Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
авляет
его забывать, что от него требуется, и говорить от имени своих
действительных вкусов и желаний. Уже в первом действии он только то и
делает, что повторяет слова Корнелия. В сравнительно небольшой своей речи к
Антонию он два раза говорит о себе, как о Цезаре, который уже сравнялся с
Александром Великим.
Когда бы он (Кассий) был
Потолще... Впрочем, я-то не боюсь,
Но если б я способен был бояться...
И затем:
Я, впрочем, говорю о том, чего
Бояться надо, сам же не боюсь:
Я - Цезарь.
Уже он убежден, что лучшей похвалы, чем назвать себя Цезарем, т. е.
самим собою, нет в мире. И главное, что Шекспир заставляет его непрерывно об
этом говорить, чтоб зрители не подумали, что он не знает этой великой
истины.
В разговоре с Кальпурнией - опять та же история. Она просит его не
ходить в сенат, ссылаясь на дурной сон, который привиделся ей ночью, и на
предзнаменования; Цезарь отвечает ей:
Но я пойду - я не боюсь угроз -
Они лишь сзади на меня глядели;
Когда ж увидят Цезаря в лицо,
То все исчезнут.
И еще: "Знаменья эти (т. е. буря, гром, молния и т. д.) касаются не
Цезаря, а всех". И еще в третий раз, в этой же сцене, услышав от слуги, что
авгуры тоже не советуют выходить из дома в этот день, он говорит:
Творением без сердца был бы Цезарь,
Когда б из страха он остался дома.
Но Цезарь не останется. Известно
Опасности, что он ее опасней.
И затем, когда приходит Деций и Кальпурния предлагает Цезарю в
объяснение своего отсутствия в сенате сослаться на болезнь, Цезарь негодует:
Цезарь будет лгать?
Затем ли я победами своими
Прославился, чтобы теперь бояться
Пред стариками правду говорить?
Скажи им, Деций: Цезарь не придет.
В конце концов, сошедшиеся к нему заговорщики убеждают его идти, и он
отправляется в сенат, где по-прежнему только и говорит, что о своем величии.
Тяжело слушать такие речи из уст того, кто через минуту станет кровавым
комом земли. Накануне рокового события, когда зашла речь о том, какая смерть
наилучшая, Цезарь, по словам Плутарха, ответил: "неожиданная". Он сидел за
письмами, в стороне от разговаривавших, так что был далек от предмета беседы
и, тем не менее, быстро, не задумываясь, произнес свой ответ, который,
по-видимому, давно уже сложился в его душе. Лучшая смерть - это неожиданная,
такая, которая не предстанет прежде с вопросом: зачем ты жил? В этом ответе
Цезаря без труда можно увидеть предсмертные слова его преемника, другого
"практического гения" и благодетеля римлян, Октавия: "Plaudite, amid,
comedia finita est". Когда смерть не пришла неожиданно, а спросила, зачем
жил человек, Октавий мог только сказать: затем, чтоб сыграть свою роль.
Цезаря судьба избавила от ужасной необходимости подписать такой приговор
своей жизни. Ибо, что иное мог он ответить смерти, если бы она, как
опасности, не подошла к нему сзади. Опасности боялись его, говорил он - но
смерть пожалела его. И за несколько минут до конца он все еще, словно
чувствуя подле себя Корнелия, говорит о своем величии.
Когда б
Я был во всем подобен вам, тогда
Меня поколебать возможно б было;
Когда б я сам способен был на просьбы,
То и меня могли бы просьбы тронуть.
Но не таков я: Цезарь постоянен
Как севера звезда, которой равной
По твердости и свойствам неизменным
Нет на небе; там много ярких звезд,
И все они горят, сияют, блещут,
Но неизменна лишь одна из них.
То ж на земле: людей на ней довольно,
Но люди - плоть и кровь - они так слабы!
И между них лишь одного я знаю,
Который недоступен, как твердыня,
Которого ничто не поколеблет.
То - Цезарь.
Почти последние слова - ответ Цинне:
Прочь, Олимп ты сдвинуть хочешь!
Смерти он бы так не ответил. В час кончины сознание того, что всю жизнь
копил славу, дает так же мало утешения, как воспоминания о сбереженных
богатствах.
Как своевременно пришла смерть к Цезарю: в тот именно момент, когда он
считал себя Олимпом!
Итак, в Цезаре Шекспир видел созданный римской цивилизацией типический
культ величия, культ, противный всему духовному складу поэта. Шекспир умел
понимать и изображать величие, как ни один из писателей. Но ему величие
всегда представлялось осмысленным, содержательным. Он знает величие в любви,
в ненависти, в несчастии, в опасности, в служении красоте. Но он не понимает
опасности, которой ищут ради того, чтобы быть великим, несчастия, которое
терпеливо выносится из-за того. чтоб заслужить славу Александра, милосердия
к врагам ради того, чтоб потомки занесли это в свои летописи. Оттого Цезарь
так умаляется пред Брутом. Цезарь изображает величие, Брут истинно велик.
Лишите Цезаря зрителей, хотя бы разбойников, пред которыми он в молодые годы
изображал не знающее смущения и страха величие, и ему нечего с собой делать.
Брут же останется Брутом во всякой обстановке. Ему не нужно во что бы то ни
стало быть где-нибудь первым; лавры Александра не смущают его сна. Он будет
жить со своими друзьями, с Порцией, с Люцием и останется великим и глубоким
Брутом. Цезарь же - актер: ему нужно поприще, сцена, аплодисменты. Его
задача - исполнить свою роль. Брут выходит на историческую арену, чтобы жить
с людьми, чтобы помочь их нуждам, чтобы научить их быть лучшими. Оттого он
всегда правдив, мягок, честен, оттого у него для всех есть слово привета,
оттого он так мужественно переносит страшнейшие удары судьбы. Играть даже
самую трудную роль - значит лишь подражать, воспроизводить то, что уже
делали другие; это не то, что разрешить самому даже маленькую жизненную
задачу. А у Брута - великая задача. Он не хлопочет о том, чтоб всегда
остаться нравственно чистым, как утверждает Брандес. Его нравственная
чистота есть лишь следствие всего его душевного склада. Он ненавидит ложь,
он великодушен, он чувствует в ближнем человека - оттого он нравственно
велик. Обратная психология у Цезаря, который, чтоб сравниться с Александром,
готов быть и щедрым, и милостивым, и правдивым - но, наоборот, может быть и
мелочным, и жестоким, и даже стать предметом развлечения для разбойников.
Брут о себе мало думает; у Цезаря всегда его я на уме и - как только за его
спиной станет Корнелий или в перспективе покажется золотая безделушка,
воплощающая в себе все его мечты - также и на языке.
XVI
"Кориолан", в противоположность "Юлию Цезарю", уже вполне удовлетворяет
Брандеса. "Что хотел сказать Шекспир своей драмой?" - спрашивает Брандес,
разбирая "Цимбелина". "Мои читатели знают, что я с этого никогда не начинаю.
Что толкнуло его написать ее, как он пришел к этому материалу - вот основной
вопрос. Раз на него ответить - все остальное станет ясно".> Это - прием
Брандеса. Ему всегда нужно знать прежде всего, что натолкнуло автора на
неизвестный материал, потом, что он хотел сказать, а до того, чтo поэт
сказал, критик обыкновенно уже не добирается. В отношении к Шекспиру этот
прием совсем плохо применим. Шекспир давно уже жил, и почти невозможно
выяснить, что побуждало его браться за ту или иную тему. Но нам кажется
небезынтересным применить такой способ исследования к самому Брандесу, тем
более, что в его книге намерения и побудительные причины сквозят на всех
страницах, как счастье сердца сквозь жилет гейневского влюбленного. В
разборе "Кориолана" и "Троила и Крессиды" оболочка истинных стремлений
автора становится особенно прозрачной. Он даже оправдывается заранее: "Мы, -
говорит он, - не имеем никакого интереса коверкать Шекспира; для нас важно
лишь быть настолько тонко восприимчивым, чтоб в его произведениях
чувствовать его самого".> Это, конечно, очень важно. Но в данном
случае, когда при разборе "Кориолана" Брандес отыскал такого Шекспира,
какого ни английская, ни немецкая критика не видела, невольно не веришь ему,
что у него не было "никакого интереса коверкать Шекспира". Интерес-то был.
Нужно лишь выяснить, какой именно.
Еще при разборе "Троила и Крессиды" критик, по поводу речи Улисса,
которого он называет предвестником Просперо, следовательно, представителем
самого Шекспира, замечает: "Его воззрения всецело основываются на том, что в
настоящее время в немецкой философии называется "пафосом расстояния", т. е.
на убеждении, что существующая в действительности разница между человеком и
человеком ни под каким видом не должна быть сглажена".> Здесь в кавычки
нужно еще было взять выражение "между человеком и человеком" и затем
заменить слова "в немецкой философии". Не в немецкой философии, а у Фридриха
Ницше, которому принадлежит и термин "пафос расстояния", и объяснение его -
"разница между человеком и человеком". Кажется, в русскую литературу эти
выражения еще не проникли. Они значат, что условием человеческого развития
служит сознание своего превосходства над ближним, и что поэтому все попытки
нового времени поднять низшие слои населения до высших должны быть признаны
вредными для цивилизации. Ницше в одном месте замечает, что нам недостает
рабства, ибо лишь сравнивая себя с ближним-рабом, человек может понять свое
высокое назначение. Это лежит в основании "аристократического" воззрения
Ницше, и такой взгляд Брандес приписывает Шекспиру, как автору "Троила и
Крессиды".
К "Кориолану" же поэта толкнуло то обстоятельство, что он "жил уже на
холодных высотах, за снеговой линией, по ту сторону человеческих похвал и
упреков, над радостями почета и огорчениями славы, вдыхая чистый воздух
горных мест - то высокое равнодушие, к которому стремится несомая своим
презрением душа".>
Вся эта фраза составлена из выдернутых все у того же Ницше слов, на
этот раз уже, вероятно, знакомых несколько нашим читателям, ибо все они уже
занесены до некоторой степени в русскую литературу, тоже без ссылки на
источник и приблизительно в такой же удачной комбинации, как и у датского
критика. У Ницше все они имеют смысл и употребляются в свое время и на своем
месте. Мы не можем здесь подробно говорить о Ницше, которого трагическая
судьба привела к его поразительной философской лирике, если так можно
выразиться, дающей ему возможность сохранить видимое душевное равновесие в
таком положении, которое для всякого другого человека было бы невыносимым.
Читая Ницше, не надивишься тому напряжению, до которого может дойти человек,
если ему нужно оправдать и осмыслить свою жизнь здесь, "на отмели времен".
Но сила и мощь Ницше дала ему массу поклонников, разносящих по свету
его "слова". К ним относится и Брандес. Это, конечно, его дело. Нас занимает
здесь лишь то, что критик хочет приспособить Шекспира к Ницше. Датский
критик полагает, что сделает честь Шекспиру, если докажет, что Шекспир дорос
до Ницше к концу своей поэтической деятельности. Просперо в "Буре" Брандес
уже называет "Ubermensch'ем" - сверхчеловеком, т. е. тем идеалом, который
воплотил в себе ницшевский Заратустра.
Теперь мы знаем, чтo "толкнуло" Брандеса к его рассуждениям, и все
остальное выяснится для нас само собой.
Отчего Шекспир написал "Троила и Крессиду", где позволил себе такое
непочтительное отношение к гомеровским героям?
"По всем человеческим (!) соображениям, горечь, которую испытал
Шекспир, видя, что Пемброк предпочитает ему Чепмена (переведшего тогда
Гомера на английский язык) в связи с тем неудовольствием, которое вызывали в
нем высокомерие, неестественность, грубость, чопорность и педантизм старых
поэтов, в свою очередь способствовала тому, чтоб побудить его к заносчивой
оппозиции против обязательного преклонения пред гомеровским миром".>
Вторая причина - общее раздражение и пессимизм Шекспира, в силу которых
он создает Терсита не как тип известного человека, а как выразителя
собственного настроения.> Он обезобразил гомеровских героев лишь
потому, что "писал в настроении такой глубокой горечи, которую не могла
смягчить ни женская любовь, ни удивление (пред подвигами гомеровских
героев)".> "Троил и Крессида" - "есть порождение зрелого возраста,
недоверия, разочарования, горечи".> В этой пьесе обнажается у Шекспира
тот нерв, которого "по обычным представлениям у него не было" и который
выясняет, что "между прежней веселой Англией (merry England) и позднейшей
страной сплина есть связь". И еще была причина: "Шекспир не в состоянии был
понять гомеровскую поэзию".> Все это, действительно, очень непохоже на
"обычные представления" о Шекспире. Любопытно лишь, как это человек, живущий
"по ту сторону" хвалы и порицания, так дорожит кивком Пемброка?! Мы уже не
вспоминаем о процентах и откупах, которых, конечно, за снеговой линией не
бывает. Но критику необходимо присвоить Шекспиру горечь и пессимизм, чтобы
довести его до всех холодных свойств, которые он приписывает Ницше. Без
"презрения" за снеговую линию не попадешь. И он уверяет, что "устами"
Терсита говорит сам Шекспир. А разочаровался поэт в жизни - вследствие
разных неудач. Мы приведем небольшую выписку из речи Агамемнона, которая
убедит читателя, как мало способен был Шекспир именно в ту пору, когда писал
"Троила и Крессиду", падать духом даже от больших и серьезных неудач.
Агамемнон ведет речь именно об уменьи бороться с бедой и с невзгодами и о
необходимости противоставлять испытаниям судьбы настойчивость и терпение.
Драгоценность
Подобного металла (т. е. настойчивости) невозможно
Исследовать, покуда благосклонна
К нам грозная судьба. Иначе б храбрый
И трус, мудрец и безрассудный, сильный
И слабый, муж ученый и невежда -
Без всякого различья оказались
Все равного достоинства. Лишь бури
Превратностей житейских дуновеньем
Одним своим могучим разгоняют
С расплавленной поверхности металла
Негодную, бессильную ту накипь,
Что примесью дешевою зовется;
И только то, в чем есть и вес, и плотность,
Что в чистоте своей огнеупорной
Лежит на дне плавильного сосуда,
Считается металлом благородным.
Это ответ Брандесу. Успех Чепмена, пренебреженье Пемброка, высокомерие
товарищей и прочие житейские неудачи могли бы обратить Шекспира в
пессимиста, если бы он был "дешевою примесью", а не тем благородным
металлом, который не боится ни высокой температуры, ни ударов молота. Но
критик все ищет мрачности у Шекспира и, конечно, находит, если не стесняется
утверждать, что поэт и устами Терсита говорил.
В "Кориолане" та же песня. Брандес все "глубже вникает в сочинения
Шекспира и в обстоятельства эпохи" и находит все новые доказательства того,
что жизнь и люди вызывали в поэте лишь одно негодование, и что мотивы,
побуждавшие его к творчеству, были самого мелкого и низменного характера.
Даже ему "трудно признаться", что Шекспир заискивал у Якова I, но он
превозмогает себя и признается. И в "Гамлете", написанном еще в царствование
Елизаветы, Брандес подмечает благодарные взгляды по адресу Якова, тогда еще
шотландского короля, и в "Мере за Меру" оправдание Якова, бежавшего от чумы,
и в "Буре", где Просперо - образный комплимент ученому английскому королю.
Мы не будем вдаваться в подробный разбор всех его догадок, не имеющих даже
интереса новизны. Они уже давно высказывались разными критиками, но
серьезного значения почти никто им не придавал; никому и в голову не
приходило ими объяснять творчество великого поэта. Брандес же в них видит
то, что "толкало" Шекспира... Но тем важнее проверить его оценку
"Кориолана", в котором, как и в "Юлии Цезаре", мировоззрение Шекспира должно
было особенно резко сказаться. Мы приблизительно знаем, что Брандес "хочет
сказать" о "Кориолане" и что побуждает его говорить именно это, а не другое.
Так что выводы его нас не удивят.
Прежде всего критик пытается установить, что в "Кориолане" сказалось
антидемократическое настроение Шекспира и его преклонение пред героями.
Поэтому будто бы поэт изображает народ столь непривлекательным, а Кориолана
полубогом. Откуда же взялось у Шекспира такое отношение к народу, в то
время, когда, по признанию самого Брандеса, Шекспир простолюдина всегда
изображал с лучших сторон? И вот тут-то мы встречаемся с курьезом, который
не уступит придуманной одним критиком гипотезе о том, что Гамлет - это
переодетая девица, влюбленная в Горацио. Тем не менее этот курьез очень
характерен для современной критики, занимающейся расписыванием "случая". Для
нее цельность поэтической души, внутренняя гармония между запросами духа и
творчеством - непонятная, ненужная вещь - они ищут лишь связи между
событиями, толчка, как причины, вызвавшей следствие. И всякая причина
хороша, всякий толчок годится. Поэтому Шекспир и ростовщиком был, и
завистником, и угодничал перед Яковом; поэтому он "не понимал Гомера", "без
зазрения совести" изуродовал Цезаря. Критик не понимает, почему англичане в
Шекспире видят "не только национального поэта, но и орган мудрости и находят
в его поэзии лишь любовь к простому, справедливому, истинному". Брандесу
кажется, что и без этих свойств можно быть величайшим поэтом в мире. Он у
Тэна читал, что любовь к простому, справедливому и истинному есть только
одна из форм, примыкающих к материи и специального значения иметь не может.
Даже изучение Шекспира не помогает Брандесу, и он ухитряется понимать
великого поэта как существо сначала смеявшееся, потом меланхолически вывшее,
потом рычавшее и, наконец, снова перешедшее в мирные тона, хотя уже не
веселого характера. Весь Шекспир перед человеком, эти "великие книги
человеческих судеб", как выразился Гете, эта "светская Библия", как сказал
Гейне, и все это богатство не в помощь ученому критику. Весь погруженный в
отыскание "причин" и в подведение к "последнему слову науки", он ни на
секунду не видит огненных букв, которыми писал великий поэт и полагает, что
отдал должную дань "художественности", если назвал Тэна "односторонним" и,
говоря о Шекспире, вместо "предикатов" и "понятий" употребляет такие слова,
как судьба, отчаяние, божественный (о Фальстафе). Ему и в голову не
приходит, что поэзия Шекспира связана с его любовью ко всему простому,
истинному, справедливому, великому и прекрасному, что, более того, его
поэзия и есть это истинное, великое и прекрасное. Брандес читал Ницше и
знает, что поэт есть существо, умеющее высокопарно болтать о нравственном и
ином величии и, чтоб не отстать от науки, отделяет творчество Шекспира, как
нечто совершенно непохожее на жизнь его. Поэт может быть, выходит у него,
ничтожностью и превосходно повествовать о величии! Но это - ложь. Для поэта
нравственное величие не мечта, а то, чего он искал в жизни, чему он отдал
всего себя. Великий поэт прежде всего отличается от нас тем, что ценит добро
и красоту, чувствуя все их реальное значение, а не повторяя вслед за другими
то, что считается признаком возвышенной души. Если для среднего человека
Аполлон Бельведерский, Жанна д'Арк, Брут - суть лишь предметы обязательного
преклонения, для которых, как для благородной потехи, отдается час, чтоб
время посвятить "делам" и более приятным забавам, то поэт прежде всего ищет
их в убеждении, что все остальное ему приложится. Для великого поэта добро и
красота составляют сущность жизни, а не ее добавление. Как ни тяжел бывает
путь поэта, он не свернет с него и не променяет его на колею среднего
человека. И средние люди, насколько им удается постичь гения, именно то и
ценят в н