Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
ругой, материнской, родней, с
которой они тоже встретились - позже, когда поехали на север, в деревню,
которая носила самое длинное имя во Франции. Некоторые из этой родни жили
под Парижем, и они уже виделись с ними, но они отличались от парижан тем же,
что и их пикардийские сородичи: дело было, стало быть, в них самих, а не в
том, где они жили.
Эти люди вели себя тише, говорили не так громко, делились своими
заботами и бедами, реже и очень сдержанно - успехами: если в Мелене
жаловались на налоги и дорогой бензин, то тут сетовали на болезни,
несчастную любовь детей и служебные неурядицы - французам свойственно
жаловаться, но предмет жалоб не у всех одинаков. Рене чувствовала себя с
ними в родной стихии, и если бы у нее было какое-нибудь дело: врача ли,
адвоката, как она того хотела в юности, она бы вписалась в эту жизнь в один
ряд с прочими: она была такая же, как они, ее родные по материнской линии.
Им всем словно отроду были предписаны или завещаны скромность, умеренность,
сдержанность; их гостеприимность была искренней, веселой, дружелюбной, но
всегда ограничивалась незримыми рамками приличия, не позволявшими делать и
говорить лишнее. Это касалось прежде всего старшего поколения, прошедшего
одну общую школу; молодые в это почти религиозное сообщество не вступали, но
не порывали с родителями, держались от них поблизости. Дети были несколько
иными, чем они: чтению, этому излюбленному занятию старших, они предпочитали
технику, машины, заработки; они легче глядели на жизнь, отличались острым
глазом, практической сметкой, занимались тем, что приносило прямой результат
и имело живой ощутимый смысл и не доверяли всему выспреннему и
умозрительному - будто кто-то когда-то сильно обманул их, рассказывая о
торжестве книжного ума и высотах человеческого духа. Это был тот средний
класс, из которого Рене волею судеб и людей бежала и теперь сильно в этом
раскаивалась и которого в России не было,- вместо него был тонкий фиговый
листок между правящим кланом и его бесчисленными рабами-подданными -
прослойка, которой всю жизнь приходится терпеть и сплющиваться под ударами
обеих сторон и жить между молотом и наковальней. Но для Рене во Франции не
было места: у нее не было ни жилья, ни положения, ни профессии, ни
накоплений - всего того, что ставит человека на ноги и причисляет его к
этому самому среднему классу,- и возраст был не тот, когда все можно начать
сызнова. Ей нужно было возвращаться на новую родину, и она быстро это
поняла, даже если у нее и были на первых порах, в первый ее приезд, какие-то
надежды или иллюзии.
Самуилу было легче со старшими: он знал их по бабушке - с молодыми у
него было меньше точек соприкосновения: у них были разные интересы. Он
сказал как-то, что он врач-психиатр и занимается писательством. "Зачем? -
спросил его наивный слушатель.- Ты что, мало зарабатываешь?" Сын понял, от
чего сбежала когда-то мать, но теперь она страдала из-за этого, и он не стал
бередить старые раны и обсуждать с ней недостатки ее соотечественников: она
грудью вставала на защиту любого из них - особенно родственников по
материнской линии и одинаково любила здесь и молодых и старых, не делая
между ними различия и считая всех духовно ей близкими; те чувствовали это и
отвечали ей взаимностью. Впрочем, и в этой семье не без уродов: тут тоже
были интеллектуалы, с которыми Самуилу было привычнее и интереснее. Их и
родные выделяли среди прочих и говорили о них если не с осуждением, то и не
особенно одобряя. Не одна Рене, стало быть, сорвалась с насиженных мест и
пустилась в дальнее, пусть воображаемое, плавание: другие тоже подались: кто
в библиотеки и книжное дело, кто в археологию и далекое прошлое.
С кем у них не было никакой смычки, так это с коммунистами.
Побывали они у Камилла, у того самого профсоюзного активиста, который
когда-то собирал взносы у членов партии и добровольные подаяния у
симпатизантов. Он тоже дал обед в честь гостей: это входило в обязательную
программу - он должен был принять дома племянницу. Он был не слишком
приветлив: слышал уже, что гости ругают почем зря домашние порядки, а ему
это было не нужно, он вел пропаганду совсем иного рода.
- Сколько стоит твой дом, Камилл? - спросил его Самуил.
- Миллион наверно,- сказал он, потупившись одновременно скромно и
вызывающе. Сын кивнул: в знак восхищения и одобрения, но у Камилла было
острое классовое чутье, он распознал подвох и подводные камни разговора: - А
что ты хочешь? - сказал он, порывисто ходя взад-вперед по своей земле.-
Каждый, кто работает во Франции, может к концу жизни иметь такое жилье...- и
пояснил: - Когда я покупал его, он стоил намного меньше. И участок стоил
дешевле.
- Если каждый к концу жизни может стать миллионером, то какого черта
вам надо? - спросил сын.
Камилл остался недоволен этим.
- Как - чего? Это ты ничего не понимаешь. Если б мы не боролись, у нас
бы и этого не было. Ты поменьше об этом говори - особенно в моей ячейке,-
предупредил он и резко пошел в дом, будто общение с внучатым племянником
стало ему в тягость.
Ячейка в это время сидела вокруг телевизора и смотрела новости. Она
состояла из лиц преклонного возраста, и Камилл был для них гуру и пророком.
К власти только что пришел Миттеран, и они чуть ли не каждому сообщению
диктора вторили хором:
- Ca change! - или: - Ca ne change pas du tout! ("Ага, меняется!" или
"Да ни черта оно не меняется!") - Камилл призывался время от времени к суду
- в качестве арбитра и высшего авторитета.
- Что вы хотите от социалистов? - негромко говорил он, глядя перед
собой и воображая себя при этом Жоржем Марше и Морисом Торезом, вместе
взятыми.- Они всегда были такими. Говорили одно, делали другое, а женам в
подушку твердили третье!
- Но там есть и наши? - закидывал удочку один из стариков: не чтобы
спорить, а чтоб прояснить картину гостю из России. (В правительстве было
несколько коммунистов.)
- Есть, конечно,- мудро и взвешенно соглашался Камилл,- и они пытаются
что-то сделать, но это трудно в такой компании... Посмотрим,- говорил он, не
желая опережать и предрекать события и еще более боясь того, что его
трактовка событий дойдет до русских служб информации и рикошетом вернется на
родину.- Поживем, увидим...- и старики согласно кивали в ответ, в очередной
раз убеждаясь в его превеликой мудрости...
Перед обедом старцы послушно ушли - пока они были в доме, на стол не
накрывали. Хозяйничала вторая жена Камилла: первую, мать Элиан, он, говорят,
оставил, когда она заболела. Самуил повел себя здесь совершенно бестактно: в
первый раз за все время своего пребывания во Франции. Ему понравились
поданные к столу маленькие перченые марокканские колбаски, и он один умял
целую тарелку. Жене Камилла, посчитавшей, что сосисок хватит на всю
компанию, было не по себе: она поражалась аппетиту гостя, дружелюбно, хотя и
не слишком искренне улыбалась и нового блюда не выставила: может быть,
колбаски закончились. Камилл неодобрительно поглядывал на зарвавшегося
гостя, полагая, что тот ведет себя так не по недостатку воспитания, а из
вполне определенных и порочных классовых позиций: анархически уничтожая
добро миллионера. Это противостояние не могло не вылиться в диспут. Самуил,
как с цепи сорвавшись и забыв предупреждения поручившегося за него Якова,
доказывал, что в Советском Союзе процветает взяточничество. Стариков уже,
слава богу, не было, но и без них Камилл не мог оставить такое без внимания:
- Этого не может быть! - безапелляционно отрезал он.
- Как - не может быть?
- Ты преувеличиваешь.
Самуил пожимал плечами:
- За поступление в медицинский институт, в который я еще поступал
бесплатно - правда, с золотой медалью, теперь платят до трех тысяч долларов.
(С тех пор расценки повысились.- Примеч. авт.)
- Ты это точно знаешь?
- Знакомый недавно поступал. Там и раньше была такая, насквозь
продажная, публика, но теперь они вовсе распоясались.
- И ты думаешь, у нас этого нет? - меняя позицию, перешел в наступление
Камилл и сделался ироничен.- Это, мой друг, в природе человеческой.
- Так в природе человеческой или "не может быть", Камилл? - вмешалась
Рене, до того молчавшая.- Это разные вещи. Либо одно, либо другое.- У нее
ведь было классическое образование, требующее точности и не терпевшее
разночтений.
Камилл накинулся на нее: с ней у него был cвой, короткий, разговор -
как с отступницей партии:
- Ага! И ты туда же! У нас бы такие разговоры не прошли - тебя бы живо
поставили на место!..
Ехали, ехали и приехали. Конечно, они сами были виноваты - особенно
Самуил, привыкший к вольности российских разговоров на кухне и не знавший,
что в странах Запада нельзя обсуждать за столом политические вопросы: можно
поставить хозяев и собеседников в неловкое положение. Его ввела в
заблуждение Сузанна. Этой все было нипочем, она была вне политики, всему
находила возражение и во всем видела светлые стороны.
- Не может быть, чтоб все было плохо,- улыбалась она гостю, который
сидел в халате ее сына и говорил совсем не то, что когда-то ее сын: ломал ей
кайф, хотя и не портил настроения.- Всегда есть что-то хорошее.
Самуил задумывался: как в игре в вопросы и ответы.
- Билеты на трамвай и на метро дешевые.- Он был под впечатлением от
дороговизны здешнего транспорта.
- Вот видишь! - радовалась она за него.- Билеты на метро дешевые. Мало
разве?..
Но Камилл не давал повода для радости: он как ножом отрезал
раскольнические сомнения...
Самуил пошел на праздник газеты "Юманите": его влекло-таки к прошлому,
своему и матери. Праздник проходил в большом парке и представлял собой
ярмарку с большим числом павильонов, где были выставлены товары, украшенные
виньетками и эмблемами партии; было много передвижных кафе и веранд с
горячительными напитками. Политику здесь пытались объединить с торговлей,
хотя это вещи несовместимые - общественная жизнь лучше сочетается с едой и
выпивкой. Молодые люди самого разного толка были главными гостями праздника.
Они не были ни коммунистами, ни комсомольцами, но им нравилась решительность
ораторов, и они аплодировали и дружно улюлюкали, распивая пиво, продающееся
тут же. К Самуилу подошли две девушки - из организаторов праздника: небогато
одетые, не очень красивые, пренебрегающие внешностью, целеустремленные -
такие, какой, наверно, была когда-то его матушка.
- Вступите в комсомол или в партию,- только взглянув на него,
предложили они.
- Почему именно я? - удивился он.
- Потому что вы нам подходите.- Сын ходил как потерянный между
павильонами и площадками для митингов, и на лице его было написано, наверно,
понравившееся им раздумье и глубокомыслие.
- Чем же?
- Нам такие нужны,- не вдаваясь в подробности, объявила одна из них.
- Я вам не подойду.
- Чем? - осведомились они: французский ум не терпит недоговоренностей.
- Я из Советского Союза.
Короткое молчание и, как всегда во Франции, молниеносный ответ:
- Тогда и в самом деле не нужно...- и пошли дальше, а он отчего-то
обиделся...
Но главное было впереди. Рене, зная, что никогда больше сюда не
приедет, твердо вознамерилась встретиться на этот раз со своей бывшей
подругой, Марсель Кашен, о которой она точно знала, что она живет и
здравствует, поскольку только что вышла ее книга о покойном родителе. Она
даже привезла с собой письма, которые были некогда ей написаны - Огюстом
Дюма, о котором Рене не знала, жив ли он или нет, но любовные послания
которого сохранила, потому что была, как было сказано, надежнейшей из
почтальонок.
Добиться встречи было непросто. В Париже они обратились в "Юманите" и
вызвали оттуда журналиста, именем и телефоном которого Самуил запасся в
Москве: его дал ему знакомый француз, неудачливый литератор и бывший
коммунист, ругавший у себя дома все и вся, включая прежних товарищей по
партии,- неудачный литературный опыт способствует такому настроению.
Журналист назначил им свидание у стен своей газеты и вел себя как шпион на
тайной встрече: боялся, что их сфотографируют, оглядывался по сторонам, не
делал записей и все подгонял и торопил события. У обоих наших гостей впервые
возникло здесь малоприятное для них чувство, что они не совсем обычные
туристы, что французам надо их избегать и остерегаться. Он обещал, однако,
навести справки о Марсель (будто ему до сих пор о ней ничего не было
известно) - это означало, в переводе на человеческий язык, что он спросит
ее, захочет ли она с ними встретиться. Марсель захотела, и они направились
на встречу матери с прошлым, перед которой Рене трепетала как перед первым и
последним в жизни экзаменом. Сыну невольно передалось ее волнение - он
насторожился и снова ушел в глаза и уши.
Марсель была замужем за видным кардиохирургом, тоже коммунистом. Обоим
было за семьдесят, но муж еще работал, да и она трудилась на благо партии.
Жили они в роскошном особняке под Парижем, обвешанном старыми гравюрами и
картинами импрессионистов - видимо, подарками отцу, который всегда хвастал
знакомствами с художниками. Подруги встретились, прослезились, но не
обнялись: держались на расстоянии. Потом Марсель написала Рене, что та была
в этом виновата: "была на известном отдалении", а у Рене было чувство прямо
противоположное. Профессор встретил их неловко, почти чопорно:
- Вы извините, что мы так роскошно живем, это не мы виноваты, а
буржуазия, которая нам столько платит...
Наверно, товарищи по партии не раз упрекали его в роскоши, люди
завистливы, но тут он ошибся адресом: Рене была только рада, что ее подруга
живет так хорошо и просторно. Дом был прекрасен: комнаты в нем следовали
одна за другой, закручиваясь вокруг оси дома и разделяясь лишь разными
уровнями пола, поднимавшегося ступеньками, как по спирали, а в окна глядел
сад: теперь без цветов и плодов, но в иное время радовавший, наверно, глаза
хозяев. Профессор уловил взгляд Рене и неправильно его понял:
- Никак не сделаем обрезку. Эти слесаря и садовники - те еще типы:
приходят, когда им вздумается. У вас тоже так?
Мать с сыном не знали, как в этом отношении обстоит дело в России, и не
могли удовлетворить его любопытство. Профессор, раскручиваясь, разошелся:
- Это все оттого, что люди должны делать черную работу - это их
унижает, и они протестуют таким образом. От чего нам не легче. Когда я вижу,
как садовник в моем саду обрезает деревья, или вижу клерка в банке, который
каждый день делает одно и то же: считает чужие деньги, я каждый раз
восклицаю про себя: как это унизительно! (Comme c'est degradant!)
При всем волнении, вызванном встречей с Марсель, и при всем ее
расположении к этому дому, Рене не могла не отозваться: пролетарский цензор
не умолкал в ней.
- А что в этом унизительного? - впрочем, в один голос с сыном спросила
она.- Обрезка деревьев - чудная работа, а что касается клерка, то что ж ему
еще делать как не считать чужие деньги? - Но профессор не привык к
возражениям - только повысил голос и продолжал утверждать свое, считая, что
суждение профессора не подлежит оспариванию - накинулся теперь на
опаздывающего слесаря:
- Да не защищайте вы их! Вот слесарь - мы его три дня ждем, чтоб
починил отопление. Все кормит обещаниями. Вы не чувствуете: холодно?
- Вроде нет.
- А я очень чувствителен к холоду. Мои руки должны быть в тепле - я же
еще оперирую...
Самуил подумал о том, скольких молодых он успел оттереть и отодвинуть
от операционного стола: на таких он в Москве насмотрелся - но, разумеется,
не сказал этого, а Марсель, до того внимательно слушавшая и изучавшая
гостей, решила перевести разговор в более спокойное, приличествующее встрече
русло:
- Так сколько же времени прошло, Рене, с тех пор, как мы виделись с
тобой в последний раз? Ты помнишь наши посещения Лувра?
- Помню, конечно,- с чувством в голосе сказала Рене и приготовилась к
задушевной, ничем не сдерживаемой, перехлестываемой слезами беседе - да не
тут-то было. Их встречали не по старой дружбе, а по партийному этикету.
Марсель если и вспоминала кого-нибудь, то фразами из своей книги, переходила
затем на положение Компартии, жаловалась:
- Мы остаемся, потому что не можем изменить идеалам юности, а у других
нет и этого...
Она, словом, не сказала ничего лишнего, и Рене опять почувствовала
стену, которая возникла между ними едва ли не с самого начала "дружбы" и
выросла до небес, когда Рене перешла на нелегальное положение, когда Марсель
на лекции в институте отодвинулась от нее и сказала:
- Мы не можем больше встречаться. Ты же знаешь, какое положение
занимает мой отец. Мы должны думать прежде всего о партии...
Боясь, что встреча скоро закончится и у нее не будет случая передать ей
письма - а может, думая, что Марсель смягчится, увидев их,- она передала ей
пожелтевшие от времени конверты:
- Это тебе. От Огюста Дюма. Он дал их перед моим отъездом, но у меня не
было случая передать их.
- Огюст Дюма? - Марсель залезла в мысленную картотеку, помедлила.- Нет,
не надо. Зачем они мне? - и отодвинула стопку Рене - даже не заглянула
внутрь, будто они могли ее скомпрометировать - не то перед мужем, не то
перед самой историей.
Рене была обескуражена этим до крайности: могла бы и посмотреть - хотя
бы из приличия. Это была самая сильная ее обида в этот приезд: она все-таки
любила эту Марсель, которая конечно же этого не стоила...
Сын вышел с профессором - подготовить машину к выезду.
- Ну и как вам во Франции? - спросил из вежливости хирург.- Не хотите
здесь остаться?
- Нет. Вернусь в Россию.
- Почему?
- Потому что там нет коммунистов! - И профессор только воздел кверху
руки, не зная, как выразить свое отношение к такому кощунству и
беспардонности...
Надо было подводить итоги. Близился срок отъезда - на этот раз гости
выдержали его полностью. Как-то Жан, сговорившись с тетей, зашел к ним с
деловым предложением.
- Мы здесь посовещались и решили пригласить Самуила жить к нам. Здесь
есть дом - тете нужны сожители... Я не знаю, какая у него жена, но думаю,
неплохая.- Он усмехнулся.- Трудно себе представить, чтоб была другая.
- Хорошая,- подтвердил сын.- И хозяйка прекрасная.- Он теперь понял,
почему тетя хотела видеть его супругу.
- Ну вот,- удовлетворенно сказал Жан.- Конечно, дом в твою
собственность не перейдет, но ты, пока тетя жива, успеешь себе два таких
построить.
- У меня же диплом советский?
- Подумаешь! - пренебрежительно отмахнулся тот.- Ты все говоришь про
ваш блат и взятки - мы помалкиваем, а наши-то вашим фору вперед дадут, и
немалую... Мы здесь кое-что да значим. Особенно в медицине. Переезжай. Что
тебе получать там твои несчастные двести долларов? - Такова была тогдашняя
зарплата сына по официальному обменному курсу.
Сын призадумался. Самое главное было не в этом, не в тех доводах,
которые привел Жан, а в том, что во Франции он не чувствовал к себе того
особого отношения, которым в России встречаются и провожаются евреи, каким
он был по паспорту и, наверно, по духу - как будто