бы сам не
сделал? Доверимся воле божьей!
- Тогда позволь идти вместе с тобою.
- Князь воспретил, не я. А ты солдат и должен быть послушен приказу.
Пан Михал умолк, так как в самом деле прежде всего был солдат, только
усиками быстро зашевелил в лунном свете и наконец молвил:
- Ночь уж очень светла - не ходи нынче.
- И я б предпочел, чтобы была потемнее, - ответил Скшетуский, - но
промедление невозможно. Погода, как видишь, установилась прочно, а у нас
порох кончается, провизия на исходе. Солдаты уже майдан изрыли копьями -
корешки ищут; у иных десны гниют от пакости, которую они едят. Сегодня же
пойду, немедля, я уже и с князем простился.
- Вижу, ты просто погибели ищешь.
Скшетуский усмехнулся печально.
- Побойся бога, Михал. Не так уж мне моя жизнь и в радость, это
верно, но по доброй воле я смерти искать не стану - это грех; да и речь
идет не о том, чтоб погибнуть, а чтобы из лагеря выйти и до короля дойти и
спасти осажденных.
Володы„вскому вдруг нестерпимо захотелось рассказать Скшетускому о
Елене, он даже рот было раскрыл,