Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
еской) и схоластической этике три
так называемые богословские добродетели: вера, надежда и любовь56 - также
представляют нравственное достоинство не сами собою безусловно, а лишь в
зависимости от других данных. Не в сякая вера есть добродетель и для
богословов. Не признается таковою вера, или имеющая для себя предмет
несуществующий или предмет недостойный, или недостойно относящаяся к
достойному. Так, в первом случае если кто твердо верит в философский камень,
т.е.
в порошок, жидкость или газ, превращающий все металлы в золото, то такая
вера, относясь к предмету несуществующему в природе вещей, почитается не
добродетелью, а самообольщением. Во втором случае если кто-либо, не
ограничиваясь основательным признанием с уществования злой силы как факта,
делает эту силу предметом веры в смысле доверия и преданности, так что
вступает с нею в договор, продает нечистому душу и т.п., то такая вера, как
относящаяся к предмету хотя и существующему, но недостойному и зловредном у,
справедливо почитается за крайнее нравственное падение. Наконец, в третьем
случае вера самих бесов, про которых апостол говорит, что они веруют (в
Бога) и трепещут57, не признается добродетелью, потому что хотя относится к
предмету существующему и абс олютно достойному, но относится к нему
недостойным образом (вместо радости - с ужасом, вместо влечения - с
отвращением). Итак, добродетелью может почитаться только та вера в высшее
существо, которая относится к нему достойным образом, именно - с свободны м
сыновним благочестием. А такая вера вполне совпадает с тем религиозным
чувством, которое найдено нами как одна из трех первичных основ
нравственности.
К тому же в сущности сводится и вторая богословская добродетель -
надежда. О ней нет речи, когда кто-нибудь надеется на свою силу или
мудрость, или "на князи и сыны человеческии"73, или хотя и на Бога, но лишь
в ожидании от него материальных благ. За доб родетель считается только
надежда, относящаяся к Богу как источнику истинного грядущего блага; а это
есть то же самое основное религиозное отношение, видоизмененное
представлением о будущем и чувством ожидания.
Наконец, и третья, и величайшая богословская добродетель - любовь -
получает это нравственное значение лишь в зависимости от данных предметных
определений. Любовь сама по себе, или любовь вообще, не есть добродетель,
иначе были бы добродетельны все безра злично существа, так как все они
непременно любят что-нибудь и живут своею любовью. Но не вменяется в
добродетель эгоистическая любовь к себе и к своему, также страстная любовь к
естественным и противоестественным удовольствиям, любовь к напиткам, к псов
ой охоте и конским ристаниям.
Il faut en ce bas monde aimer beaucoup de choses74 - внушает
новоязыческий поэт. Такая "любовь" заранее отвергнута апостолом любви:
Не любите мира, ни всего, что в мире58.
Это есть первый, отрицательный член в заповеди любви, о котором не
следует забывать, как это обыкновенно делается. Он есть не что иное, как
выражение основного принципа аскетизма: охранять себя от низшей природы и
противодействовать ее захватам. Ибо под
тем миром, который мы не должны любить, апостол разумеет, как ясно из
контекста, никак не собрание наших ближних и не совокупность творения,
возвещающего славу Божию, а именно только темную, бессмысленную основу
материальной природы, выходящую из своего
должного, пассивного и потенциального положения и беззаконно вторгающуюся
в область человеческого духа: тут же прямо говорится, что все в мире есть
похоть плоти75, т.е. стремление безмерной чувственности, похоть очей, т.е.
жадность, или корыстолюбие, и г ордость житейская, т.е. тщеславие и
властолюбие.
К отрицательному предписанию: не люби мира - библейская этика
присоединяет два положительные: люби Бога всем сердцем своим и люби
ближнего, как самого себя76. Эти две любви правильно различаются между
собою, ибо особенностью предметов непременно обусловл ивается и особенность
в должном, нравственном отношении к ним. Любовь к ближним определяется
жалостью, любовь к богу - благоговением. Любить ближнего, как самого себя, -
реально значит жалеть его, как самого себя, и любовь к Богу всем сердцем
означает вс ецелую преданность Ему, полное соединение своей воли с Его
волей, т.е. совершенство сыновнего, или религиозного чувства и отношения.
Таким образом, заповедь любви не связана с какою-нибудь отдельною
добродетелью, а есть завершительное выражение всех основных требований
нравственности в трех необходимых сферах отношений: к низшему, высшему и
однородному бытию.
V
Показав, что четыре "кардинальные", а равно и три "богословские"
добродетели сводятся так или иначе к указанным нам трем первичным основам
нравственности, а не представляют самостоятельных источников нравственных
действий, я могу предоставить доброй воле и сообразительности читателей
продолжить такой разбор в применении к другим так называемым добродетелям.
Общепризнанного списка их не существует, и посредством схоластических
дистинкций можно умножать число их неопределенно. Лишь в виде некоторого
"свер хдолжного" дополнения к предыдущему я хочу сказать несколько слов о
пяти добродетелях, представляющих известный интерес в том или другом
отношении, именно о великодушии, бескорыстии, щедрости, терпеливости и
правдивости.
Великодушным мы называем человека, который находит низшим своего
достоинства, или постыдным, настаивать на своих материальных правах в ущерб
другим или связывать свою волю с низшими житейскими интересами (наприм.,
тщеславием), которыми он поэтому без тру да жертвует ради высших
соображений. Мы называем также великодушным того человека, который
невозмутимо переносит житейские беды и напасти потому опять-таки, что
считает постыдным спокойствие своего духа ставить в зависимость от
материальных случайностей. Уже подчеркнутые слова показывают, что эта
добродетель есть лишь особое выражение или форма проявления нашей первой
нравственной основы - самоутверждения человеческого духа против низшей,
материальной стороны нашего бытия. Все дело здесь в чувстве челов еческого
достоинства, том самом, которое первоначально выражается в простом стыде.
Бескорыстие есть свобода духа от привязанности к особого рода
материальным благам, именно к имущественным. Ясно, значит, что это есть
особое выражение того же чувства человеческого достоинства; соответственно
чему и противоположные этой добродетели порок и: скупость и корыстолюбие -
сознаются как постыдные.
Щедрость по внешним проявлениям совпадает с великодушием и бескорыстием,
но имеет другую внутреннюю основу - альтруистическую. Добродетельно-щедрый
человек есть тот, который из справедливости или человеколюбия делится своим
имуществом с другими (ибо, пос кольку он делает это из тщеславия или из
высокомерия, тут нет добродетели). Но при этом такой человек может быть даже
до скупости привязан к тому имуществу, которое он раздает, и в таком случае
его нельзя, строго говоря, назвать бескорыстным; следует тол ько сказать,
что в нем альтруистическая добродетель щедрости побеждает порок
корыстолюбия.
Терпеливость (как добродетель) есть только страдательная сторона того
душевного качества, которое в деятельном своем проявлении называется
великодушием, или духовным мужеством. Тут почти вся разница исчерпывается
субъективными оттенками, не допускающими
твердых разграничений. Смотря на одного и того же человека, спокойно
переносящего бедствия или мучения, один назовет его великодушным, другой -
терпеливым, третий - мужественным, четвертый увидит здесь пример особой
добродетели - невозмутимости (?taraz?a ) и т.д. Спор о сравнительном
достоинстве этих определений может иметь только лексический, а не этический
интерес. С другой стороны, единство внешних признаков может и здесь (как и в
предыдущем случае щедрости) прикрывать существенное различие этического
содержания. Можно терпеливо переносить физические и душевные страдания или
вследствие малой восприимчивости нервов, тупости ума и апатичности
темперамента - и тогда это вовсе не добродетель; или вследствие внутренней
силы духа, не уступающего внешним во здействиям, - и тогда это есть
добродетель аскетическая (сводимая к нашей первой нравственной основе); или
вследствие кротости и любви к ближнему (caritas), не желающей воздавать злом
за зло и обидой за обиду, - и в таком случае это есть добродетель альт
руистическая (сводимая ко второй основе: жалости, распространяемой здесь
даже на врага и обидчика); или, наконец, терпеливость происходит из
покорности высшей воле, от которой зависит все совершающееся, - и тогда это
есть добродетель пиэтистическая, или
религиозная (сводимая к третьей основе).
Особая разновидность терпеливости есть качество, которому присвоено
по-русски неправильное в грамматическом отношении название терпимости
(passivum pro activo)77. Так называется допущение чужой свободы, хотя бы
предполагалось, что она ведет к теоретическ им и практическим заблуждениям.
И это свойство и отношение не есть само по себе ни добродетель, ни порок, а
может быть в различных случаях тем или другим, смотря по предмету (наприм.,
торжествующее злодеяние сильного над слабым не должно быть терпимо, и
потому "терпимость" к нему не добродетельна, а безнравственна), главным
же образом - смотря по внутренним мотивам, каковыми могут быть здесь и
великодушие, и малодушие, и уважение к правам других, и пренебрежение к их
благу, и глубокая уверенность в побе ждающей силе высшей истины, и
равнодушие к этой истине59.
VI
Между производными, или вторичными, добродетелями самою важною следует
признать правдивость как по ее специально-человеческому характеру (ибо, в
точном смысле, она возможна только для существа словесного)60, так и по ее
значению для общественной нравстве нности. Вместе с тем эта добродетель
служила и еще служит поводом особых споров между моралистами различных
направлений.
Слово есть орудие разума для выражения того, что есть, что может и что
должно быть, т.е. правды реальной, формальной и идеальной. Обладание таким
орудием принадлежит к высшей природе человека, а потому когда он
злоупотребляет им, выражая неправду ради ни зших, материальных целей, то он
совершает нечто противное человеческому достоинству, нечто постыдное. Вместе
с тем слово есть выражение человеческой солидарности, важнейшее средство
общения между людьми; таким может быть только правдивое слово; поэтому к
огда отдельный человек употребляет слово для выражения неправды ради своих
эгоистических (не индивидуально-эгоистических только, а и
собирательно-эгоистических, наприм. семейных, сословных, партийных и т.д.)
целей, то он нарушает права других (так как сл ово есть общее достояние) и
вредит общей жизни. Если ложь, таким образом, будучи постыдною для самого
лгущего, вместе с тем обидна и вредна для обманываемых, то, значит,
требование правдивости имеет двоякое нравственное основание: во-первых, в
человеческ ом достоинстве самого субъекта и, во-вторых, в справедливости,
т.е. в признании права других не быть обманываемыми мною, поскольку я сам не
могу желать, чтобы меня обманывали.
Все это прямо вытекает из разума и не заключает в себе ничего
сомнительного. Но школьная философия, отвлекая требование правдивости от его
нравственных основ и превращая его в особую добродетель, имеющую в своей
отдельности безусловное значение, создает
противоречия и недоумения, из существа дела не вытекающие. Если бы,
придавая безусловное значение правилу не лги, как не допускающему никаких
исключений ни в каком случае, под ложью разумели противоречие правде в
полном смысле этого слова, т.е. не только правде реальной и формальной, но
также и преимущественно правде идеальной, или чисто-нравственной (тому, что
должно), то это было бы совершенно верно и бесспорно, ибо ясно, что правда
перестает быть правдой, если может быть хоть один случай, в котором п
озволительно отступить от нее. Никаких вопросов тут не могло бы и
возникнуть, по крайней мере между людьми, понимающими, что А ? А и 2 ? 2 ?
4. Но дело в том, что те философы, которые особенно настаивают на правиле
"не лги", как не могущем иметь никакого исключения, впадают сами в фальшь,
произвольно ограничивая значение правды (в каждом данном случае) одною ее
реальною или, точнее, фактическою стороной, в отдельности взятою. Становясь
на эту точку зрения, приходят к такой нелепой дилемме (привожу общеу
потребительный пример, как самый простой и ясный): когда кто-нибудь, не имея
других средств помешать убийце, преследующему свою невинную жертву, скроет
преследуемого у себя в долге и на вопрос убийцы, не находится ли здесь
такой-то, ответит отрицательно, а для большей убедительности "отведет ему
глаза", указав на совсем другое место, то одно из двух: солгавши таким
образом, он поступил или согласно с нравственным долгом, или противно ему. В
первом случае - оказывается позволительным нарушать нравственну ю заповедь
не лги, чем отнимается у нравственности ее безусловное значение и
открывается дверь для оправдания всякого зла; а во втором случае - если этот
человек погрешил своим вымыслом, то выходит, что нравственный долг
правдивости обязывал его на деле
стать решительным пособником убийцы в его злодеянии, что одинаково
противно и разуму, и нравственному чувству. Средины же при такой постановке
дела не может быть, ибо само собою разумеется, что отказ этого человека в
ответе или ответ уклончивый только по дтвердил бы предположение убийцы и
окончательно выдал бы ему жертву.
Как известно, моралисты такой величины, как Кант и Фихте, стоящие за
безусловный и формальный характер нравственных предписаний, полагают, что и
в подобных обстоятельствах ложь была бы непозволительна, что, следовательно,
спрашиваемый обязан был исполнит ь долг правдивости, не думая о
последствиях, которые (будто бы) не лежат на его ответственности. Другие
моралисты, свозящие всю нравственность к чувству симпатии, или принципу
альтруизма, полагают, что ложь позволительна и даже обязательна вообще для
спа сения и блага ближних - принцип слишком широкий и неопределенный,
открывающий дверь всяким злоупотреблениям.
Как же, однако, решить вопрос: должен ли был тот несчастный человек
солгать или не должен? Когда оба члена какой-нибудь дилеммы одинаково
приводят к нелепостям, то, значит, в самой постановке дилеммы есть
что-нибудь неладное. В настоящем вопросе это нела дное зависит от
двусмысленности слова "ложь (ложный, лгать)", которое между тем принимается
здесь так, как будто бы оно имело только один смысл или как будто бы в одном
смысле непременно заключался и другой, чего на самом деле нет. Таким
образом, это гла вное слово принимается фальшиво в самой основе рассуждения,
а потому и никаких заключений, кроме фальшивых, отсюда произойти не может.
Разберем это подробно, и пусть читатель не сетует на некоторую
педантичность нашего разбора: ведь самый вопрос возник лишь в силу школьного
педантизма отвлеченных моралистов.
По формальному определению ложь есть противоречие между чьим-нибудь
изъявлением61 о некотором факте и действительным существованием или способом
существования этого факта. Но это формальное понятие лжи не имеет прямого
отношения к нравственности. Противо речащее действительности изъявление
может иногда быть только ошибочным, и в таком случае его фактическая
ложность ограничивается лишь предметною (или, точнее, являемою) областью,
нисколько не затрагивая нравственной стороны субъекта, т.е. тут вовсе нет л
жи в нравственном смысле: ошибка в фальшь не ставится. Начиная с крайнего
случая - нет никакого нарушения правдивости в том, что человек говорит
небылицу в рассеянности, или, как в известном анекдоте, немец, путая
английские слова с немецкими, утверждал, что он сделался чашкой чая (I
became a cap of tea). Но помимо ошибок языка то же самое должно сказать и об
ошибках мысли, или заблуждениях. Многие люди утверждали словесно и письменно
(и теперь утверждают) вещи, столь же ложные (в предметном смысле), ка к
превращение человека в чашку чая, но делали и делают это сознательно - с
намерением сказать именно то, что они говорят, и если они при этом искренно
принимают ложь за истину, то никто не признает их лжецами и не увидит в их
заблуждении ничего безнравст венного. Итак, ни противоречие между словами и
действительностью, ни противоречие между мыслями и действительностью не
составляют лжи в нравственном смысле. Не заключается ли она в противоречии
воли с действительностью, как такою, т.е. в простом намерени и солгать? Но
такого простого намерения вовсе по бывает. Люди (по крайней мере такие,
которые подлежат нравственной ответственности) лгут для чего-нибудь или
из-за чего-нибудь: одни - для удовлетворения своего тщеславия, чтобы
чем-нибудь себя заявить, об ратить на себя внимание, отличиться, другие -
ради материальных расчетов, чтобы обмануть кого-нибудь с пользой для себя.
Оба эти рода лжи, из коих первый называется хвастовством, а второй -
надувательством, подлежат нравственному суждению и осуждению, ка к постыдные
для самого лгущего и как обидные и вредные для других. Но кроме лжи
тщеславной, или хвастовства, и лжи корыстной, или надувательства, есть более
тонкий вид лжи, не имеющий прямо низких целей и, однако, подлежащий
нравственному осуждению, как
обидный для ближнего: именно ложь из презрения к человечеству, начиная от
житейского "меня дома нет" и кончая сложными политическими, религиозными и
литературными мистификациями. В этой лжи нет, собственно, ничего постыдного,
в тесном смысле слова (разум еется, в тех случаях, где мистификация не имеет
материальных целей), но она безнравственна с точки зрения альтруизма, как
нарушающая права обманываемых. Сам мистификатор, очевидно, не желал бы быть
обманутым и считал бы направленную против него мистифика цию обидным
нарушением своего человеческого права. Следовательно, он должен уважать
такое же право и в других.
Пример человека, отводящего глаза убийце, чтоб помешать убийству,
очевидно, не подходит к первым видам лжи безнравственной (т.е. ни к
хвастовству, ни к корыстному обману), - нет ли возможности отнести его к
последнему, т.е. к мистификации безнравственной в смысле обиды для ближнего?
Не презирается ли здесь человечество в лице убийцы, который все-таки человек
и не должен терять ни одного из человеческих прав? Но к этим человеческим
правам никак не может причисляться право убийцы на мое пособничество ему
в совершении убийства, а именно такое пособничество и только оно одно
имеется в виду при его вопросе о месте нахождения его жертвы. Позволительно
ли моралисту создавать заведомые вымыслы, особенно когда дело идет о жизни
человека? А чем же иным, как не з аведомым вымыслом, было бы предположение,
что убийца при своем вопросе думает сколько-нибудь об истине, интересуется
знать истину и