Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Можаев Борис. Мужики и бабы -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  -
ь легко просквозил кустарник и пошел ленивым наметом к стоянке. - Гонец! Что с него взять, - миролюбиво изрек Селютан, глядя вслед собаке. - Зато уж зайца не упустит. Ни в жисть. И лису берет. Один гонит... Он спустился к воде и стал стягивать сапоги. - Ты чего это? - спросил Бородин. - Придется самому лезть... - С ума ты спятил! В этакий холод? Да пропади они пропадом, эти утки. - Ага! Гляди-ка, раскидался: такое добро и пропадай пропадом, - ворчал Селютан, раздеваясь. - Простудишься, Федор! - Дак потеплело... Солнце взошло. Смотри вон, парок идет от воды-то. Раздевшись донага, Селютан перекрестился, прикрыл ладошкой срам и пошел в воду. Плыл, мерно выкидывая руки, вертя головой, бултыхая ногами. Достал уток, выплыл, отряхнулся на берегу по-собачьи и, сунув мокрые ноги в сапоги, накинув на голое тело фуфайку, сказал Бородину: - Ты собирай уток, а я побегу... Обогреться надо, выпить то есть. Там вроде бы осталось? - Осталось, осталось, - сказал Бородин. - Давай, жми! Когда Андрей Иванович, собрав уток, подошел к стоянке, Селютан уже сидел одетый возле костра и уплетал утятину. - Глотни там... Я тебе оставил чуток, - указал он на опустевшую поллитру. Потом пальцем сосчитал уток и сказал: - Андрей, а хрен ли нам делать здесь у костра с такой добычей? Поехали в Тимофеевку к Костылину. Все ж таки нонче праздник. Великий Покров! - И, поглядев мечтательно в костер, добавил: - Фрося, поди, брагу варила. У них престол. - А ну-ка там будет кто-то из наших? Из Тиханова? - заколебался Бородин. - Он же с краю живет. Кто нас там увидит? И чего нам прятаться? Чай, не крадем. Свое едим. Поедем! - Ладно, поехали. Что мы, в самом деле, иль нелюди! "2" Иван Никитич Костылин по случаю праздника Покрова решил сходить в церковь к заутрене. Хозяйка еще накануне с вечера засветила в переднем углу лампаду и дважды ночью вставала, крестясь и охая, подливая в светец деревянного масла, читала молитву. Ивану Никитичу плохо спалось; он лежал на широкой железной кровати с высокими ажурными спинками, связанными из гнутых железных прутьев, выкрашенных голубой краской. Кровать Иван Никитич отковал своими руками в собственной кузнице. Да так отковал, что ходили все на поглядку, дивились - ни винтика, ни болтика, все прутья связаны, словно веревки, узлами. И концов не видать. Смотришь на высокую переднюю спинку - затейливые вензеля, будто кружево, а присмотришься - буквы прочесть можно: "Иван Костылин". А на задней спинке другая вязь: "Ефросиния". "На такой кровати не токмо что спать, умирать и то сладко", - смеялись мужики. И широкая - растворяй руки, не обхватишь. И перина высокая, и подушки взбиты умелой рукой, а не спалось Ивану Никитичу. Накануне весь день колесом шел. Заказали ему из тихановского сельпо отковать пятьсот железных обручей под осенний сезон. Готовились к рубке капусты. Он принял заказ и сходил к брату Семену - договориться, чтобы тот не уехал куда-нибудь в извоз. С братом они и кузницу держали на паях, и скобяную лавку. Семен кочетом встретил его на дворе и в избу не пустил. "Ты что, - говорит, - рехнулся? С нас последние штаны сымают, а ты подряды берешь?" - "Одно другому не помеха". - "Как не помеха? Голова два уха! Мы только выплатили по восемьсот рублей. Ты хочешь, чтобы еще обложили?" - "Чего там обкладывать? По гривеннику за обруч берем". - "Ты возьмешь гривенник, а с тебя полтину сдерут". - "Да ведь не сидеть же сложа руки. Мы ж кузнецы". - "Это ты так считаешь. А вот Совет нас в торговцы зачислил. И все из-за тебя". - "Я, что ли, списки на обложения составляю? Подписи моей там нет". - "Подпись чужая, а дурь твоя. Как я тебе говорил - давай закроем лавку? Погасим обложение, и баста. А ты что? Оборот нала-ажен. Выдюжим... Жеребца, мол, продам, а с делом не расстанусь. Купец Иголкин! Слыхал? Завтра опять готовят нам задание по дому? Чем платить будешь, а?" - "Что ты на меня кричишь? В чем я перед тобой провинился?" - "Во всем! Имей в виду, принесут задание - я так и заявлю: лавка не моя. Куда хочешь, туда и девай ее. Хоть в штаны себе запихай. А я сяду и уеду". - "Куда?" - "На все четыре стороны..." - "А как же твой пай?" - "За оковку телег с Шостинской артели получу пятьсот рублей... Вот и пай. А ты лавку продавай... Закрывай ее завтра же, слышишь?" Закрыть лавку немудрено. А что потом делать? Куда девать железо? Кто его теперь возьмет? А его - сто листов одного оцинкованного. Это - двести ведер. По рублю - и то двести рублей. А ежели его продать в чистом виде, и сотни не выручишь. Да кто его теперь купит? А скобяной товар куда девать? В разноску не пустишь, это не галантерея... Связал он себя по рукам и ногам этой лавкой. Лучше бы закрыть ее летом. А он, дурак, жеребца продал. И всего за семьсот рублей! Даром, можно сказать. Одних призов больше брал. Приспичило - отдал за семьсот рублей. А что делать? Иначе все хозяйство с торгов пошло бы. Спасибо, хоть совхоз купил... Эх, Русачок мой, Русачок! Как ты теперь без меня-то! Поди, холку набили. А то еще запалят или опоят. Засечь могут на гоньбе... Эх-хе-хе... Плохо спал Иван Никитич, ворочался без конца и под утро надумал: схожу-ка в церкву, богу помолюсь. Отношение с богом у него было общественным. Ежели уж молиться, так на людях, в храме, чтобы все знали - Иван Никитич богу молится. Не то чтобы он не верил, что бог есть дух святой и присутствует всюду незримо, а потому, что считал: молитва наедине имеет не ту силу действия; всякое надежное дело тем и прочно, что на миру творится: тут всякое усердие заметнее, всякий изъян на виду. И ковал, и паял в кузнице на людях и любил приговаривать: "Ино дело у печи возиться, ино у горна. Там свою утробу ублажаешь - здесь обществу служишь". Скотину убирал наспех - вместо месива воды налил в желоб для лошадей и повесил на морды торбы с овсом, коровам и овцам кинул в ясли сена, к свиньям не пошел, намял им картошки с мякиной и велел Фросе покормить. Потом долго и тщательно умывался... По случаю праздника надел он белую рубаху со стоячим красным воротником с гайтаном, с малиновыми петухами по расшитому подолу, поверх накинул черный шевиотовый пиджачок. Сапоги с бурками натянул, лаковые. Варежкой потер их. Перед зеркалом висячим постоял, усы рыжие подправил бритвой, щеткой их взбодрил, и потонул в них по самые ноздри тяжелый мясистый нос. - Лысину деревянным маслом смажь, - сказала Фрося, проходя со двора в избу. - Заблестит, как твоя икона. - Не богохульствуй, дура, - незлобно выругался Иван Никитич. - В церкву собрался. - Можешь разбираться. Службы не будет. Отменили. - Кто тебе сказал? - Иван Никитич испуганно оглянулся от зеркала. Фрося поняла, что напугала его не отмененная служба, а что-то другое, то самое предчувствие чего-то нехорошего, что не давало спать всю ночь Ивану Никитичу и заставляло ее самое вставать к лампаде и читать молитвы. И она сказала спокойнее и мягче: - Вроде бы митинг собирают там. Иов Агафоныч сказал. От них уж все побегли туда: и Санька, и Ванька... И сам Иов пошел. Иов Агафонович был соседом, работал у Костылина молотобойцем, в активе состоял. Уж он-то знал наверняка, что За митинг собирали. Иван Никитич, еще более пожелтевший от этого известия, чем от бессонницы, как-то осунулся весь, подошел к вешалке и молча стал натягивать щегольскую драповую поддевку. Руки плохо слушались, и он никак не мог поймать крючком верхнюю петлю. - Ты еще крест на брюхо повесь, - опять зло, как давеча, изрекла Фрося. - Отменен праздник-то! А ты чего вырядился, как под образы? Чтоб тебя на смех подняли? А может, ишо на заметку возьмут, как злостный алимент. Надень вон зипун. - Да, да, - забормотал, краснея, Иван Никитич. - Кабы и в самом деле не напороться на кого-нибудь из района. Он быстро снял поддевку, надел порыжевший просторный зипун, перекрестился от порога и, сутулясь, вышел. На улице перед кирпичной церковной оградой толпился народ. У коновязи, возле зеленых железных ворот стояло две подводы, лошади запряжены налегке, - в крылатые рессорные тарантасы. По черному заднику, по лакированному блеску Костылин сразу узнал эти тарантасы - риковские. Видать, и вправду праздник отменяется, подумал он. Но чего _они_ тут делают? Не за попом ли приехали? Эта тревожная догадка холодком пробежала по спине и напряженно стянула лопатки, - из ограды от растворенных ворот выходил в синей шинели и фуражке со звездой милиционер Кадыков, шел решительным крупным шагом; за ним, еле поспевая, семенил церковный староста, Никодим Салазкин, прозванный за длинную сутулую спину и пучеглазое лицо Верблюдом. Шли они через дорогу, прямехонько к попову дому, стоявшему в окружении тополей на высоком кирпичном фундаменте под красной крышей. Костылин почтительно поздоровался с ними, приподняв кепку; Кадыков сухо ответил, кивнув головой, а Никодим приостановился и, глядя сверху своими печальными верблюжьими глазами, извинительно произнес: - Отец Василий заупрямился - ключи от церкви не дает. Идем вот... вразумлять, стало быть. - Почему? - спросил Костылин. - Из району приехали... Митинг проводить в церкви. А отец Василий заупрямился. Божий дом, говорит, не содом. - Тебе что, Салазкин, особое приглашение надо? - крикнул, приостанавливаясь, Кадыков. - Иду, иду! - подхватил Никодим, торопливо засовывая руки в карманы, словно поддерживая полы поддевки... У ограды молчаливо толпились мужики, бесцельно прохаживаясь, словно быки у водопоя. Бабы плотно обступили церковную паперть и горланили громче потревоженных галок на колокольне. Перед ними выхаживал на паперти, как журавль на тонких и длинных ногах, в хромовых сапожках и синих галифе Возвышаев. Он картинно приостанавливался и, покачиваясь всем корпусом, закидывал руки за спину, отводя локти в сторону, примирительно упрашивал: - Гражданочки! Не действуйте криком себе на нервы. Вам же сказано - мероприятие запланировано! Понятно? Это вам не стихия, а митинг! - Вот и ступайте со своим митингом кобыле в зад. - Вам митинг - горло драть, а нам лоб перекрестить негде. - Вы нас, весь приход, спросили, что нам с утра делать? Богу молиться или материться? - Гражданочки, запланировано, говорю, и все согласовано. С вашим Советом. Вон, пусть председатель скажет. На краю паперти стоял председатель Тимофеевского Совета, молодой парень в суконном пиджаке с боковыми карманами и в кепке; в руках он держал красный флаг, прибитый к свежеоструганной палке. Услыхав, что Возвышаев просит поддержки его, он поднял над головой флаг и замахал им. Бабы засмеялись: - Ты чего машешь? Иль кумаров отгоняешь? - Тиш-ша! Сейчас он молебен затянет... - Родька, нос утри! Не то он у тебя отсырел. Родион Кирюшкин поставил древко к ноге, как винтовку, и крикнул переливчатым, как у молодого петушка, голосом: - Граждане односельчане! Довольно заниматься пьяным угаром и темным богослужением! Сегодня день революционной самокритики, коллективизации и праздник урожая. - А ты его собирал, урожай-то? Ты в Совете семечки щелкал. - Сами вы поугорали, советчики сопливые! Из одного дня три сделали. - Ступайте к себе в Совет и празднуйте свою самокритику. - Ага. Раздевайтесь донага и критикуйте! Ха-ха-ха! - А у нас великий Покров день... - Не гневайте бога! Откройте церкву!.. - Вам же сказано было - служба ноне отменяется, - покрывая бабий гвалт, крикнул звонко Родион. - Не у нас одних отменяется - по всему району. - Это самовольство! Против закону... - Ты нам районом рот не затыкай. - Пошто прогнали отца Василия? - А ежели вас турнуть отселена? - Мужики-и-и! Бейте в набат! В набат бейте! Мужики, увлеченные перепалкой, стали подтягиваться от ограды, темным обручем охватывая подвижную бабью толкучку. Костылин почувствовал, как этот крикливый бабий азарт, точно огонь, перекинулся на мужиков, и они задвигались, занялись ровным приглушенным рокотом и гулом, как сухие дрова в печке. И многие стали подталкивать друг друга, подзадоривать, поглядывая на паперть, где в низком провисе - так, что рукой достать - опускалась веревка с набатного колокола. Возвышаев подошел к кольцу, за которое привязана была веревка, и заслонил его спиной. На него тотчас закричали: - Ты нам свет на загораживай! - Эй, косоглазый! Тебя кто, стекольщик делал? - Отойди от веревки! Ты ее вешал? - Мотри, сам на ней повисня-ашь... - Эй ты, стеклянной! Отойди, говорят, не то камнем разобьют. Возвышаев, затравленно озираясь, как волк на собачье гавканье, выхватил из кармана галифе наган и поднял его высоко над собой: - Кто сунется к набатному колоколу - уложу на месте, как последнюю контру. Наган на отдалении казался маленьким, совсем игрушечным, и сам Возвышаев, заломивший голову в кожаной фуражке, тоже казался не страшным, а каким-то потешным, будто из озорства нацелился наганом куда-то в галок на колокольню. В толпе засвистели, заулюлюкали, раздались выкрики: - Мотри, какой храбрый! - Эй, начальник! Убери пугалку, не то потеряешь! - Подтяжком его, ребята, подтяжком. - Заходи от угла!.. Которые сбоку. Ну, ежели не чудо, подумал Иван Никитич, то быть беде. И оно пришло, это чудо. - Православные, одумайтесь! - прозвучал от ворот такой знакомый всем тревожный и повелительный голос отца Василия. Он шел впереди Кадыкова и Никодима, легко раздвигая толпу, - мужики расступались торопливо и прытко, как овцы от пастуха, бабы крестились и наклонялись в легком поклоне. Он шел с непокрытой головой, высоко неся впереди себя злаченый крест и осеняя им примолкшую толпу. Порывистый прохладный ветерок трепал его седые волнистые волосы и широкие рукава черной рясы. При полном напряженном молчании поднялся он на паперть, подал ключи от церкви Возвышаеву и, обернувшись к народу, сказал: - Православные! Братья!! У нас нет таких весов, чтобы взвесить грехи наши и сказать - кто из нас больший грешник, а кто праведник. Это дело суда Божия, на котором все будет измерено и взвешено, не утаены будут не то что дела, но и мысли сокровенные. У нас одно желание, одна цель жизни: получить оправдание у бога. А для этого у всех людей - и праведных, и грешных - один путь, путь евангельского мытаря. Люди различаются между собой в своей силе и в своей славе. Но фарисей только то и делает, что спесиво возвышает себя до неба, а всех других людей унижает клеветой и укорением. А мытарь, смиренно сокрушаясь о своем недостоинстве, всех других повышает в чести и в славе. И выходит фарисей врагом, а мытарь другом ближних своих. И дивно ли, братья христиане, что на праведном суде Божием мытарь оправдывается более, чем фарисей, и что господь здесь, на земле, устраивает весьма часто так, что всякий возвышающий себя унижен будет, а унижающий себя возвысится. Станем же уповать, братья, на волю божию - да простит нам господь смирение наше перед силой неправедной, желающей осквернить храм божий. Унижение наше не грех, а спасение от вражды междоусобной. Не подымайте ж руки на притеснителя своего! Обороняя вас от бунта, прошу вас не поддаваться и богохульству, не переступать порога храма с нечестивыми намерениями. Желающий спастись да спасен будет... Отец Василий пошел с паперти в притихшую толпу. Но его остановил Возвышаев: - Не торопитесь, гражданин Покровский! За вашу антисоветскую проповедь придется отвечать по закону. - Закон совести повелевал мне успокоить народ. Что же есть в этом преступного? Разве я что-нибудь сказал против власти? - спросил отец Василий. - В прокуратуре разберутся. Кадыков, задержите бывшего священника Покровского! - И, не давая опомниться и воспрянуть растерявшимся прихожанам, Возвышаев зычно объявил: - Митинг, посвященный дню коллективизации, объявляется открытым. Слово для доклада имеет секретарь Тихановской партячейки товарищ Зенин. Сенечка Зенин вынырнул из толпы и в два прыжка оказался на паперти. Одну ногу согнув в коленке, другой шагнув на нисходящую ступеньку, как бы весь подавшись к народу, он сорвал с себя серенькую кепку и, зажав ее в кулачок, вытянув в пространство над людьми, крикнул: - Товарищи! Отбросим колебания нытиков и маловеров. Ни шагу назад от взятых темпов! К общему труду на общей земле! Вот наши лозунги на сегодняшний период. Наступил срок продажи хлебных излишков. Мобилизуем все наши силы на хлебозаготовки! Головотяпство одних работников заготовительного аппарата и вредительство других не ослабят наших усилий. Недаром этот год пятилетки объявлен сверху решающим годом. А в текущее время определяющим моментом хлебозаготовок является решительная борьба с кулаком. Курс на самотек и доверие к здоровому кулаку привел к тому, что не продано и половины излишков. Настала пора определять твердые задания по продаже хлеба для кулаков и зажиточной верхушки населения. Если в отношении бедноты и середняков, выполняющих свои обязательства, необходимы чуткость и внимание, то в отношении тех групп, которым даются твердые задания, не может быть и речи о каких бы то ни было послаблениях и отсрочках... Иван Никитич, холодея сердцем, слушал эти грозные слова и с ужасом чувствовал, как они сковывают все его помыслы, движения, наваливаются и душат, как тяжелый кошмарный сон. Неужто никто не возразит ему, не крикнет: "Замолчи, сморчок! На што призываешь? Кого гробишь? За што?!" Но никто не крикнул, не остановил оратора; все слушали, покашливая, сморкаясь, шаркая ногами, погуживали, но слушали. А тот, грозясь серой кепочкой, все бросал и бросал в толпу эти горячие как угли слова. - Иван Никитич! - шепнул кто-то на ухо и взял Костылина под руку. Он воспрянул и отдернул руку, как от чего-то горячего, даже не успев оглянуться. - Да это я, свой, - шепнул голос Иова Агафоновича. - Чего тебе? - спросил Иван Никитич. Тот привалился к нему грудью и задышал в щеку: - Ты зачем пришел? Лишенцев на митинг не велели звать. Мотри, возьмут на заметку. Уходи от греха! Ступай в кузницу. Я приду и расскажу тебе... Костылин поймал железную пятерню Иова Агафоновича, слегка пожал ее и стал пятиться к воротам; и до самой кирпичной ограды хлестал его, изгоняя, словно мерина из теплого хлева, хрипнущий Сенечкин голос: - Мы должны наладить поступление хлеба сплошной волной, устранить технические затруднения в приемке, хранении и перевозке. Комсомол - легкая кавалерия, изыскивает новые емкости для хранения хлеба. Поступило предложение от Тимофеевской комячейки ссыпной пункт открыть в церкви. Хватит равнодушно взирать на этот дурдом - настоящий рассадник суеверия и мракобесия. Вот как, значит - дурдом? Рассадник суеверия? Да где же как не в церкви очищались от этого суеверия? А теперь ссыпной пункт. Амбар из церкви сделать! А что ж мужикам останется? Где лоб перекрестить, святое слово услышать? Дурдом? Скотина вон - и та из хлева на подворье выходит, чтобы вместе постоять, поглядеть друг на друга. Тварь бессловесная, а понимает - хлев, он только для жратвы. А мне, человеку, ежели муторно на душе, куда податься? Где обрести душевный покой, чтобы миром всем приобщиться к доброму слову? А чем же взять еще злобу, как не добрым сл

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору