Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
тем не менее привлекло
внимание Курлова.
Пуришкевич обращался с просьбой к Нилу Петровичу Зуеву, директору
департамента полиции, с просьбой за двух студентов, задержанных во время
январской сходки в университете. Особенно нахваливал Александра
Васильевича Аршинова, "известен как патриот русской национальной идеи,
безусловный монархист, положительного поведения, набожен, в быту скромен,
порочащих знакомств бежит"... Нил Петрович, понятно, отзвонил Владимиру
Митрофановичу, пообещал разобраться незамедлительно, запросил в архиве
справочку, а там сюрприз: оказывается, этот "патриот Русской национальной
идеи" известен департаменту по картотеке на членов партии эсеров; вступил
в ряды борцов против самодержавия в Херсоне еще в 1903 году; наблюдался
киевской охранкой, был близок со студенческими подпольными кружками
социалистов-революционеров, особенно дружил с Яковом Кулишером и Мордкой
Богровым.
Данные, которые Курлов запросил в департаменте на Кулишера и Богрова,
показались ему любопытными: первый возглавлял боевую студенческую группу
эсеров в Париже, был вхож к Борису Савинкову; второй - натура нервическая,
порывистая - являлся членом киевской группы
анархистов-интернационалистов-коммунистов, но - при этом - состоял
секретным сотрудником киевской оханки, имел кличку "Аленский" и освещал
деятельность анархистов непосредственно начальнику киевской секретной
полиции полковнику Кулябко, свояку генерала Спиридовича, любимцу военного
министра Сухомлинова.
Курлов резко поднялся из-за стола, быстро прошелся по кабинету, не
садясь в кресло, написал на листочке "Цепь: Аршинов - Кулишер - Богров.
Террор как метод и у эсеров, и у анархистов. Работа с этой тройкой
перспективна. Тем более, что именно в Киев поедет государь со Столыпиным
на торжества, посвященные юбилею Дома Романовых".
...Примерно в это же время, почти такою же логикой, генерал Спиридович
- исследовав добрую сотню агентурных дел - остановил свое внимание на
фамилии Александра Ульянова и Муравьева, обвинявшегося в покушении на
жизнь тульского полицейского чина после поджога помещичьей экономии.
Бывший социал-демократ, Муравьев вышел из партии, обвинив своих
товарищей по организации в бездействии и трусости; "лишь один метод борьбы
возможен с палачами - браунинг или динамит, а не чтение брошюрок
фабричным"; начал пить, одалживая деньги у знакомых; выпив, делался
агрессивным; заговаривался; знакомые вздыхали: "Дурной, с ума свернул".
Через ц е п ь, конспиративно - не где-нибудь конспирировал, а в
департаменте полиции, от своих же, - Спиридович сделал так, что по
районным отделениям охранки были разосланы повторные директивы на розыск
Муравьева, скрывавшегося летом 1910 года; подняли агентуру; распечатали
фотографии; пошла работа...
...И по странному стечению обстоятельств на Муравьева, проживавшего со
своею невестой Татьяной Меликовой по паспорту на имя Алексея Бизюкова в
Киеве, вышел именно полковник Кулябко, свояк и друг.
Работа
Май 1911 года
"Что может быть прекраснее мужской дружбы?!"
Муравьев натянул лоскутное одеяло до подбородка, но озноб все равно не
проходил, хотя в комнате было жарко натоплено. В висках было свинцово,
поясницу тяжко ломило, словно б кто перетянул колом поперек позвонка.
- Эк, Бизюк, Бизюк, - вздохнул Владислав Евгеньевич Кирич, - губишь ты
себя, как словно судьбу испы-туешь... Ну, разве ж можно было давеча после
финьшампаню да еще водку? А после того - горилку? И все это бесстыдство
заливать пивом? Атлет Иван Поддубный такое не выдержит, а ты... Ну, кому и
чего ты хочешь этим своим сгоранием доказать, объясни мне за-ради бога?
- Не трави душу, Владик, - тихо ответил Муравьев. - Лучше б чайку с
кухни принес, я слыхал, квохтало на плите, у хозяйки заварка зверобойная с
шиповником и пустырничком, оттягивает...
- От чего заболел, тем и лечись, Бизюк, у меня рупь есть, схожу в
бакалейную лавку да бутылочку принесу... Не евши небось?
- Не могу я об еде думать.
- А граненыш примешь?
- Не протолкнуть.
- Под луковицу да калач с маслом и сольцой черта протолкнешь, Бизюк.
Кирич заглянул на кухню, принес оттуда кружку с желтым зверобойным
чаем, жестом фокусника набросил на себя пальто-пелеринку, подмигнул
Муравьеву, мол, мигом обернусь, и выскользнул из маленькой комнаты, окном
выходившей во двор - тихий, истинно киевский, летом утопающий в зелени и
цветах.
Муравьев подтянул колени чуть ли не к груди, увидел себя каким-то
странным, в е р х н и м зрением, и до того ему стало муторно, что в горле
аж запершило.
Вот уже восемь месяцев он мотался по империи; сначала с ним была
невеста, Танечка, дорогой человечек; взяла с собою все свои сбережения,
семьдесят пять рублей, два колечка и сережки с камушками. Все прожили; по
бизюковскому паспорту на работу не устроишься, охранка фальшивые документы
словно орешки колет - на зубок, и нету! А тот полицейский чин, будь он
неладен, висит на нем, по ночам снится; криком исходит в предутреннем
кошмаре; просыпаешься в ледяном поту, уснуть нет сил, вперишь глаза в
провальную жуть ночного потолка и лежишь в страхе, пока не начнет вползать
рассвет, а когда солнечный лучик появится, сразу в голове одна мысль:
"Скорей бы в трактир да стакашку, а там - покатится, страх уйдет, мир
снова цветным сделается, а не серым".
Танечка уехала, не смогла больше выносить кочевой, потаенной жизни, - а
кто сможет?! Связей с организациями никаких, да и не к эсдекам же идти,
право; остался один как перст; помогла тридцатью рублями сестра, но муж ее
Тихон Суслов попросил более к их дому не приближаться на пушечный выстрел:
"Сам - пропащий, так близких хоть не топи"; перебивался случайными
заработками; думал топиться, долго стоял на мосту, но духу не хватило: как
представил себя раздутым, со слипшимися волосами на лбу и синим,
вываленным набок языком - так бежал прочь, а потом даже в церкву зашел;
стыдясь себя, молился, сладостно, как в детстве.
На счастье, здесь, в Киеве, на вокзале, встретился с Киричем; тот сам
подсел на лавку в зале второго класса (Муравьев из последних сил следил за
одеждой, понимая, что грязного и рваного из второго класса попрут, да и
документ спросят; а где, как не тут, обогреешься да прикорнешь?!); был
Кирич слегка пьян, ждал поезда, ехал в гости к своей мамзели; пригласил
выпить; излил душу - жаловался на серость, его окружающую.
- Я, с вашего позволения, служил метранпажем в газете, но при этом,
будь я неладен, писал юморески, так ведь схарчили, не разжевывая,
завистники! Думаете, сломали меня? Отнюдь! Работаю в копировальной
мастерской, и денег больше, и свободен во времени! Ваше здоровье! Но
братии своей верить перестал! Да! Совсем!
А чтоб сердце отвести - на вокзал! Вижу родственную мне душу, поговорю,
утешусь, лишний раз убежусь в том, что мир полон зависти и доносительства,
попью всласть и снова к своей доске! Черти - не хочу! Рупь - кап-кап! Сам
себе барин, парю, милостивый государь, парю над людишками и - счастлив!
Все эти души прекрасные порывы - мимо! Хватит! Наелся по горло, сыт! Хочу
жить! Существовать - без всяких там возвышенных материй! Ваше здоровье!
К мамзели Кирич не поехал, г у д е л и всю ночь напролет, спать
отправились в пансион, наутро сладко похмелились; тогда пришла пора излить
душу Муравьеву.
Рассказал новому своему знакомцу про то, что тоже разочарован в
друзьях; говоруны, книжники, трусы; давит одиночество; живем не по правде,
а где выход - никто не знает; пошел бы на работу по столярному промыслу,
но душа не лежит, могу большее, сердце ждет дела; про то, чтоб воспарить,
тоже мечтает, да - как?
Кирич к Муравьеву (тот, понятно, был для него Бизюковым) привязался;
снял комнатенку, сказал, что повременит с деньгами, когда устроишься,
тогда и вернешь, процентов не беру, так что не переживай.
После двух недель, проведенных с Киричем, Муравьева понесло - начал
заговариваться; плакал, жаловался на то, что сердце давит грех; вчера
начался озноб, грозился кому-то карой, сулил месть.
...Кирич вернулся с бутылочкой, калачами и салом; выпили по махонькой;
прошла; приняли вторую; Муравьев ощутил, как на лбу появился пот, в
пояснице прошла боль, сердце сделалось легким, исчезло ощущение серости в
глазах.
- Айда в кабак, - сказал Кирич. - Скобляночка, Бизюк, а еще лучше
жаркое по-извозчичьи да разварная картошечка! И-эх! Как это Бальмонт
писал: "Увидим небо в бриллиантах!"
- Чехов это писал, - возразил Муравьев, прыгая на одной ноге, целясь
второю в штанину, - и не брильянт, но алмаз.
В кабаке было еще пусто, пахло вчерашними щами: Муравьев жалостливо
поглядел на Кирича:
- Владик, мне и так стыдно, у тебя на шее сижу, но коли б ты мне щец
миску взял, по гроб жизни б помнил...
- Бизюк, я в тебе родство души чую, об чем ты?! Челаэк!
Половой подскочил козелком, обмахнул чистый стол полотенцем, пропел
"чего изволите-с", бросился на кухню, принес щей, стакан с желтой сметаной
и ломоть ржаного теплого хлеба.
- А шкалик? - поинтересовался Кирич, цыкнувши больным зубом мудрости. -
Кто ж суточные щи - и без граненыша?
- Сей миг! - Половой снова скаканул на кухню вернулся со штофом;
любуясь тяжелым, с желтоватым отливом, хлебным вином, разлил по граненым
стаканчикам.
- Ну, Бизюк, бывай, мил человек! - сказал Кирич. - Привязался я к тебе,
как к родному, право слово!
- Спасибо тебе, Владик, - ответил Муравьев, не сводя сияющих глаз с
лица своего нового друга. - Погиб бы я без тебя, судьба меня к тебе
пододвинула, погоди, отслужу и я.
- При слове "дружба", Бизюк, никогда "службу" не произноси, вчуже это.
Ну, вот скажи мне, как ты думаешь, отчего я с тобою вожусь? Нет, ты скажи,
не таясь, скажи! Почему?
- От твоей сердечной доброты, Владик, - ответил Муравьев растроганно и
махнул граненыш в жарко раскрытый рот.
- Нет, - ответил Кирич. - Не тудой! Вот не тудой, и все тут. Неужели ты
думаешь, что я безглазый какой? Или бездумный? Неужели ты думаешь, что
людишки окрест тебя такие маленькие, что смыслу в них нету? Ах, Бизюк,
Бизюк, коли я парю по-над землею, оттого что нашел пристань для себя в
копировальном деле, то ты - надо мною летаешь; когда ты молчишь - у тебя
глаза говорят, когда говоришь - чую, не все открываешь мне, а знаешь во
сто крат больше! Человека я в тебе увидел, вот кого! Думаешь, много
человеков на земле живет? Сотня-две, от силы тысяча! Ты по улицам-то
походи! Погляди в глаза! Стертые монеты, а не глаза!
Пустоты! Высверк увидишь - на край света пойдешь за таким! Но! - Кирич
поднял палец, разлил еще по гране-нышам, выпил, расплескивающе чокнувшись
со стаканчиком Муравьева. - Но! Отбрось баб! Я за ними ходил. Приводили -
или к венцу, на вечную каторгу, или в дом терпимости! Значит - их отбрось!
Остаются старики и дети. Коли сердце у тебя есть, дети для тебя святы, чем
дольше они пребудут детьми, тем мир добрей будет. Старики? Змеи. Они все
последнего часа боятся, оттого к нам - завистливы, как поэты к собратьям.
Значит, их тоже долой!
Остаемся мы, мужчины средних лет. А сколько среди нас дуборыл, коим
ничто, кроме граненыша, не потребно? Сколько? Нет, ты вот скажи мне
честно, сколько таких?
То-то и оно! По моему реестру, девяносто процентов! Так? Так! Остались
мы, у кого в голове свой царь. Разберемся с нами, Бизюк, нет, не возражай,
разберемся!
Коли людишки нашего реестру вровень стоят, - значит, волки друг другу,
подставь горло, перегрызут, хрящиками сплюнут! Так? Так! Кто ж остался? Мы
остались, униженные и оскорбленные, кого схарчили близлежащие завистники!
Так? Так! Но среди нас есть парии, а есть аристократы. Как обычно, парии
выше, оттого что души их сильнее и мысли выспреннее, а потому удары судьбы
жестоки до безобразности! Ты - изгой среди избранников, за тобою -
трагедия, но впереди тебя ждет, ба-альшое, Бизюк, очень ба-альшое! Вот
отчего ты мне к сердцу близок, мил человек. Как каждый слабый, я ж мечту
таю, что, сделамши добро обиженному, сам вознесусь! Так? Так!
Снова выпили; понесло - в свою очередь - Муравьева:
- Владик, тебе твоя доброта горем отольется, за щедрость души платят
костром или петлею имени Петра Аркадьевича, отчего ты столь доверчив,
Владик?! Ну, ладно, судьба послала тебе меня, а коли кто другой?! Ты
говоришь, не глаза, а стертые монеты окрест нас! Верно, Владик! А почему
так? Да потому, друг, что все на этом свете случайно: хорошие глаза не нам
встречаются, но, наоборот, злодеям; их больше, этих добрых глаз, чем ты
думаешь, просто мир устроен так, что неизвестные нам силы сводят одних
людей и разводят других. Представь себе, что падающее яблоко увидел бы не
Ньютон, а какой беглый казак? Или китаец? Ну и что?
Был бы закон тяготения известен людям? Нет! Значит, кому-то было нужно,
чтобы яблоня росла в Лондоне, чтоб там родился Исаак и чтоб у него была
страсть к мыслям! Так и у нас с тобою! Ты говоришь, женщина - зло, либо,
мол, к венцу, либо в дурной дом продажной любви. Да нет же, Владик! Моя
любимая все бросила во имя того, чтобы спасти меня, быть подле в трудные
дни...
- Ну, и где ж она ныне?
- Не ее в том вина, но общества, - жарко выдохнул Муравьев. - Общества,
где человек подобен цветку под сапогом. Владик, наше общество бессовестно!
А покаянная совесть людям не силу дает, но бессилие! Потому, мил человек,
мы и мечемся из стороны в сторону, потому норовим себя же и упрятать -
ценою искупления - то ли в острог, то ли в рудники! Именно больная совесть
наша требует от каждого жертвы!
- Бизюк, - грустно улыбнулся Кирич, - мил человек, о чем ты? Жертва -
это когда человек свое могущество чует, силою полон, давай вали! Ан - нет!
В этот-то миг он и оказывается самым что ни на есть раздавленным и
трепещущим, наподобие какого зайца! Только-только человек до свободы
дотянулся, только-только показали ему неведомую даль, так он вмиг
скукожится, на попятную, и все кругом:
"Ха-ха-ха!" Ишь куда замахнулся мураш синебрюхий! Да он уж и не
замахивается, он - с ума свернул, не готов он к такой свободе, когда
потребно п о с т у п а т ь!
Все мы горазды лишь на одно - на свободу думать!
- Ты - не смей так! - воскликнул Муравьев обиженно. - Что знаешь ты о
людях истинной веры?! О тех, которые готовы взойти на свою голгофу без
страха и колебания?!
Кирич приблизился к Муравьеву и, обдав его лицо сытным, жарким дыханием
(Муравьев еще успел подумать: "Худой, а как дышит"), тихо, с отчаянием
спросил:
- А что ты про них знаешь? Покажи хоть одного...
- И что ж тогда?
- А тогда... - Кирич замахнулся было ответить, но осекся, махнул рукою,
снова разлил по граненышам, выпил залпом.
- И что ж тогда? - продолжал пытать Муравьев. - Ты - не надо так, ты -
договаривай, иначе - не по дружбе выходит, Владик...
- Тогда б пусть банк взял да деньги кровавые обратил на больницы для
несчастного люда!
Муравьев потер лицо ладонями, откинулся к стене, прошептал:
- Ты что ж, на террор зовешь, Владик?
- Не я. Ты, Бизюк. Не я про жертву "ха-ха-ха", не я про нее начал...
- Давай адрес, я - возьму!
- Бизюк, да ты - чего? - испугался Кирич. - Уж и пошутить нельзя!
- А - нельзя! Т а к - нельзя! Ты мою боль не шевели, она только поверху
тлеет, а внутри жар, обожжет, волоса и брови выгорят, глаза лопнут!
Муравьев ощутил сладостную обиду, поднялся, пошел вон; Кирича, который
побежал за ним следом, оттолкнул, погрозившись стукнуть, если не оставит
добром; в каморке своей заперся, дверь не отворял, сколько друг его ни
стучался.
Утром поднялся, не очень-то помня, как кончился вчерашний день, но по
тому, как было тоскливо, понял, что давеча было худо.
Киричу обрадовался.
Тот был хмур и бледен, сказал:
- Ну, едем.
- Куда?
- На кудыкину гору.
Привез в лес; всю дорогу молчал; когда зашли в чашу, достал из кармана
браунинг, протянул Муравьеву:
- Покажи, как ты готов на жертву!
- Это про что? - Муравьев побелел лицом, попятился даже.
- А про то! Вчера клялся, что во имя жертвы искупляющей на все готов! И
на то, чтоб банковские деньги в больничные койки обратить, а когда я
сказал "ха-ха", обругал меня и унизил! Так вот и покажи: готов или нет?
Банк брать - не девку за титьку дернуть, тут рука нужна, не пальцы.
Муравьев взял браунинг и навскидку засадил все пять пуль в березу, что
росла в двадцати шагах. Пуля в пулю, по шляпку, одно слово - стрелок!
"Как важно думать впрок, даже о сущеих мелочах"
Николай Николаевич Кулябко, шеф киевской секретной службы, родственник
Спиридовича по жене, был посвящен в д е л о, когда начальник личной охраны
царя навестил его, чтобы проинформировать о предстоящем визите государя;
это, понятно, была официальная версия его командировки в "матерь городов
русских".
Истинная причина стала понятна Кулябко, когда Спиридович - во время
лодочной прогулки - сказал:
- Милый Коля, дело, которое ты должен начать подготовкою, - уникально.
Таких не было еще... Впрочем, кое-что любопытное было: Петр Иванович
Рачковский с м о г помочь эсерам в устранении Плеве... Кто-то из охраны
подтолкнул эсеров на устранение великого князя Сергея Александровича - тот
забрал слишком большую силу в первопрестольной, вошел в зенит, слепило...
Но премьера у нас еще не убирали, Коля... А если мы сможем убрать
диктатора, замахнувшегося на державные права государя, тогда нас будет
ждать такая жизнь, которая и не снилась тебе...
Так что срочно подыщи человека, который устранит Столыпина... Продумай,
кто это может сделать, где и как... Продумай также завершающий акт: тот
человек должен сделать свое, а я - мое. Я обязан самолично этого человека
пристрелить или же зарезать - обязательно на глазах государя.
Кулябко даже весла бросил, изумился.
- Ты греби, Коля, греби, - попросил Спиридович. - Ты - свой, я говорю с
тобою без игры, все карты на столе крапленых нет, спаси бог, что не так -
оба проиграем. А я этого не хочу. Ты, полагаю, тоже.
- Но это же... Это...
- Что "это"? - поморщился Спиридович. - После дела Асланова ты живешь
под секирой, Коля. Я вывел тебя из-под удара, да надолго ли? Если Столыпин
и дальше останется у власти, я ничего не смогу сделать для тебя, неужто не
понятно?
Это было понятно. Став начальником охранки, Кулябко провел красивую
провокацию, организовал в Киеве по меньшей мере пятьдесят подпольных групп
из говорунов, подсунул им литературу и браунинги, потом прихлопнул всех,
был награжден, получил внеочередное звание, однако, поскольку своих людей
не хватало, подключил к делу криминальную полицию во главе с ротмистром
Аслановым. А тот, ничтоже сумняшеся (кавказец, человек дружбы, горячая
голова), ввел в операцию против интеллигентов не только своих агентов, но
и завербованный им уголовный элемент.
В городе начались грабежи; урки шантажировали доцентов, врачей и купцов
- родителей созданных Кулябко "революционеров", трясли их, как хотели,
брали в лапу, обещая прекратить дело; постепенно город оказался в руках
трех самых крупных киевских м а л и н. При этом уголовники несли мзду
своему благодетелю Асланову, коррупция процветала, можно было в с е - в
империи, где ничего нельзя.
Столыпин отправил в Киев ревизию; Асланова разжаловали, отдали под суд
и закатали в арестантские роты. Был освобожден из-под стражи на пятый
день, после того как сенатские ревизоры вернулись в северную столицу.
Поскольку о предстоящем аресте своего пинкертона Кулябко узнал от
Спиридовича загодя, он предупредил ротмистра, и тот перевел деньги со
своих счетов на имя двоюродного брата и племянника, которые забрали купюры
в саквояжи и увезли их в Баку. Как судьи - под нажимом сенатской комиссии
- ни бились, дабы вырвать у Асланова правдивые показания на главного шефа
Кулябко, ротмистр молчал наглухо, вел себя по-рыцарски, никого не з а л о
ж и л. Однако время от времени письма из Киева накатывали в Петербург с
жалобами на то, что дело п р и к р ы л и, истинный