Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
рху покрытых целлофаном.
Сойдут дожди и грязь, целлофан снимут, и могилы будут иметь нарядный
вид.
Земля застучала о мой гроб.
Холмик получился маленький едва, заметный над землей. Его засыпали
живыми цветами, и это было лучше, чем венки, хотя венки практичнее.
А потом я увидела Бога.
Он был молодой и красивый.
Я подошла к Нему в длинном блестящем платье и посмотрела в Его глаза.
- Прости меня, - сказала я.
- Люди просят, чтобы я оставил их на земле подольше, а ты взяла и уш-
ла сама. Зачем?
- Я не видела выхода.
- А это выход?
- Здесь нет вариантов. Я устала от вариантов.
- А потерпеть не могла?
- Я не могла смириться и не могла ничего изменить.
Что-то тревожащее достало меня из прежнего существования, и я запла-
кала.
Он погладил меня по волосам:
- Не плачь, я жалею тебя. Видишь, я тебя жалею.
- Я тебя звала. Я ждала, что ты нас рассудишь. Почему ты меня не слы-
шал?
- Я тебя слышал. Я тебе отвечал: потерпи, все пройдет.
- А прошло бы?
- Ну конечно. И все еще было бы.
- Неужели было бы?
- И еще лучше, чем прежде.
- Но почему же я тебя не слышала?
- Потому что Любовь в тебе была сильнее, чем Бог. Ты ее слышала.
Бог провел ладонью по моей щеке, стирая слезу. Он был высокий, длин-
новолосый, похожий на современных молодых людей. Только глаза другие.
Над нами, как блестки на моем платье, искрилась звездная пыль.
- Что ты хочешь? - спросил Бог.
- Я хочу увидеть Его.
Бог повел меня по Млечному Пути. Потом остановился и, взмахнув рукой,
выпустил мою душу.
Моя душа долго летела во мраке, потом окунулась в свет.
Покружилась над его домом и влетела в раскрытую форточку. Присела на
подоконнике.
Он сидел за столом и играл с дочерью в подкидного дурака.
Я осторожно подошла к нему и заглянула в карты. Он проигрывал. А я не
могла ему подсказать.
Он позвонил через два дня. Как обычно.
Я подняла трубку.
Он молчал. Но я его узнала. Я сказала:
- Вот я умру, и ты проиграешь свою жизнь.
- Ты помрешь, как же... - отозвался он. - Только обещаешь...
Мы снова замолчали. Мы умели вот так молчать подолгу, и нам не было
скучно. Мы стояли по разные концы города и слушали дыхание друг друга.
ЕХАЛ ГРЕКА
Ночью мне приснился мой умерший отец. Он сказал странную фразу: "От-
дай ботинки Петру".
Я, наверное, спросил бы у него: "Почему?" Поинтересовался бы, с какой
стати я должен отдать Петру свои новые английские ботинки, но в этот мо-
мент в мою дверь постучали. Негромкий настойчивый стук будто выманил ме-
ня из сна.
Я открыл глаза, не соображая, утро сейчас или вечер, или глубокая
ночь.
- Вас к телефону, - объявила соседка Шурочка.
Шурочка подходила к каждому телефонному звонку в надежде, что звонят
ей, но ей никто не звонил. И каждый раз в ее "Вас к телефону" я различал
еще один грамм подтаявшей надежды.
- От меня ушла жена, - сказал в трубку Вячик.
- А который час? - спросил я.
- Восемь.
- А когда она ушла?
- Не знаю. Я проснулся, ее нет. Позвони ей, пожалуйста, и скажи: "Га-
ля, ты сломала Вячику крылья. Он сдался. Делай с ним что хочешь, он на
все согласен. Только вернись". Запомнил?
- Запомнил, - сказал я.
- Повтори, - не поверил Вячик.
- "Галя, ты сломала Вячику крылья. Он на все согласен. Только вер-
нись".
- Ты пропустил: "Он сдался, делай с ним что хочешь".
- Это лишнее, - сказал я.
- Почему?
- "Делай с ним что хочешь" и "он на все согласен" одно и то же.
- Да? Ну, ладно, - сказал Вячик. - Ты позвони ей, потом сразу мне.
Вячик - руководитель нашего ансамбля. Он композитор. Творец. Первоис-
точник.
Талантливые люди бывают двух видов:
1. С чувством выхода - это творцы. Это Вячик.
2. Без чувства выхода. Это я.
Я слышу музыку, понимаю, но не могу выразить, и все остается в моей
душе. Поэтому в моей душе бывает тесно и мутно.
Я положил трубку и пошел на кухню.
Шурочка стояла над кастрюлей с супом и выжидала, когда на его поверх-
ность всплывет серая пена, чтобы тут же ее выловить и выбросить.
У Шурочки был тот тип внешности, которому идет возраст. Сейчас она
была молода, а потому незначительна.
У Шурочки был муж-аспирант и сын - младший школьник. Все они жили в
одной шестнадцатиметровой комнате и существовали посменно: когда отец
писал диссертацию, мальчик носился по коридору, как дикий зверь в прери-
ях. А когда он делал уроки, отец, в свою очередь, выходил в коридор, са-
дился на сундуке возле телефона и просматривал периодику.
Я поздоровался с Шурочкой и рассказал ей свой сон.
- А отец тебя обнимал? - спросила она.
- Не помню. А какое это имеет значение?
Шурочка попробовала свой суп и некоторое время бессмысленно глядела в
сторону, определяя, чего в нем не хватает.
Зазвонил телефон.
- Ну? - спросил Вячик.
- Что "ну"?
- Звонил?
- Нет.
- Понятно, - догадался Вячик.
Я деликатно промолчал.
- Она еще хуже, чем ты о ней думаешь, - сказал Вячик. - Ты даже
представить себе не можешь, что это за человек. Она успокоится только
тогда, когда втопчет меня в землю... Ну ладно. Извини. Я сам позвоню.
- И ты не звони, - попросил я.
- Почему?
- Ты себе цены не знаешь. Ты делаешь счастливее все человечество.
- Да, - согласился Вячик. - Но меня может сделать счастливым только
она одна.
- Ну ладно, - сказал я после молчания. - Как там про крылья?
- "Ты сломала Вячику крылья. Он сдался. Делай с ним что хочешь. Он на
все согласен. Только вернись", - проговорил Вячик несокращенный вариант.
Я положил трубку и набрал номер Гали.
Там долго не снимали. Наверное, Галя стояла подбоченясь над трезвоня-
щим телефоном и хихикала. Потом сняла трубку и произнесла с иностранным
акцентом:
- Хелло...у, - и при этом, должно быть, высокомерно посмотрела на се-
бя в зеркало.
- Вот бросит он тебя, куда денешься? - спросил я.
- А кто это? - без иностранного акцента спросила Галя.
- Спрашиваю я. Куда ты денешься, если Вячек действительно тебя бро-
сит?
Галя оробела. Наверное, ей показалось, что звонит кто-то важный из
канцелярии Высшей Справедливости.
- Куда все, туда и я, - ответила Галя.
- Все работают. А ты работать не любишь.
- Я буду петь.
- Петь ты не умеешь.
Гале действительно все равно, что петь и как петь: сидя, лежа или
стоя на руках вниз головой.
Галя молчала, должно быть, раздумывала.
- Но я больше не могу, - сказала она упавшим голосом.
- Можешь.
Я положил трубку и пошел досматривать свой сон.
За Галю и Вячика я был спокоен: сейчас они помирятся, потом опять
поссорятся.
Я лег и закрыл глаза. Вернее, я лежал с открытыми глазами под опущен-
ными веками.
Сейчас начало десятого. Мика сидит у себя в лаборатории, смотрит,
прищурившись, в микроскоп и жалеет себя.
Я позвоню ей, она снимет трубку и отзовется слабым, будто исплаканным
голосом.
- Ты чего? - спрошу я.
- Я не спала, - скажет Мика и замолчит молчанием, исполненным досто-
инства.
- И напрасно, - скажу я. - Ночью надо спать.
Мы ходим вокруг до около, чтобы не говорить о главном. А главное в
том, что мы не женимся.
А не женимся мы потому, что я не могу никому принадлежать дольше чем
полтора часа в сутки. Когда истекают эти полтора часа, во мне развивает-
ся что-то вроде мании нетерпения. Мне хочется вскочить и бежать, как в
атаку.
Мика - единственный человек, который меня не утомляет, потому что в
ней идеально выдержаны пропорции ума и глупости. Я могу быть с ней три и
даже четыре часа. Но ей нужны двадцать четыре часа, и ни секунды меньше.
Она постоянно поругивает Вячика и как бы оттягивает меня от него, пос-
кольку Вячик - мой друг. Она хочет, чтобы я принадлежал ей весь. И сей-
час, сидя у себя в лаборатории, она бы разглядывала в микроскоп мой во-
лос - каков он на срез: круглый или продолговатый...
- Вас к телефону, - позвала Шурочка.
Я знал, что это Мика. Когда я о ней думал, она это слышала, поскольку
мысль материальна.
- Ты билет взял? - спросила Мика.
Она имела в виду билет на самолет. Самолет должен был переместить мое
тело из Москвы на юг. Из весны в лето.
- Взял, - сказал я.
Мика молчала.
С одной стороны, она беспокоилась о моем здоровье и хотела, чтобы я
отдохнул, чтобы дольше был живым и дольше любил ее. С другой стороны, я
уезжал и оставлял ее без себя на двадцать четыре дня, и целых двадцать
четыре дня ее жизнь не имела никакого смысла и была ей в тягость.
Когда я уезжал на гастроли или в отпуск, Мика погружалась в стоячую
глубину времени и существовала, как утопленница. Даже хуже, потому что
утопленники ничего не чувствуют, а она страдала.
Мика любила меня из года в год, - изо дня в день с неослабевающей си-
лой, будто внутри у нее был мотор, вечный двигатель, перпетуум-мобиле, и
с ним ничего не происходило.
Сколько раз я ронял этот мотор, бил его, терял, но он не ржавел, не
снашивался и не разбивался. Это было какое-то самозаряжающееся уст-
ройство.
- Жаль, что ты не можешь взять отпуск, - сказал я.
Мика не ответила. Жаль мне или нет - это не меняло дела. Я все равно
уеду, а она все равно останется.
- Мне грустно, - сказала Мика.
- Нет, - ответил я. - Ты счастлива. Ты не понимаешь этого.
Страдание - оборотная сторона любви и, значит, тоже входит в комплекс
"счастье".
Мика тянет ко мне руки, а ее руки уходят в пустоту. Она зажимает меня
в кулак, а я, как песок, просачиваюсь сквозь пальцы. И есть я, и нет ме-
ня.
Я слышу сумятицу, которая происходит в ней, и мне хочется положить
трубку.
- Ну, пока! - говорю я.
- Подожди! - вскрикивает Мика.
Я почти чувствую, как она хватает меня за рукав. Но когда меня хвата-
ют, мне хочется вырваться и убежать.
Я стою и изнываю от нетерпения.
- Ну пока, - вдруг соглашается Мика. - Счастливого отдыха.
Она не жалуется мне на меня, а отпускает и даже желает счастливого
отдыха. Почему?
Мне хочется тут же позвонить к ней в лабораторию и выяснить: все ли в
порядке с вечным двигателем, не проржавел ли он от моего эгоизма.
Я смотрю на телефон. И Мика тоже, должно быть, смотрит на телефон. Мы
стоим с ней по разные концы города, как два барана на мостике горбатом,
каждый со своей правдой.
О, могущество мужчины, не идущего в руки!
Телефон зазвонил.
- Скажи мне что-нибудь человеческое, - попросила Мика.
Я мгновенно успокоился. Так ведет себя человек, проверяющий в кармане
документы и деньги. Документы на месте, и он моментально о них забывает.
- Я люблю тебя, - говорю я Мике, забывая о ней.
Мика неестественно притихла.
- Ты где? - спросил я.
- Тут.
- А почему ты молчишь?
- Плачу.
Может быть, ее вечный двигатель заряжается слезами...
В коридоре появился Шурочкин сын Пашка Самодеркин - человек семи лет.
- Что такое грека? - спросил Пашка.
- Какая грека? - не понял я.
- Ехал грека через реку, - объяснил Пашка.
- Это грек.
- Тогда почему не "ехал грек через реку"?
- Нескладно, - сказал я. - Тогда получится "ехал грек через рек".
Пашка подумал, потом сказал:
- Грека - это его жена. Он грек, а она грека.
- Тогда было бы "ехала грека через реку".
- А может, они наших падежей не знают. Это же греки.
Я задумался: что возразить Пашке? Пашка тоже задумался, глядя куда-то
в пространство.
- Я должен равняться на Федора Федоровича Озмителя, - неожиданно, без
всякого перехода сообщил он.
- А кто это?
- Герой-пограничник. Нас водили в Музей пограничных войск.
- А как ты собираешься равняться? - поинтересовался я.
Пашка посмотрел на меня. Потом скосил глаза в стену. Соображал.
- Не знаю, - сказал он. - Нам еще не объяснили...
...До отправления самолета оставалось сорок минут. Я стал в очередь и
зарегистрировался.
Мой багаж состоял из одного маленького чемодана на молнии. Сдавать
его я не стал, чтобы потом не ждать получения.
Когда я чего-то жду, я не могу при этом ни думать, ни читать. Я
только жду, и ничего больше. Во мне накапливается кинетическая и потен-
циальная энергия, и мне хочется что-то совершить. Но совершить нечего. Я
вынужден стоять со смирением воспитанного человека и при этом чувство-
вать себя, как нераскрытая консервная банка, которую поставили на мед-
ленный огонь.
Я зарегистрировался и отошел вместе с чемоданом.
От аэропорта до Адлера - два часа самолетом. А до моего дома - два
часа на общественном транспорте. Так что я могу считать себя на середине
пути, но я ощущаю себя гораздо дальше, чем на середине.
Я полностью отторгнут от своей комнаты в Петроверигском переулке, от
инструментального ансамбля, от Микиной любви. Я свободен и ощущаю свою
свободу непривычно, как человек, вышедший из тюремных ворот пять минут
назад.
Я поднимаюсь по лестнице на второй этаж.
Вот дверь с табличкой "Начальник аэропорта". За дверью, должно быть,
сидит сорокалетний седеющий человек и думает: "Я выбился в начальники.
Ну и что?"
Вот и парикмахерская. Женский зал.
А вот и парикмахерша, вернее, маникюрша. Она сидит особняком за ма-
леньким столиком и смотрит в окно, как я во время репетиции. То ли ску-
чает в ожидании клиента, а может, продумывает свое место в сфере обслу-
живания.
Маникюрша похожа на царевну-лягушку в тот момент, когда она из лягуш-
ки уже превратилась в царевну. Очевидно, что она красавица царевна, но и
заметно, что недавно была лягушкой. У нее чуть удлиненный рот и чуть вы-
пученные глаза.
Глаза у нее, как озера, в которых отражаются белые облака. Они очень
светлые, просторные. Выражение лица такое, будто ей рассказали что-то
интересное и просили больше никому не передавать.
Царевна-лягушка посидела, потом поднялась и пошла куда-то в недра па-
рикмахерской.
Линия шеи и плеча у нее совершенная. Если бы она сутулилась, то линия
была бы нарушена. Поэтому она ступала прямо и не просто шла, а несла
свои линии и веселую тайну своего лица.
Царевна-лягушка вернулась с кувшином горячей воды и несколько раз
посмотрела в мою сторону.
- Что вы хотите? - спросила она.
- Маникюр.
- Садитесь, - пригласила она, не удивившись.
Может быть, невозмутимость - это ее юмор. А может быть, все знакомят-
ся с ней подобным образом: не я один такой умный.
Я вошел и сел напротив.
Она протянула мне раскрытую ладонь, и я вложил туда свою руку. Я дал
ей лапу, как собака, и так же посмотрел в глаза. Она не приняла мой
взгляд. Не взяла меня в собаки и не пошла в хозяйки. Холодно спросила:
- Лаком будете покрывать?
- Конечно.
- Бесцветный?
- А какой модно?
- Красный. Как при нэпе.
- Значит, красный.
Я думал, она спросит: "Зачем вам крашеные ногти?" С этого вопроса на-
чалась бы наша беседа. Она началась бы сегодня, а окончилась лет через
пятьдесят. Но царевналягушка ни о чем меня не спрашивала. Молча плеснула
воду из кувшина в пластмассовую чашечку. Насыпала туда порошок, взбила
пену. Потом с деловым видом сунула мою руку в горячую воду. Достала ми-
зинец и стала состригать то, что казалось ей лишним.
Мика сильна своей зависимостью от моей жизни. А эта сильна своей не-
зависимостью. Через десять минут поднимет на меня небесные глаза и ска-
жет: "Вы свободны". И хоть ты тут умри.
Из репродуктора доносилась песня про Стеньку Разина, как он плыл
из-за острова на стрежень. Голос у певца был могучий, супермужской -
должно быть, певец ассоциировал себя с самим Степаном Разиным.
Царевна-лягушка перебирала в руках мои пальцы, склонив голову. Волосы
у нее не темные и не светлые - серенькие, как перья у жаворонка. Кстати,
я никогда не держал в руках жаворонка и не видел, какие у него перья.
- Некрасиво персиянку топить, - сказал я.
Царевна-лягушка отвлеклась от моего указательного пальца и подняла
свои глаза под высокими бровями.
- Почему некрасиво?
- Ну, представьте себе: у нее папа - перс, князь. Она у него
единственная дочка. Пришел посторонний человек, увел из родительского
дома, посадил в лодку, набитую невоспитанными разбойниками. И вместо то-
го чтобы защитить, взял и выкинул за борт. В набежавшую волну.
- Глупости, - сказала царевна-лягушка. - Здесь дело не в персиянке, а
в народно-освободительном движении. Общее дело должно быть выше личных
интересов.
- И вам ее не жалко?
- Так вообще вопрос не стоит.
Она отвинтила крышку от темной бутылочки и макнула туда кисточку.
Я ждал, что будет дальше.
Царевна-лягушка виртуозно провела кисточкой по всем десяти моим
пальцам. Ногти получились яркие, блестящие, как леденцы.
Я сидел, протянув к ней руки с растопыренными пальцами, и в этот мо-
мент между нами проскочила искра-та самая, которая проскакивает между
двумя грозовыми тучами, когда они близко подходят друг к другу. Та са-
мая, от которой сверкает молния, гремит гром, на землю проливается дождь
и из земли выбивается тонкий зеленый росток.
- А зачем вам крашеные ногти? - дрогнувшим голосом спросила царев-
на-лягушка.
Мне захотелось протянуть руки еще на десять сантиметров и положить их
на совершенные линии шеи и плеча.
- Ведь на Западе делают маникюр, - ответил я тоже дрогнувшим голосом.
- На Западе и губы красят. Мы же с вами не на Западе.
Я сглотнул, чтобы проглотить волнение. Отвел глаза с ее лица на свои
повисшие в пространстве руки. Соскользнул глазами от ногтей к запястью.
Застрял взглядом на часах.
Если аэропорт работает по расписанию, то мой самолет ушел три минуты
назад. А если здесь опаздывают так же, как и везде, если вдруг решили
перед отлетом покрепче привернуть нужную гайку, то я успею.
Я мгновенно запер в себе все чувства, будто повернул ключ на два обо-
рота. Оставил только собранность и ощущение цели.
В течение трех секунд я расплатился с царевной-лягушкой, при этом у
меня смазался неподсохший лак.
На исходе семьдесят пятой секунды я уже бежал по летному полю, а за
мной гнались и меня ловили Двое людей в служебных фуражках. Я вырывался
и пытался объясниться, но не словами, а жестами. Они меня урезонивали -
не жестами, а словами.
Кончилось все это тем, что трап отошел и мой самолет поехал на взлет-
ную полосу. Я мог бы догнать его и, ухватившись за хвост, долететь до
Адлера по открытому воздуху. Встречный ветер обдувал бы мои ноги и оття-
гивал волосы со лба. Я еще мог бы догнать, но меня не пускали эти двое
дисциплинированных товарищей.
Когда я вижу свой улетающий самолет или уходящего от меня человека -
кажется, что это последний самолет и последний человек в моей жизни. Так
было и сейчас. Я сел на свой чемодан прямо посреди поля и уронил голову
на руки.
Один из служителей порядка посмотрел на мои ногти и сказал:
- Подите к начальнику аэропорта, вам обменяют билет.
- Через двадцать минут пойдет дополнительный рейс на Адлер, - сказал
другой. - Пока он будет бегать, опять опоздает.
Альтруизм - это разновидность эгоизма. Делая добро ближнему, человек
упивается своим благородством. Если и не упивается, то, во всяком слу-
чае, доволен.
- Пойдемте с нами, - позвал тот, что был постарше. - Мы вас поса-
дим...
Мои новые знакомые были из породы эгоистов-альтруистов. А скорее все-
го, они чередовали в себе черствость с благородством, принципиальность с
беспринципностью. Я редко встречал только хамов или только благородных.
Человек, как правило, чередует в себе состояния. Для общего психологи-
ческго баланса.
- А зачем вы ногти красите? - спросил тот, что помоложе.
Я вспомнил про маникюр, а заодно и про маникюршу. За эти несколько
минут я успел ее забыть. Самолеты - ушедший и предстоящий - полностью
вытеснили из меня хрупкое чувство.
Влюбленност