Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
нетерпимость человеческой натуры, проявляющуюся в
поразительном стремлении к подавлению чужого мнения, воли, интеллекта, в
безумном утверждении собственной гордыни. Наши теории слишком увлеклись
социальной стороной и совершенно сбрасывали со счетов эту психологическую,
или даже биологическую особенность человеческой натуры. Они натуру в
расчет не берут, говорил Достоевский. Вот в чем ошибка.
- Неужели все состоит из одних ошибок? И ничего справедливого, ничего
хорошего не было в революции?
- Почему не было? И раздел земли справедлив, и упразднение сословий...
В революции участвовали миллионы. И сказать, что это дело несправедливое -
значит ничего не понять. Я говорю, Маша, о тех тенденциях, которые
накладывают свой отпечаток на определенные стороны революционного
процесса, говорю о тех извращениях, которые предугадывали наши гениальные
писатели и многие революционеры. И Ленин писал о детской болезни левизны в
коммунизме. А толку что? Уяснили что-либо эти леваки? Ни черта! Ленина они
не трогают, боятся. Зато Достоевскому достается. Теперь обвиняют
Достоевского в том, что он окарикатурил революционеров в своих "Бесах". Но
это же чепуха! О чем больше всего пеклись эти вожачки вроде Петеньки
Верховенского или Шигалева? Да об установлении собственной диктатуры. А
эти о чем запели? Не успел еще Ленин помереть, как они полезли на трибуны
- и Зиновьев, и Троцкий, и еще кое-кто... и, захлебываясь от собственного
самодовольства, заговорили не о диктатуре рабочего класса, а о диктатуре
партии, в которой вождями ходят. Вот, изволь полюбопытствовать. - Он
открыл тетрадь и сказал: - Выписка из доклада Зиновьева на Двенадцатом
съезде: "Диктатура рабочего класса имеет своей предпосылкой руководящую
роль его авангарда, т.е. диктатуру лучшей его части, его партии. Это нужно
иметь мужество смело сказать". Какой стиль-то! - усмехнулся Успенский. -
Прямо Смердяков! - И опять прочел: - "У нас есть товарищи, которые
говорят: "Диктатура партии - это делают, но об этом не говорят". Почему не
говорят? Это стыдливое отношение неправильно". - Он потряс тетрадью и
голос повысил: - Карикатура, говоришь?
- Я этого не говорю.
- Да какая разница? Не говоришь, так думаешь. Тот же Зиновьев на съезде
потребовал запретить критику. Так и объявил, что любая критика партийной
линии является объективно меньшевистской. На Четырнадцатом съезде
разгорелся спор - надо доносить или не надо. Один старый партиец - не то
Драпкин, не то Гусев - так и сказал, что каждый член партии должен
доносить; если, мол, и страдаем мы от чего-то, так от недоносительства.
Это что, не шигалевщина? А теперь и в газетах что творится? Вспомни
последние чистки. Они чаще всего построены на этих публичных доносах. А
вот тебе еще один теоретический перл. - Он открыл тетрадь. - Это выписка
из книги Бухарина "Внеэкономическое принуждение в переходный период":
"Пролетарское принуждение во всех своих формах, начиная от расстрелов и
кончая трудовой повинностью, является, как парадоксально это ни звучит,
методом выработки коммунистического человечества из человеческого
материала капиталистической эпохи". Нужны еще доказательства безумия этой
левизны?
- Издержки неизбежны в любом деле. Но нельзя же так сгущать,
сосредоточивать внимание на теневых сторонах. Ведь было же и доброе,
серьезное, разумное.
- Да, было... Возьми хоть тот же нэп, кооперацию и весь этот новый курс
в деревне. Когда его принимали - радовались. Но всего через год те же
Зиновьев, Каменев, Преображенский, Троцкий - да разве их перечислишь! -
закричали, что партия окулачивается. На Пятнадцатой конференции какая-то
мразь - Ларин да Голощекин - напали на творцов нового курса. Тут можно
нападать, потому что речь идет о терпимости, о равноправии широких
крестьянских масс. Давить! Вот лозунг всех леваков. Это ж надо, еще в
двадцать шестом году тот же Ларин требовал раскулачивания, а вся оппозиция
через год предложила обобрать десять процентов крестьянских дворов во имя
индустриализации. И Рыков, и Бухарин только посмеивались в ответ. Сам
Сталин говорил: я знаю, мол, что нас толкают назад, к продразверстке, но
мы туда не пойдем. А через два года пошли. Все требования левой оппозиции
с лихвой перекрыли. Погоди, то ли еще будет.
- Но нельзя же сидеть сложа руки и годить. Надо бороться, Митя!
- Э, нет. Хватит такой борьбы. От нее только злоба в людях да смута в
обществе. - Он сцепил руки на затылке, откинулся на спинку кресла и
продекламировал: "И с грустью тайной и сердечной я думал: жалкий человек.
Чего он хочет!.. небо ясно, под небом места много всем, беспрестанно и
напрасно один враждует он - зачем?" Тайна сия велика есть. Надо учить
людей, Маша, учить добру, воспитывать любовь в сердцах и душах. А главное,
самим надо показывать пример любви к людям, выступать против фальши,
насилия, быть стойким в своих убеждениях. Надо высоко нести человеческое
достоинство. К этому я тебя и призываю.
- Но этого мало, Митя, мало! Это ж добровольный уход от борьбы, бегство
с поля боя! Вспомни Пушкина. "Есть упоение в бою и бездны мрачной на
краю..." Если даже я проиграю... Пусть свалюсь в эту бездну. Но совесть
моя чиста будет: я все сделаю, чтобы справедливость торжествовала. Все,
что в моих силах.
- Правду силой не навяжешь. За правду страдать надо. Не тот герой, что
кнутом вколачивает справедливость, а тот, что стоически выносит на плечах
своих тяжесть общего груза. Одно дело - гнуть или вырабатывать общую линию
на совещаниях, другое - вкалывать с киркою и тачкою на общих работах.
- Да нельзя же одно противопоставлять другому; нельзя же ради
сострадания к тяготам маленького человека уходить от борьбы за большую
государственную правду. Иначе мы будем скатываться на позицию Евгения из
"Медного всадника" и обвинять Петра I; то есть большое государственное
дело Петра, строителя Петербурга, во имя величия России, рассматривать
будем с точки зрения обывателя, пострадавшего от наводнения. Ты ли не
знаешь, что нам нужно выходить на новые рубежи и в промышленности, и в
сельском хозяйстве. Нам нужно иметь гораздо больше и хлеба, и машин, иначе
нас просто сомнут враги. Не имеем мы права, пойми ты, решать
государственные задачи с оглядкой только на то, как трудно выполнять их
мужику или рабочему. И мужик, и рабочий обязаны не только терпеть эти
трудности, но и сознательно идти на лишения временного характера, чтобы
обрести в конце концов всеобщее счастье. А без достижения государственной
мощи не будет и общего благосостояния. И я, и ты обязаны участвовать в
этом большом деле, принимая во внимание все стороны процесса, а не только
тяготы рядовых тружеников.
- Вот ты как! Значит, правда Петра I и правда Евгения, правда царя и
правда маленького человека. Общегосударственное дело - и мужицкие
сермяжные интересы...
- Ты не утрируй насчет мужиков! Я их люблю не меньше, чем ты. Я говорю
о необходимости несения общих тягот во имя государственной цели. Их несут
не только одни мужики. Я говорю: прав тот политик, который сказал, что
нас, мол, обвиняют в том, что мы совершаем индустриализацию за счет
народа. Но ведь иного счета у нас нет! И колхозы тут же. Это все та же
индустриализация. Это скачок вперед. Либо мы его сделаем, либо нас сомнут.
Пойми!
- Да понял я тебя, успокойся. Я не делю правду на правду царя и на
правду маленького человека. Справедливость, как говорил Эпикур, рождается
в сношении людей друг с другом; она есть некоторый договор о том, чтобы не
вредить и не терпеть вреда. А если кто издает закон, но он не пойдет на
пользу взаимного общения людей, то закон этот несправедлив. Так говорили в
древности. Мы забываем историю. Я не хочу, чтобы после этого скачка, о
котором ты говоришь, через полсотни или сотню лет в народе говорили о нем
так же, как говорят еще и до сих пор о главном деле Петра: "Петербургу
быть пусту". Сколько полегло народу в этих болотах, на постройке новой
столицы? Миллионы! И что же? Искусственность этой столицы даже через
двести лет сказалась. Нельзя гнуть историю, как палку через колено. Вот я
о чем...
Так они спорили упорно и долго, горяча и озлобляя друг друга, позабыв
даже о том, зачем они встретились. Наконец он поднял кверху руки и шутливо
сказал:
- Сдаюсь!
Попытался обнять ее.
Но она решительно отвела его руки, легла, не раздеваясь, лицом к стене
и лежала всю ночь поверх одеяла, накрывшись его халатом.
Федьке Маклаку сильно подфартило с объявлением сплошной
коллективизации. Во-первых, отменили комсомольское бюро, на котором должны
были обсуждать его воровскую историю с кооперативными яблоками; во-вторых,
отменили занятие на этот день и на школьном собрании его назначили
звеньевым по строительству общих кормушек.
Собрание проходило в гимнастическом зале; и ученики, и все учителя
расселись на принесенных из подвала скамьях, что на твоем праздничном
представлении. Сам директор, Ванька Козел, при галстуке, в коричневом
пиджачке, брюки широченные с напуском, сапоги в гармошку осажены, со сцены
читал им по бумажке - какое это счастливое историческое событие, поскольку
начинается новая эра всеобщего изобилия и равенства. На черной школьной
доске, поставленной посреди сцены, были наколоты большие листы ватмана с
нарисованными на них корнеплодами, диаграммой наглядного роста
благосостояния будущего колхоза и портретом самого начальника окружного
штаба по сплошной коллективизации Штродаха, перенесенного в увеличенном
масштабе и живой доподлинности прямо с газетной страницы.
Все корнеплоды: и репа, и свекла, и турнепс - были выкрашены в красный
цвет и выставлены под общим заголовком: "Вот они, главные кудесники
колхозных полей". А под ними нарисован был выгон с разбегающимися от
трактора телятами и второй лозунг-заголовок: "Даешь наступление на
целину!"
Каждый оратор, который подымался на сцену после директора, призывал в
наступление на целину и покончить раз и навсегда с единоличным строем
раздробленности и взаимного отчуждения масс.
Потом зачитали пофамильно состав десяти звеньев старшеклассников на
строительство общественных кормушек, наказали им с обеда приступить к
делу. И наконец вынесли решение: вечером в избе-читальне провести смычку с
жителями Степанова. Руководить смычкой назначили Герасимова, помогать ему
вызвались химик Цветков и Николай Бабосов.
Когда звено Федьки Бородина растаскивало скамейки из опустевшего зала,
зашел Бабосов и, осмотрев плакаты, пришпиленные на сцене, приказал отнести
их в избу-читальню для наглядной агитации во время смычки. Потом поманил
Федьку Бородина и строго наказал:
- Имейте в виду, строить кормушки будете у кулаков. Ни в какие контакты
с хозяевами не вступать. В случае попытки кулацкой контрагитации
немедленно давать отпор. И, более того, брать на заметку того хозяина и
докладывать в школе директору или мне. Понятно?
- Ясно, - сказал Маклак.
- Чего прицепился к тебе этот Бабосов? - спросил Федьку Сэр, когда
Бабосов вышел из зала.
- Да все суется со своими наставлениями. Говорит, молоко у хозяев не
пейте - оно отравленное. Потому как кулаки.
Одутловатое лицо Сэра озарилось скептической усмешкой:
- Чем же оно отравлено?
- Антисоветским наговором.
- Эх, вот это дает!
- Кто, говорит, напьется кулацкого молока, тот на уроке обществоведения
заревет быком.
- Ну, дает! - Сэр закидывал голову и заливался, как барашек.
Маклак подошел к плакатам, пришпиленным на доске, и вдруг поднял палец
кверху, погрозил Сэру и сказал:
- Ша! Сейчас я сделаю некое олицетворение.
Он вынул из нагрудного кармана пиджака карандаш с пикообразным
металлическим наконечником и огляделся - в зале, кроме них, никого не
было. Их напарники - Гаврил и Шурка - унесли последние скамьи в подвал.
- О! Висят кудесники - а слепые. Нехорошо. - Маклак снял наконечник с
карандаша и принялся за работу.
Через минуту и свекла, и репа, и турнепс превратились в личности,
чем-то похожие на Штродаха: все они были в кепочках, в косоворотках и
одинаково, прищуркой, смотрели на мир божий. Потом Маклак дорисовал им
длинные бороды, а самому Штродаху всунул трубку в зубы и надписал над ним:
"кудесник-заправила".
- Слушай, это ж могут расценить как выходку классового врага, -
испугался Сэр.
- И пускай расценивают. Дуракам закон не писан. Скатывай! - приказал
Маклак.
- А если узнают?
Федька взял Сэра тихонько за лацкан пиджака и ласково произнес:
- Сережа, мил-дружочек... За доносы бьют и плакать не велят.
- Да ты что, чудак-человек? Я ж не про себя... Я человек стойкий, -
попятился от него Сэр. - Я ж в том смысле, что спросят с того, кто отнесет
эти плакаты.
- Я сам их отнесу. Тебя это устраивает?
- Ну, пожалуйста... Делай, как знаешь.
- Вот и договорились. Помоги мне скатать эти картинки... Да побыстрее!
Скатанные листы ватмана Федька скрепил по торцам газетными колпаками и
понес в избу-читальню. Истопником и бессменным дежурным по избе-читальне
был Федот Килограмм; он сидел на стуле перед топившейся трубкой, одетый
по-уличному, и лузгал семечки. На нем были новые черные валенки, крепкий
полушубок красной дубки и пышный заячий малахай. Этим добром наградили
Федота за ударную работу по снятию колоколов. С той поры не только внешне
преобразился Федот, но и внутренне весь настроился на общественный лад, то
есть целыми днями просиживал за важными разговорами либо в Совете, либо
здесь, в избе-читальне, все ждал - когда придет новая колхозная жизнь, а
на мужицкие обязанности по домашнему хозяйству рукой махнул.
- Господи! Хоть бы ты услышал вопли мои и наказал этого остолопа! Через
язык погибает человек и всю семью губит, - частенько молилась Фрося в
переднем углу, припадая на колени и стукаясь лбом об пол. - Господи! Отыми
ты у него язык... На что он ему нужен? Ведь на забавы сатанинские. И день
и ночь его чешет, как собака паршивое ухо. Крыша вон расхудилась -
коровенку снегом заносит, а он, как ведьма старая, только и знает, что
мыкается на шабаш.
Молилась и причитывала обычно с утра, пока Федот, почесываясь и зевая,
одевался, сидя на краю кровати. Отбрехивался нехотя:
- Ты, Фрося, отсталый элемент, потому как леригия держит клещами твое
забитое сознание. А того ты не понимаешь, что трудовая масса давно
проснулась от вековой спячки и топает полным ходом за горизонт всеобщего
счастья. Ежели мы будем держаться каждый за свою коровенку, разве мы
поспеем за всемирным пролетариатом на пир труда и процветания? Это ж
понимать надо!
- Эх ты, индюк! Заладил свою дурацкую песню - курлу-бурлу, бурлу-курлу.
Я те говорю - корову снегом заносит. Стельная корова-то. Ведь не успеем
доглядеть - и теленок замерзнет. Покрой, говорю, крышу. Добром прошу!
- Ноне не до крыши. Иль не слыхала - смычку проводим по случаю сплошной
коллективизации. Скоро сведем в колхоз и корову, и двор снесем. А ты о
телке. Эх, темнота!
Сидя возле грубки, Федот вспоминал эту утреннюю перебранку и жалел свою
Фросю классовым чувством сознательного пролетария к меньшому и темному
товарищу по судьбе и по общему делу.
Федька Маклак внес скатанные в трубки плакаты о новых кудесниках и
спросил:
- Где тут шкаф товарища Бабосова для наглядных пособий?
- Чаво? - Килограмм поднял свои дремучие брови, и на его сумрачном лице
появилось детское удивление.
- Я те говорю - где тут шкаф товарища Бабосова, в котором хранятся
журналы и таблицы для неграмотных?
- А-а, вон что! - догадался Федот. - Это все хранится в ликвидкоме.
Пройдите, товарищ, через сени. В той половине и располагается ликвидком.
- Вечером, когда спросит Бабосов - где его плакаты, ответишь, что в том
шкафу, - сказал Федька и вышел.
До самого выступления Бабосова о них никто и не вспомнил.
Вечером раньше всех пришел Костя Герасимов. Вместе с Килограммом они
вынесли на крыльцо граммофон с большой зеленой трубой и завели его на
полную катушку, чтобы привлекать народ. Молодежь любила слушать этот
музыкальный ящик, привезенный из Желудевки, с распродажи имущества
мельника.
Но иголки на этот раз оказались тупые, граммофон хрипел, захлебывался,
иголки шоркали и сползали к центру пластинки.
- Федот, ступай поточи иголки о шесток! - кричал Герасимов.
- Дак их держать не срушно. Пальцы обдираешь об кирпич, - отвечал
Килограмм. - Кабы клещи были или плоскозубцы...
- А вы гвоздем его зарядите! - советовали снизу из толпы, собравшейся у
крыльца.
- Лучше шилом... Тады он жеребцом заиржет...
- Мы ж не кобыл собираем, а людей, - отвечал Килограмм с крыльца.
- Да кто к тебе придет из людей-то?
- Осквернитель церквей! Тебе только чертей собирать.
- Но-но! что за намеки на классовую вражду! У нас ноне смычка...
Толпились возле избы-читальни больше все сельские парни да девки. Ни
мужиков, ни баб, а тема смычки серьезная: "Сплошная коллективизация и
текущие задачи на селе".
Наконец подошла целая ватага школьников во главе с вечно хмельным
химиком Цветковым, прозванным Ашдваэс. Он нес гитару с голубым бантом и
напевал хриплым голосом:
Девушку из маленькой таверны
Полюбил суровый капитаны.
Девушку с глазами дикой сэ-эрны,
За улыбку и красивый станн...
- А ну, дорогу народному артисту республики, заступившему на смену
позорно бежавшему Шаляпину! - орал, расталкивая толпу, Федька Маклак.
- Потише толкайся, артист! Не то по шее заработаешь, - заворчали в
толпе.
- А ну, попробуй... Меня резали резаки - я на камешке лежал... -
отшучивался Федька.
- Иди ты, какой храбрый!
- Знай наших... Артиста республики ведем. Дорогу, говорю!
- Ты кого артистом обзываешь, Бородин? - окликнул Федьку Герасимов. -
Кто для тебя Цветков? Педагог или приятель?
- Это я к слову, Константин Васильевич. Ну, вроде представления...
Поскольку смычка...
- От твоего представления хулиганством отдает.
- Ни-че-го, отроки-други. Сочтемся славою, ведь мы свои же люди... -
продекламировал басом Цветков и, поднявшись на крыльцо, снова ударил по
струнам и запел:
Па-алюбил за пэ-эпельные косы,
Алых губ нетронутый коралл,
В честь которых бравые матросы
Выпивали не один бакалл...
Потом как-то смял пятерней струны, словно рот зажал гитаре, и сказал:
- Забирай, Константин Васильевич, свой музыкальный ящик, и пошли в
избу!
В избе-читальне жарко горели две подвесные лампы-молнии, скамьи стояли
вдоль стен, полы - чистые, желтые, и простор на все четыре стороны.
- Филипп Макарыч, оторви да брось! - крикнул Федька и пошел печатать
сапогами цыганочку, шапка набекрень, полы вразмах, руки вразлет - только
доски загудели.
Цветков, поводя грифом гитары, терзая стонущие струны, опустил глаза,
побледнел до синевы и, стиснув зубы, раздувая ноздри, хрипло запел:
Эх-ды, две гита-а-ары за стенно-ой
Жалобно заны-ы-ыли
С детства па-а-амятный напе-эв:
"Милый, это ты-ы-ы ль-и-и-и?"
- И-эх, рр-аз! Да еще р-раз! Да еще много, много р-раз! - хором
подхватили ребята, прихлопывая в ладоши и притопывая ногами...
- Товарищи, товарищи! Самодеятельность по распорядку на вторую часть...
- раздался от порога звонкий голос Бабосова. - Сперва беседа. Политическая
беседа! Кончайте музыку! Прошу рассаживаться.
Сдви