Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
рвый взгляд, разделял ее чувства, но с ним (она уже
поняла это) надо было быть настороже: он глядел на сторону. При этом его
соблазняли не другие женщины (хотя он не пропускал взглядом своих любимиц -
высоких и статных русских красавиц, привыкших властвовать над мужчинами и
притворяться при этом, что всецело от них зависят). Его отвлекало другое:
что не мудрствуя лукаво, можно назвать работой, но если смотреть глубже,
было тягой к отвлеченному и почти потустороннему - то, что он сам называл
идеей революции и к чему постоянно возвращался. Таким мужчинам нужны
женщины-любовницы и служанки - присутствие жен-соратниц стесняет и утомляет
их: они просят поделиться с ними их главным богатством, приобщить к их
духовному миру, номир этот вовсе не создан для такой дележки: в него нельзя,
как в стеклянный садок, зачерпнуть сачком и выловить из него рыбу на ужин.
Под конец отпуска у нее возникло ощущение, что он, притворяясь, что радуется
ее обществу, начал им тяготиться, что она, попросту говоря, ему уже надоела.
Внешне это проявлялось тем, что он и в самом деле все больше говорил о
работе: она будто бы ждет его и ему не терпится к ней вернуться. В
действительности же ему при ней было сказано: "Отдыхайте, забудьте на время
о работе и живите в свое удовольствие". Когда она напомнила ему об этом, он
только отмахнулся: "Ты что, не знаешь наших начальников? Они говорят одно,
думают другое, а делают третье": позволял себе иной раз такую критику в
адрес руководства.
На Кавказе их настигла весть об аресте первой жены Якова. Она была
осуждена со всем штатом министерства, в котором работала секретарем
замминистра. Надо было брать к себе их общую дочь десятилетнюю Инну, которую
Яков много лет не видел, а Рене не знала вовсе. Вместе с Инной в доме
поселилось нечто неизбывно грустное, неприветливое и исполненное внутреннего
и скрытного непокорства. Отец дочерью почти не занимался: он с новыми силами
включился в работу поредевшего, но продолжавшего работать Управления:
организовывал зарубежные поездки, готовил к ним разведчиков. Сам он после
своего провала стал невыездным: русское происхождение его не было доказано в
ходе судебного процесса, но подтвердилось громким, прошумевшим на весь мир
обменом - он стал работать на засылке других, и это отнимало теперь все его
время. Элли пыталась установить дружбу с его дочерью и войти к ней в
доверие, но это у нее не получалось: Инна считала ее виновницей разрыва отца
с матерью и всех бед, за этим последовавших. Последовательность и
очередность событий этому противоречили, но дети хронологии не признают,
прошлое у них путается с настоящим - вернее, есть одно настоящее, которое
целиком занимает их воображение и порождает вымышленное толкование прошлого.
Инна страдала из-за отсутствия матери и не привыкала к новому дому, а Элли
так и не могла всю жизнь понять, она ли виновата в отсутствии душевной связи
с приемной дочерью или упрямое нежелание той войти в дом, в котором она
чувствовала себя постоялкой и приживалкой. Подружилась Инна только с Жанной,
которая нашла путь к ее сердцу. У них были схожие судьбы, обе остались по
воле судьбы без одного из родителей, а Жанна отличалась еще и способностью
вникать в чужие беды и обстоятельства - она сочувствовала сводной сестре, а
той это было всего нужнее. Если бы Элли меньше старалась подбодрить и
развеселить Инну и представить дело так, будто все идет как нельзя лучше
(чем только озлобляла и восстанавливала ее против себя), а просто посидела б
с ней да поплакала, толку было б больше, но Элли не умела и не любила
плакать.
Яков, как было сказано, был в стороне от всего этого: он словно не
замечал домашних трудностей. Отчасти это было связано с его нежеланием
говорить о том, что привело к ним Инну. Он ни с кем не хотел обсуждать
массовых посадок: коротко и сухо говорил, что совершено много ошибок, что,
когда рубят лес, летят щепки, и тут же переводил разговор на другую тему,
всем видом своим показывая, что не намерен говорить о репрессиях,- не
потому, что это чем-то грозит ему, а потому, что вредит интересам партии: он
оставался тем же пламенным большевиком, что и раньше - с небольшими
поправками на возраст и на эпоху. Элли была иного мнения на этот счет.
События последних двух лет, неразбериха в Управлении, воцарившаяся там после
избиения руководящих кадров, ее бесцельная поездка в Испанию, которая
разочаровала ее, хотя и принесла ей орден Ленина: все это склоняло ее, пусть
не к дезертирству, но, говоря мягче, к перемене профессии.
Яков уговаривал ее остаться и говорил, что она, с ее опытом и умением
находить неожиданные выходы из нештатных ситуаций, может принести Управлению
много пользы,- ей было всякий раз не по себе, когда он повторял это. Она
была из другого теста, чем он: русская рулетка, с ее выстрелами на "авось":
сойдется-не-сойдется - была ей неинтересна. Она видела, как мужественные и
талантливые люди, которых она знала за рубежом, возвращались и терпеливо
ждали своей участи: попадет ли в них тот самый выстрел, или окажется
холостым, или пронесется мимо, что, учитывая размах трагедии, напоминало
массовое самоубийство китов, выбрасывающихся на берег и оставляющих на нем
свои туши. Так далеко ее коллективизм не распространялся: в ней сидели
посеянные в ином месте семена проклинаемого здесь индивидуализма,
побуждавшего относиться к собственной и к чужим жизням с большим уважением,
чем это было принято в России, и это было даже не влияние католического
духа, чуждого и коммунизму, и православию, а нечто более глубокое и древнее
- остатки древнего анимизма предков, который живет во всяком сельском жителе
и заставляет его почитать не только жизнь человека, но и любой живой твари -
даже дерева. Она умела рисковать и могла умереть за идею: она доказала это
прежней работой - но пасть от руки своих и неясно зачем было для нее
ненужным излишеством.
Кроме того, к ней, как она считала, начали подбираться и подкапываться.
На нее был "материал" в Управлении. Яков, имевший доступ ко всем папкам
(почему-то и первого отдела), успокаивал ее, убеждал, что ей, с ее орденами
и заслугами, нечего бояться, но он много что говорил, а она не всему уже
верила - тем более, что он потом легко отступался от своих слов, говоря, что
был в свое время недостаточно информирован. Во-первых (он сам это
рассказал), в первом отделе лежало донесение, что она взяла на попечение
"ребенка врага народа". Это было правдой, она не думала от нее отрекаться,
но само то, что эту гадость не порвали и не выбросили, говорило о многом и
не располагало к благодушию. Яков доказывал, что никто не имеет права
уничтожать доносы: они копятся и остаются даже тогда, когда человека уже нет
в живых,- но объяснение это ее не успокаивало, а напротив восстанавливало
против подобных архивов и архивариусов. Кроме него был еще один сигнал -
вовсе нелепый и дурацкий, но это его не обесценивало - напротив, делало лишь
опаснее. Об этом можно рассказать особо, потому что, несмотря на свою
незначительность и даже никчемность, он склонил ее к окончательному решению.
Дело было так. Вернувшись из Испании, она в первые недели, чтобы
разрядиться, прийти в себя и нащупать изменившийся за год пульс общества,
ходила по знакомым - старым и новым, не разбирая. Годом раньше в Сочи она
познакомилась с дочерью одного из членов правительства и теперь дала о себе
знать, позвонила, сказала, что снова в Москве: большего говорить не
полагалось - и тут же была приглашена на блины и танцы. Дочь была как дочь,
как все они: чувствовала себя, конечно, иной, чем все смертные, рангом
повыше, но и не особенно задавалась и при близком знакомстве вела себя
по-приятельски - с ней можно было разговаривать. Зато муж ее, зять министра,
которого в Сочи не было (иначе она не пошла бы на вечеринку), был
преотвратительной личностью. (Ей потом говорили, что в семьях "больших
людей" надо остерегаться именно пришлых: их, если они не были завербованы
раньше, стараются сделать осведомителями, но тогда, сразу после Испании, она
думала, что вырвалась на волю и что следить за ней в России некому.) Зять
был недоверчив и подозрителен, и из него так и лезла злость, которую он
напрасно пытался замаскировать показным радушием и гостеприимством. К Элли
он отнесся с нескрываемой неприязнью: она раздражала его как иностранка в
особенности. Между тем он руководил застольем и добивался от всех веселья.
Элли, когда на нее наседали, с ножом к горлу, с такими требованиями,
делалась форменной букой и позволяла себе ядовитые замечания, которые, ясное
дело, никому веселья не прибавляли. Он, имея в виду ее, настаивал, чтобы его
гостьи не корчили из себя высоких дам, а пили и смотрели на "мужиков", как
полагается "бабам". Что он имел в виду, говоря это, было неясно, но этими
"бабами" он допек ее особенно. Она не терпела этого слова, не находила ему
такого же и столь же часто употребляемого слова во французском - не до конца
поэтому понимала, но чувствовала, что за ним кроется нечто обидное для
русских женщин, с чем они, впрочем, довольно легко мирятся. Она буркнула в
ответ, что смотрят так, как он хочет, на мужчин не "бабы", а уличные женщины
и делают они это не из большой любви к ним, а по профессиональной
необходимости, и их, кстати, не называют "бабами" - потому, наверно, что за
них нужно платить и они хоть этим вызывают к себе уважение. Своими
замечаниями и поправками она испортила ему всю игру и чуть не сорвала
вечеринку. Дочь министра, услышав их перепалку, перепугалась, а ее муж
напрягся в ожидании: его широкое блинообразное подозрительное лицо
вспучилось от злости - но он прекратил спор, решив продолжить его в другом
месте и иным способом. Результатом ссоры был донос, осевший в Управлении и
обвинявший ее в пьянстве. Что скажете на это? Нашел в России пьяницу. Яков,
с его слов, смеялся от души, читая эту ябеду, а ей было не до смеха.
Подобная бумага в личном досье опасна самим своим существованием - тем, что
всегда может быть при необходимости извлечена, и тогда доносы, написанные в
разном ключе и разными перьями, складываются по воле составителя в одно
изображение: так находят друг друга в детской игре кусочки разрезанной
картинки. Уже сейчас можно было создать из двух частей целое: настолько
спилась, что потеряла всякую бдительность и приютила "ребенка врага народа"
(слова-то какие: к ним она никогда бы не смогла привыкнуть, а Яков
произносил их без запинки и без зазрения совести). Ей не хотелось ждать
третьего доноса, который бы утверждал, что ее завербовал Франко на встрече с
чаепитием и она поэтому не сфотографировала висевшие на стенах карты с
военными планами. Это была фантазия, но не слишком далекая от
действительности: она наслышалась от своих немногочисленных
друзей-французов, что ставилось в вину их арестованным соплеменникам.
Дело было, конечно, не только в этом. Она встретилась с высшим эшелоном
власти, и он в этот раз вызвал у нее чувство неприятия и духовного
отторжения. У нее и раньше были замечания и сомнения на этот счет, но если
еще два года назад руководители страны: те, которых она знала или видела -
были чем-то ей близки и в целом ее удовлетворяли: своей образованностью,
европейской культурой, широтой взглядов, способностью понять другого - то им
на смену в результате чисток пришел иной народ: темный, раболепный,
мстительный - может быть, по-своему и способный, но напрочь лишенный
моральных устоев. В этом, собственно, и заключалась, догадывалась она, цель
внешне бессмысленных репрессий: это была смена одного правящего класса
другим, далеко не лучшим - последнего она не хотела иметь за своей спиной и
доверять ему свое существование. Может быть, не все были там такими: может,
в этом лесу была поражена болезнью треть или четверть деревьев, но атмосферу
в нем они создавали удушливую и гулять в нем ей не хотелось. Поэтому когда
ей через Якова передали предложение (которое он поддержал) готовиться к
опасной поездке в Америку, она неожиданно для себя расплакалась (прощание с
прежним делом и старыми товарищами далось ей тяжелее, чем она думала), но с
твердостью отказалась. Яков был разочарован: как сотрудник Управления он
жалел, что из него уходят ценные кадры,- особенно тогда, когда они были
нужны особенно. Была еще одна причина, которую она предполагала, хотя не
говорила о ней вслух: он был тщеславен, и ему было бы приятно, готовя новых
гонцов за рубеж, говорить им, что он посылает туда не только чужих, но и
самых близких ему людей; об этом и говорить было бы не нужно: все и без того
об этом бы знали...
А может быть, он просто снова захотел от нее избавиться...
Но к русскому народу, которого она по-прежнему знала мало, но уже лучше
чувствовала, она питала старые симпатии и хотела быть ему полезной. Поэтому
она осталась в стране без большой горечи и сожаления. (Да и захоти она
другого, ехать было некуда: ее родные были здесь, и границы обоих ее
отечеств были для нее закрыты.) Она, как говорила старая и полюбившаяся ей
французская поговорка, оказалась взаперти на улице.
Ее уволили в запас. На этом ее служба в Красной Армии закончилась.
1
14
* ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. В РОССИИ. *
1
Рене решила, что станет медиком. Между судьбой врача и революционера
много общего: тем и другим движет сочувствие к ближнему, и многие
революционеры, разочаровавшись в своем деле, пошли в доктора: чтоб приносить
пользу людям, так сказать, из рук в руки, без посредников, которые все
ставят с ног на голову. Военные тоже любят врачей - не только потому, что те
спасают их в бою и после него, в госпиталях и лазаретах, но еще и оттого,
что чувствуют в них родную жилку - людей, готовых стать в строй, едва
зазвучит сигнал тревоги: у врачей есть даже мундиры - одинакового для всех
белого цвета. Прежде Рене не имела дел с докторами и если испытывала
влечение к их деятельности, то чисто умозрительное, платоническое, но в
последнее время ей довелось общаться со специалистами, лечившими Жанну от
туберкулеза,- в их кругу она почувствовала себя как дома: это были люди,
близкие ей по духу и по призванию,- среди детских фтизиатров были тогда
настоящие подвижники.
Кончился проклятый 1937 год, начался темный, неопределенный 38-й. Она
готовилась к поступлению в 1 Московский медицинский институт, а пока что
работала на радио, во французской редакции: писала тексты за рубеж и
зачитывала их перед микрофоном. Она старалась писать достоверно, без
хвастовства и свойственного пропаганде возвеличивания успехов и достижений,
и говорила редакторам, что французы, в силу врожденной скептической
наклонности, настораживаются, слыша похвальбу и славословие. Ей шли
навстречу: на радио были тогда образованные люди - центробежная сила
вращения смывала их с оси исторического колеса на более спокойную периферию
- с тем, чтобы скинуть затем окончательно. У нее появилось время, чтобы
заняться семьею: она, как Одиссей, вернулась к родному очагу после
длительного путешествия. Теперь, впервые за много лет, она присмотрелась к
матери: когда мы по-настоящему заняты, нам не хватает времени и для
родителей. Жоржетта вела себя загадочно. Она неутомимо, как заведенная, с
утра до вечера занималась домашним хозяйством, словно в нем был смысл и
высшая задача ее жизни, говорила мало и почти ни о чем не спрашивала - если
только не то, когда Рене придет домой и к какому часу, следовательно,
готовить обед и ужин. Вид у нее был отчужденный и замкнутый, и Рене уже
начала бояться, что мать недовольна тем, что ее привезли в Союз: у Рене в
памяти стояли обидные слова отчима. Она спросила об этом мать. Жоржетта
сначала не поняла, о чем идет речь, потом сказала с обидой, что вовсе так не
думает, и даже сильно качнула головой: видно, представила себе в эту минуту
жизнь во Франции с мужем-пьяницей. Но это не меняло сути дела: с Рене у нее
не было душевной близости - она как бы выветрилась за время долгой разлуки.
Мать относилась к ней не как к старшей дочери, а как существу иного и
высшего порядка: это началось раньше, когда Рене поступила в лицей, и
утвердилось, когда занялась большой политикой и связалась с непонятными ей
русскими. На нее в свое время сильно повлиял приход в дом полиции,
обыскавшей дом и спрашивавшей о дочери: страх способен в одночасье изменить
самые сильные наши чувства. И Рене не могла забыть, как мать, подкараулив ее
на улице, с рыданиями упрашивала не идти домой, а искать спасения на
стороне: отказала ей от крова в трудную для нее минуту: в ее голосе тогда
было больше тревоги за себя и за семью, чем за судьбу дочери. Но Рене давно
ее простила. Она не могла держать зла на самых близких: отвечала теперь за
обеих, а опекуны на подопечных не обижаются. С Жанной у матери были совсем
иные и обычные отношения: Жоржетта жила ее повседневными заботами и
интересами - в той мере, в какой это было возможно: учитывая, что она
по-прежнему не хотела учить русский и вникать в местные обычаи. То, чего она
не могла выспросить у Жанны, она угадывала по выражению ее лица, с которого
не спускала глаз и изучала его, как астроном - небесное светило.
Разговаривала она с Жанной обычно втихомолку и в уединении, когда никого
кругом не было,- делала из разговора тайну. С Яковом они составляли занятную
парочку. Тот был с нею учтив и доброжелателен, хвалил ее кухню, не забывал
принести "Юманите", которую она читала здесь, точно как во Франции: садилась
по окончании дел к столу и прочитывала все от первого листа до последнего,
возмущаясь вместе с авторами статей хищниками-капиталистами и предательством
социалистов, их пособников. Яков всякий раз обращал на это внимание и
говорил, что у Жоржетты развитое классовое чувство: чуть ли не укорял им
Рене - или, как ее теперь все звали, Элли: он по-прежнему считал жену не
вполне зрелой марксисткой, не прошедшей в свое время надлежащей закалки и
выучки. Сам он уходил рано и приходил поздно - не вылезал из Управления, где
готовил людей для высылки за границу, или выезжал в командировки в
приграничные области: если агента перекидывали пешим ходом,- возвращался
всякий раз голодным, небритым и измученным. Он сильно похудел от такой жизни
и работы, но ничего о ней не рассказывал, как если бы Рене, уйдя из
Управления, начисто отсекла себя от прошлого. Это соответствовало правилам,
но обижало Рене: ей казалось, что он не может простить ей отказа продолжить
работу в Управлении. За столом он говорил теперь только о последних мировых
новостях, по-прежнему обнимая весь глобус, как если бы это был огромной
шар-театр революционных действий. Чтоб быть постоянно в курсе дела и держать
руку на пульсе истории, он слушал своего классового врага, британское радио,
на что имел разрешение (тогда не всем позволялось иметь радиоприемник
высокого класса), и снисходительно признавал, что Би-Би-Си выгодно
отличается от других источников информации краткостью и надежностью. "Они
могут позволить себе это",- говорил он, давая понять, что это не меняет сути
дела и империалисты остаются имп