Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
я себя
за это: вот, мол, какие бывают случаи - но на сердце его всякий раз кто-то
неслышно скребся.
Отец, Гирш Лихтенштейн, рано состарился и поседел - не столько от
преклонных лет, сколько от потрясений, которые пережил, когда семью, как и
всю еврейскую общину Тукумса, переселили в промышленный Кременчуг на
Украину. Евреи, по мнению российского правительства, чересчур любили немцев,
и их, от греха подальше, вывезли из вероятного района военных действий. Отец
сросся душой и телом с синагогой, в которой испокон веку жила его семья, и с
узкими тукумсскими переулками, в которых одним евреям было легко и нетесно.
Он и в Кременчуге выполнял свои обязанности: куда он мог от них деться? - но
здесь все было не как дома: он словно гастролировал на выезде. Какая-то
глубокая и ежедневно растущая трещина возникла в его жизни и отдаляла его от
близких. В его собственной семье произошел раскол, и его до сих пор
неоспоримое главенство подверглось незримому, но от этого лишь еще более
ощутимому сомнению. Старший сын Лазарь и прежде в его отсутствие насмешничал
над отправляемыми в доме ритуалами, теперь же и вовсе отошел от семьи и от
религии: поступил в банковский институт, пропадал целыми днями, не каждую
ночь ночевал дома. Но это была не самая большая беда: отец давно смирился с
его предательством и распознал сидящую в нем иронию, когда Лазарю не было и
десяти: он тогда уже объявил, что его преемником в синагоге будет Янкель,
хоть он и был моложе Лазаря на три года. Янкель горел и дышал верой, читал
взрослые места в Торе и давал им свое, им самим понятое, значение, делился
своими знаниями с детьми бедняков в хедере и делал это так, что сердце отца
переполнялось радостью и гордостью и он заранее предвкушал появление
истинного мудреца в тукумсском храме. Но теперь и с Янкелем что-то
происходило: он словно перетекал куда-то, его телесная оболочка была рядом,
а душа отлетала к неизвестным берегам и готова была там остаться: с
отцовской душой ее соединяла совсем уже тонкая пуповина. Это и было для отца
причиной преждевременного старения, ударом ножа в его сердце. И Янкель стал
уходить по вечерам - именно теперь, когда в городе становилось неспокойно
из-за большого числа армейских, от которых никогда не знаешь чего ждать, и
когда его присутствие дома было особенно необходимо. Он приходил "оттуда"
веселый, радостный, чужой до неузнаваемости и на все осторожные вопросы отца
о причинах такого настроения в столь неподходящее и чреватое грозой время
отвечал беспечными глупостями, неприличными в своей вопиющей и скандальной
лживости. Мать сказала, что у него, наверно, появилась барышня, но в ней
говорила романистка - отец знал, что девушки не могут так ярко и так надолго
преображать и окрылять молодых людей и так зажигать им очи - особенно таких,
как Янкель, чьи глаза открыты сначала на писание, а потом уже на все прочее.
Его жена могла бы быть повнимательней к тому, что делалось в доме. Писать
романы хорошо, когда все спокойно и няня и экономка ведут хозяйство и следят
за детской, но когда в семье поселяется раздор и между ее членами вырастает
пропасть? Теперь она, правда, не писала романов, но зато читала их с утра до
вечера и лишь изредка поднимала взгляд на то, что делалось у нее под носом:
будто то, что она читала в книгах, было важнее злобы дня и самого хлеба
насущного. Иногда он глядел на нее с не подобающей ему злостью: не от нее ли
идет это вероломство - не от этой ли исподтишка чужой и духовно неверной
женщины? Он сказал ей, что Янкель готов отпасть от веры,- она в ответ лишь
пожала плечами, и неясно было, что она имеет в виду: не верит в это или
безразлична к самой сути дела. Так долго продолжаться не могло. Отец был
словно высечен из одного большого камня и не умел жить, как языческий Янус,
с двумя лицами, направленными в разные стороны. Он уже и на любимого сына
своего глядел иной раз с затаенной ненавистью: правда, всякий раз
сменявшейся приливом удвоенной отцовской любви и преданности, на которую
способны только евреи,- когда их не обманывают.
Вскоре он заболел брюшным тифом. В Кременчуге в шестнадцатом году
многие им болели, но он воспринял болезнь как знак Божий, как зов Господа,
уберегающего его от постыдного зрелища окончательного семейного распада и
уничтожения. Он почувствовал себя однажды совсем плохо, позвал к себе семью
(тех, кто был в эту минуту дома), попросил затем, чтобы все вышли, а остался
Янкель.
- Янкель,- без вводных слов и околичностей, на которых не было ни сил,
ни желания, сказал он.- Я знаю, ты глядишь на сторону, тебя соблазняет
кто-то из современных говорунов и уличных хулиганов... Не спорь! - заранее
оборвал он сына, видя, что этот негодник, до того чистый и открытый перед
ним, как лист белой бумаги, теперь улыбается и глядит с предательским
сочувствием и снисхождением и пытается его, раввина и знатока душ, ввести в
заблуждение.- Не лги! Не омрачай эти минуты!..- Взгляд его вспыхнул
последним гневом, и сын осекся, растерялся на миг, но в следующий
спохватился, вернулся к прежним заблуждениям, не пошел в открытые перед ним
двери. Отец отступился от него, захотел спасти, что было еще возможно: - Не
будем сейчас говорить об этом: ты к этому не готов. Но послушай меня и
запомни. Что бы ни случилось с тобой в этом постоянно меняющемся мире, не
оставляй веры отцов, не отходи от Бога, который один тебе заступник и
который бывает и грозен и милостив - в зависимости от того, что ты
заслуживаешь. Поклянись мне...
И Янкель обманул отца на его смертном ложе: чтобы скрасить ему смерть,
он поклялся не оставлять религии предков, но про себя твердил при этом, что
имеет в виду новую веру, от которой он точно уж никогда не отойдет и не
отступится. Отец ему не поверил и умер с мучительным чувством в душе, что
вместо того, чтобы отвадить сына от опасной ереси и заразы, лишь сильнее
привязал его к ней своими усилиями и невпопад сказанными словами.
Кременчуг был большой город с заводами, учебными заведениями и
социал-демократической ячейкой, имеющей не одну сотню членов и устраивающей,
несмотря на военное время, регулярные сходки,- обычно под прикрытием
каких-нибудь благотворительных обществ или товариществ. Среди ее
организаторов и ораторов выделялся Моисей Файнберг. Он был и тогда уже
широко известен во всем северо-западном регионе страны, а после революции
стал бы, без сомнения, заметной фигурой российского масштаба, если бы не
ранняя смерть от туберкулеза, не позволившая ему дождаться недолгого триумфа
и спасшая от последующего уничтожения его недавними единомышленниками. Он и
стал совратителем юного Янкеля, который, впрочем, и без того был готов к
принятию новых истин: юность не любит повторять зады старого, но жаждет
нового. Файнберг говорил легко, доходчиво, и на лице его играла убедительная
улыбка, которая больше всего нравилась шестнадцатилетнему юноше: не суровая
проникновенность взора, как у отца, а общедоступное всеведение победителя. В
его изложении все было просто, он будто нарочно выделял ясные истины и
отметал запутывающие дело сложности: рабочий класс велик числом, умением и
организацией, правящий класс, состоящий из жадных ворюг и выжиг, давно
прогнил и едва ли не сам чувствует свою обреченность, все решает соотношение
сил, а оно в нашу пользу. Как иллюстрация этого рядом с ним всегда были двое
рабочих подтянутого, мускулистого вида, сопровождавшие его на митингах,-
охрана, которую рабочий комитет давал своему золотому рупору на случай драк
и физических посягательств на его личность, чем иногда кончались его
выступления. Эта демонстрация силы, идущей в паре с победоносной мыслью,
особенно нравилась Якову - не потому, что он не верил в мысль без силы, а
потому что последняя хорошо дополняла первую и была ей надежной опорой.
Рабочим нечего терять - завоюют же они весь мир и не для того, чтобы, в свою
очередь, разбогатеть, а чтоб установить на земле царство свободы и
справедливости. Яков и его молодые друзья слушали его, и чем проще были
обещания и посулы, тем больше они им верили, потому что молодости
свойственна вера в несбыточное - погоня за ускользающей Жар-птицей. Яков
поверил в марксизм сразу, с полуслова, почти заочно, но для порядка, как сын
раввина, окунулся в чтение книг, обязательных для вступающего в партию. Он
читал Маркса и Энгельса в немецких подлинниках, и это чтение лишь
подтвердило истины, которые он уже успел постигнуть. Более того, он, как и
тогда, когда читал Тору, находил здесь места, на которые, как ему казалось,
никто прежде не обращал внимания, а он заметил, и с тех пор уверовал в свое
особенное знание марксизма, которое дается не всем, а лишь тем, кто читает
эти книги с особым проникновением. Вскоре он сам уже мог выступать и
говорить с кафедры и быстро привлек к себе внимание живостью,
занимательностью и бойкостью своих речей - такой, с какой говорили, наверно,
после Христа его апостолы. Руководители ячейки приметили его и стали брать с
собой на трудные участки - там, где были влиятельны меньшевики, эсеры и
сильные в этих местах бундовцы.
С последними у Якова произошел разговор, сильно повлиявший на все
последующее в его жизни. Бунд был еврейской социал-демократической партией,
объединявшей в своих рядах преимущественно евреев и ставящей в своей
программе наряду с общероссийскими специально национальные требования.
Однажды один из руководителей местной бундовской организации явился на
сходку, зная, что на ней будет выступать Яков. Участия в прениях он не
принимал, но сразу после окончания выступления, когда оратор, еще
возбужденный и окрыленный собственной речью, стоял в окружении слушателей,
жаждущих не то спросить у него о чем-нибудь, не то с запозданием
высказаться, подошел к Якову, дождался, когда кончилась эта сверхурочная
часть всякой публичной речи и самый дотошный из слушателей остался более или
менее удовлетворен разъяснениями докладчика, и, в свою очередь, обратился к
Якову. Тот решил, что перед ним очередной любитель поговорить и помахать
после разговора руками, и обратил к нему благожелательное лицо, в котором
поучительный прищур потомственного раввина смягчался и скрадывался
демократической улыбкой нового толка.
- Я что-то не так сказал? - спросил он, допуская на словах свою вину,
которую должен был опровергнуть в последующем, но бундовец только улыбнулся
в ответ на эту приманку.
- Почему? Все так. Все одно за другим - как из водопроводного крана...
Я с удовольствием слушал вас,- поспешил прибавить он, потому что Яков мог
принять его слова за насмешку.- Выступать вы умеете, но я бы хотел
поговорить с вами о другом, по существу дела...
Бундовец был старше его и тоже, видно, умел при необходимости брать на
себя роль вожака и выступать с трибуны, но на этот раз у него была другая
задача.
- Давайте по существу дела,- согласился Яков, взглянув на него с
иронией.- Оно у меня со словами не расходится.
- Это в вас и привлекает. Вас ведь Янкелем зовут?
- В последнее время я зовусь Яковом. Это упрощает мне контакт с
русскими слушателями.
Бундовец озадачился.
- А как с еврейскими? Якова они тоже своим признают, но Янкель им
как-то ближе?..- и глянул испытующе на юношу.
Яков насторожился: он уже понял, с кем имеет дело и о чем пойдет речь,
и у него были готовы ответы на вопросы, которые должны были последовать
далее.
- Как вы относитесь к положению еврейских рабочих в современной России?
- спросил бундовец.- Не кажется ли вам, что должна существовать отдельная
партия, специально занимающаяся этими вопросами,- помимо мировых, которыми
занимаются все социал-демократии вкупе. Да что далеко ходить? - риторически
спросил он.- Партия такая есть, называется она Бундом, вы о ней прекрасно
знаете, и мы удивляемся, почему вашей ноги не было до сих пор в нашем доме.
- Я считаю,- отрезал Яков,- что интересы еврейского народа тесно
связаны с интересами всех других народов России, включая русский, что делить
партии по национальному признаку означает ослаблять силу единого
социал-демократического движения. Вопросы еврейства решатся сами собой после
мировой победы революции,- и поглядел на него с тем самым раввинским
прищуром, в котором уже не было ничего демократического.
- Да мы тоже так считаем,- не стал спорить мудрый бундовец.- В далекой
перспективе. Только когда она, эта революция, будет?
- Скоро,- успокоил его Яков.
- Вы так считаете? А у нас на Украине говорят: пока солнце взойдет,
роса очи выест...- На сей раз не стал спорить Яков: не захотел вступать в
перепалку с представителем партии, которая в настоящую минуту числилась их
союзницей, но по сути была лишь временной попутчицей.- Посмотрите,-
продолжал уговаривать тот, неправильно расценив его молчание,- в разных
странах свои национальные рабочие партии...
- Которые запятнали себя участием в мировой бойне! - не выдержав,
вскипел Яков.
- Ничего, они поправятся,- уверенно предрек тот.- Все ошибаются, один
Бог без греха...- и мельком глянул: что тот думает на этот счет, но Яков и
глазом не повел.- Найдут общий язык - уже есть свидетельства в пользу этого:
о циммервальдской конференции вы конечно же слышали. Важно другое: на этом
этапе мирового революционного процесса, в силу разных причин, каждый народ
должен иметь свое представительство в едином международном рабочем
движении...
Но эти доводы и хитросплетения речи пропадали втуне. Яков стоял на
своем, и чем меньше он теперь говорил, тем это было очевиднее.
- Только единство приведет российский рабочий класс к победе,-
соизволил сказать он и заключил этим наскучившую ему беседу.
- Видно, вам евреи совсем не дороги,- ударил бундовец по последней,
самой чувствительной струне.- Вспомните своего отца и мать - они вам ничего
не говорят в эту минуту?
Отец уже все сказал, что мог, мать же никогда не впутывалась в такие
диспуты. Якову не понравилась бесцеремонность бундовца.
- Я считаю,- сказал он,- что чем скорее еврей забудет свое еврейство,
тем скорее он придет в рабочее движение.
Бундовец опешил, но за свою долгую жизнь он был наслышан многого.
- Вы как Маркс... Он тоже был антисемитом,- пояснил он, но Яков никак
не оскорбился этим сравнением.- Или Иисус Христос,- еще и пошутил тот.- Для
него тоже не было ни евреев, ни эллинов.
- Нельзя сидеть на двух стульях,- предрек Яков.- Либо вы националист,
либо интернационалист. Третьего не дано.
- Я боюсь, и второго тоже,- возразил тот и немедленно с ним расстался:
шел до того рядом, а тут резко свернул в сторону, будто ему и впрямь было не
по дороге с Яковом...
Странное дело: после этого разговора Яков словно освободился от неких
пут, скинул с себя последние цепи, ограничивавшие его в выступлениях на
митингах и общении с рабочими. Среди них преобладали русские и украинцы, он
не чувствовал теперь себя иным, нежели они, легко взлетал над повседневной
рутиной и поднимался в заоблачные выси, не чувствуя себя скованным или
стесненным какими-либо условностями или приличиями, из которых последними
уходят национальные узы и привязанности. Он сменил и фамилию: на партийную
кличку - и стал Яковом Григорьевичем Брониным. Он на себе, кажется,
испытывал то, что говорил бундовцу: надо уйти от национального, чтобы придти
к Интернационалу. Теперь евреи смущали его: своей шутливой и иногда колкой
иронией, с которой, даже веря ему, встречали горячность и пылкость его
речей; даже в их похвалах была та легкая насмешливость, которая возвращает
оратора на землю. Там, где русские верили ему без оглядки и без сомнения,
особенно любя его за то, что он отрекся от своих и целиком стал на их
сторону и защиту, евреи всякий раз что-то утаивали и относились к нему с
долей шутливой снисходительности: они не говорили об этом, но чувствительный
оратор об этом догадывался. Правда, так было только на публичных
выступлениях - в обыденной жизни Яков, напротив, тяготел к своим сородичам:
с ними было проще, он легко находил общий язык с ними и даже позволял себе
вспоминать еврейское прошлое с его праздниками, субботним вином и кошерной
едою - но все лишь в определенных пределах, до момента обращения в новую
веру; после него еврейства для него не существовало: это была вторая жизнь,
с первой не совместимая. И теперь, на Лубянке, когда его так грубо ткнули
носом в его прошлое и нашли в нем нечто его опорачивающее, он не изменил
себе: не капитану, с его убогой душой, было опровергать его жизнь и
верования, но все-таки в нем снова что-то заскреблось и запросилось наружу,
запертое до сих пор в стенках его жесткого, почти жестокого сердца...
Начались однообразные, с криками и руганью, вызовы к следователю,
кончавшиеся всякий раз одним и тем же: капитан подвигал к нему протокол,
Яков холодно отодвигал его и отказывался подписывать. Повторялась, с
точностью до наоборот, китайская история, даже материал дела вертелся
главным образом вокруг событий того времени - только там он скрывал правду,
а сыщики ее добивались и искали в найденных при нем бумагах, здесь же от
него требовали лжи и искали ее мнимого подтверждения; Яков невольно вспомнил
старую, но вечно живую сказку о том, что история повторяется дважды: в
первый раз в виде трагедии, во второй - фарса, но фарс в этом случае был уж
очень груб и грозил обернуться новой трагедией. Сам-то он вел себя в обоих
процессах одинаково: как отказывался в Шанхае и потом Ухани называть себя,
так же упрямо не соглашался в Москве возводить на себя напраслину.
Капитан, прежде чем закончить дело и отдать его в производство, позвал
на допрос старшего в ранге подполковника: видно, такой был порядок в
отношении тех, кто отказывался сотрудничать со следствием.
- Вот, товарищ подполковник, не хочет подписывать, и все тут,- так
представил он Якова, который все еще сидел перед ними в мундире с погонами,
хотя китель уже неприлично измялся, а воротничок пришлось отодрать: чтоб не
светился черным.- А дело очевидное, все доказательства собраны.
Подполковник, шустрый, неглупого вида, даже склонный пофилософствовать
и тоже молодой для своих звездочек: здесь росли в чинах как на дрожжах: как
боевые офицеры в разгар сражений - поглядел на Якова и спросил подчиненного:
- А ты говорил ему, что это ухудшит его шансы? Чистосердечное признание
смягчает по нашим законам участь обвиняемого. А так он ставит и нас и себя в
трудное положение.
- Говорил, конечно - слушать не хочет. Думает, подпись его много
значит.
- Значит - да не так, как он думает. Даже если ему сохранят жизнь,
поедет в лагерь с готовой репутацией. Неподписанты - это вроде опасных
рецидивистов у уголовников,- объяснил он Якову, а потом капитану: - Это у
него от папаши. Не может осквернить буковки неправдою. Замарать чистоту
святого Писания.
Это задело Якова.
- Коммунисты как будто бы тоже всегда свято чтили свои книги? - сказал
он со скромной, допустимой в его положении, иронией.
- Коммунисты? Никогда! - отрезал подполковник.- Это вы ничего в истории
не поняли. Хоть и учились в Институте красной профессуры. Если б коммунисты
держа