Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
битвы и
братание, геройство и влечение, весь героический мир мужчины открывается
перед силой их обоняющего воображения! Как они задирают лапу - с вольной
смелостью военного приветствия или словно в героическом порыве некоей руки,
салютующей друзьям по застолью пивной кружкой! С какой серьезностью несут
они свою особенную службу, которая есть и пиршественная, и освятительная
жертва одновременно! А вы, девушки? Вы бестолково тянете их за собой.
Дергаете за поводок; даже времени им не оставляете, чтобы самостоятельно,
без вашего понукания хотя бы взглянуть на вас; вы не удостаиваете их
уважения. Увидев это, поневоле поднимешь на вас камень.
Братья! На трех лапах ковыляет Люкс или Вольф следом за этими
девчонками; слишком гордый, слишком сильно уязвленный в своей гордыне, чтобы
взвыть о помощи; пес, которому не остается ничего иного, кроме одного: в
знак протеста своевольно, упрямо, отчаянно прощаясь, оставлять поднятой
четвертую лапу, в то время как поводок тащит его все дальше и дальше.
Каких только внутренних собачьих заболеваний не возникнет вследствие
таких вот мгновений, какие отчаянные неврастенические комплексы таятся в
них! И самое главное: ощущаете ли вы на себе его печальный взгляд
единомышленника, брошенный на вас, когда вы наблюдаете подобную сцену? Он
ведь по-своему даже любит душу этой бестолковой девчонки. Ведь девчонки эти
вовсе не бессердечны; их сердца смягчились бы, если бы они понимали, что
происходит. Но этого-то они как раз и не знают. И не придает ли этим
девчонкам с веселыми сердцами очарование именно то, что они ничего о нас не
знают? Так говорит пес. Наш мир навсегда останется для них загадкой!
"ПАНСИОН НИКОГДАУЭР "
Был когда-то в Риме немецкий пансион. (Собственно говоря, кроме него
имелось и множество других.) Немецкий пансион - в то время в Италии под этим
понималось нечто вполне определенное, и в это понятие входило много
различных черт. Я до сих пор с ужасом вспоминаю о другом пансионе, где мне
довелось однажды жить, все в нем было до слез безупречно. Тот же пансион, о
котором идет речь, был совсем другим. Когда я вошел в переднюю, подошел к
стойке, где регистрируют приезжих, и впервые спросил хозяина, его мать
отвечала мне: "Не, его тут нету! Мозоли его замучили. Вот он их как раз и
парит! " Я назову его, пожалуй, господин Никогдауэр. Его мать,
соответственно - госпожа Никогдауэр, некогда пышная матрона, носила
объемистый корсет, но телеса ее с годами немножко приувяли, так что
облекающий тело корсет придавал ее формам в пространстве довольно неровные
очертания, а формы эти, в свою очередь, обтянуты были блузкой; чемто она
напоминала вывернутый сломанный зонтик, какие встречаешь порой в местах,
покинутых людьми. Начиная с пасхи и до октября, то есть весь мертвый сезон,
волосы свои она в порядок не приводила. А в сезон они выглядели седыми.
Другая ее особенность заключалась в том, что она носила запахивающуюся юбку
и в жару полы ее расходились до самого верха. Возможно, так ей было прохлад-
нее; возможно, однако, что такова была вообще особенность этого дома. Ибо
Лаура, горничная, которая прислуживала за столом, хотя и надевала специально
для этой цели чистую блузку с застежкой сзади, но все то время, пока я жил в
Риме, из всех крючков она застегивала, по-моему, только два нижних, так что
в прорезь виднелась нижняя рубашка, а дальше проглядывала красивая спина
Лауры - словно из венчика цветка. Но несмотря ни на что, эти Никогдауэры
были превосходными хозяевами. Комнаты у них в пансионе, изобилующие роскошью
на старомодный лад, содержались в чистоте и порядке, а блюда, которые они
подавали, были весьма изысканны. Во время обеда господин Никогдауэр лично
стоял у стойки в качестве метрдотеля и руководил обслугой, хотя последняя
ограничивалась одной только Лаурой. Однажды я слышал его слова, обращенные к
ней с упреком: "Господину Майеру пришлось самому принести себе ложку и
соль!" Лаура испуганно прошептала: "Он что-нибудь сказал?" И господин
Никогдауэр тихо отвечал, вложив в свои слова все достоинство королевского
шеф-повара: "Господин Майер никогда ничего говорить не станет! " Вот до
какого высокого профессионального уровня он смог подняться. Насколько я
помню, он был высокий, худой и лысый, у него был водянистый взгляд и колючие
длинные усы, которые медленно опускались и приподнимались, когда он
наклонялся с блюдом в руках к постояльцу, чтобы с помощью изысканных
оборотов речи обратить его внимание на что-нибудь особенно вкусное. Да, что
и говорить, было в этих Никогдауэрах нечто своеобразное.
Я описываю все это в мельчайших подробностях, потому что уже тогда меня
не покидало ощущение, что такое никогда больше не повторится. Я ни в коем
случае не утверждаю, что имеется в виду нечто редкостное и ценное; оно лишь
особым образом было связано с одновременностью, что с трудом поддается
описанию. Если на стене висят двадцать стенных часов и вы вдруг посмотрите
на них, окажется, что у каждого маятника свое, особое положение; время,
которое они показывают, - и одинаковое, и разное, а истинное время струится
где-то в промежутке. Это - жуткое ощущение. У всех нас, кто жил тогда в
пансионе Никогдауэров, были на то свои, особые причины; у всех нас были
кое-какие свои дела в Риме, а поскольку в летнюю жару выполнить из них в
день можно было далеко не все, мы вновь и вновь встречались в нашей
гостинице. Был там, к примеру, маленький пожилой господин из Швейцарии, он
прибыл, чтобы выполнить миссию одной не бог весть какой значительной
протестантской секты, которая не больше и не меньше, как именно в папской
твердыне Рима решила учредить евангелический молельный дом. Невзирая на
палящее солнце, он носил всегда черный костюм, а на второй сверху пуговице
жилетки крепилась у него цепочка от часов, и с нее, чуть ниже, свисал черный
медальон с золотым крестиком внутри. Борода у него располагалась ровными
прядями слева и справа от подбородка, а на самом подбородке волосы росли так
редко, что заметны были лишь с близкого расстояния. На щеках борода вовсе
исчезала, а на верхней губе волосы от природы тоже не росли. Голова у
пожилого господина была покрыта русыми с проседью волосами, необычайно
мягкими, а лицу, казалось, надлежало быть розовым, но оно было белым, как
свежевыпавший снег, и на снежной глади лежали золотые очки. Этот пожилой
господин однажды, когда мы все сидели в салоне и беседовали, сказал,
обращаясь к мадам Жервэ: "Вы знаете, чего вам не хватает? Вам во Франции не
хватает короля! "
Я удивился и поспешил прийти на помощь мадам Жервэ: "Но ведь вы -
швейцарец и сами наверняка республиканец?!" - возразил я ему. Но тут
маленький господинчик словно высунулся из-за золотой ограды своих очков и
ответил: "О, это совсем другое дело! Мы ведь республиканцы уже шестьсот лет,
а вовсе не сорок пять!" Таков оказался швейцарец, который учреждал в Риме
протестантскую церковь.
Мадам Жервэ с обычной своей милой улыбкой отвечала ему: "Если бы не
было дипломатов и газет, у нас царил бы вечный мир". - "Excellent, vraiment
excellent!" {Превосходно, в самом деле превосходно (франц.).} согласился
пожилой господин, вновь смягчившись, и, кивнув головой, хихикнул, да так
тонко и неестественно, будто заблеяла молодая козочка; ему пришлось оторвать
одну ногу от пола, чтобы, повернувшись в кресле, поклониться мадам Жервэ.
Однако на столь умные ответы способна была только мадам Жервэ. Ее
профиль и нежная головка, украшенная изящным ушком, выделялись на фоне окна
словно резной розовый камень на бархате голубого неба. Своими дивными
руками, вооруженными ножом и вилкой, осмотрительно прижав локти к телу, она
снимала кожуру с персика, который только что надрезала. Ее любимые словечки
были: ignoble, mal eleve, grand luxe и tres maniaque {Отвратительно, дурно
воспитанный, роскошно, совершенно маниакально (франц.).}. Слова digestion и
digestife {Пищеварение, пищеварительный (франц.).} она тоже часто
употребляла. Мадам Жервэ рассказывала, как ей, каталонке, однажды в Париже
довелось побывать в протестантской церкви. В день рождения императора. "И я
уверяю вас, - добавляла она, - это было намного достойнее, чем у нас. Много
скромнее. Безо всей этой неприличной комедии!" Такова была мадам Жервэ.
Она мечтала о немецко-французском взаимопонимании, поскольку супруг ее
занялся гостиничным делом. То есть, если выразиться яснее, он в данный
момент оборудовал отель, решив связать с ним свою карьеру, а тут за все
приходится браться самому, от бара и ресторана до обслуживания номеров и
регистрации проживающих. "Он словно инженер, которому пришлось стать к
станку!" - поясняла она. Она была человеком просвещенным. Она возмущалась
при воспоминании о том, как одного негритянского принца, джентльмена до
кончиков ногтей, в одном парижском отеле бойкотировали американцы. "А он
только сделал вот так, и все!" - говорила она, с восхитительным презрением
выпячивая губки. Классические, благородные идеалы гуманности,
интернациональности и человеческого достоинства в ее представлениях
сливались с гостиничной карьерой в законченное единство. Так или иначе, в
свое повествование она не без удовольствия вплетала рассказы о том, как,
будучи еще девочкой, совершала с родителями путешествия на автомобиле, что
они с тем-то или с тем-то атташе или секретарем посольства были там-то и
там-то, или что их хорошая знакомая маркиза такая-то сказала то-то и то-то.
И с неменьшим изяществом рассказывала она случай из гостиничной жизни, как
один из приятелей ее мужа, имея отель, где не разрешалось брать чаевых,
зарабатывал в месяц восемьсот марок чаевых, тогда как ее муж, на которого
этот запрет не налагался, имел лишь шестьсот марок в месяц. К ее платью был
прикреплен букетик свежих цветов, и в путешествие она брала с собой дюжину
маленьких салфеточек, с помощью которых превращала любую комнату любого
пансиона в маленький уголок родины. В этом уголке она принимала своего
супруга, когда он приезжал на выходные, а с Лаурой она договорилась, что та
ей будет стирать чулки сразу же, как только госпожа Жервэ их снимет. Это
была, как выяснилось, мужественная женщина. Я заметил однажды, что ее
маленький ротик может сделаться плотоядным, в то время как всей фигуркой,
чрезмерно удлиненной, она походила на нежнейшего ангела; да и щеки, если
вглядеться, слишком уж высоко подскакивали вверх, когда она смеялась; но,
как ни странно, с тех пор, как я перестал считать ее такой уж
привлекательной, наши разговоры сделались серьезнее. Она рассказала мне о
горестях своего детства, о прежних изнурительных болезнях и о муках, которые
доставляли ей капризы ее отчима-паралитика. Однажды она даже открылась мне,
поведав о том, что вышла замуж, не любя своего мужа. Просто оттого, что
пришло время как-то пристроиться, сказала она. "Sans enthousiasme; vraiment
sans enthousiasme!" {Без энтузиазма; в самом деле без энтузиазма (франц.).}
Но это я узнал лишь за день до своего отъезда: ведь она всегда умудрялась
все сказать к месту, побуждая при этом собеседника делиться своими самыми
сокровенными мыслями. Я с радостью сообщил бы нечто подобное и о даме из
Висбадена, которая также жила с нами; но, к сожалению, я многое уже позабыл,
а те крохи, которые остались в памяти, не позволят прийти к выводу, что она
достойна подобных заключений. Я хорошо помню лишь, что она всегда была в
юбке в продольную полоску и выглядела поэтому, как большой деревянный забор,
на котором висела наглаженная белая блузка. Судя о чем-либо, она
противоречила сама себе, и, как правило, это получалось так: кто-нибудь
говорил, например, что Оттавина была родом из Тосканы. "Да, - отвечала она,
- из Тосканы. Но тип римский! У всех римлянок носы - прямое продолжение
лба!" При этом Оттавина не только была родом из Тосканы, но и нос у нее
никак не был прямым продолжением лба; дама из Висбадена обладала столь
гибким умом, что ей в голову всегда сразу приходило готовое суждение просто
от того, что прочие готовые суждения выпихивали его наружу - им там было
тесно. Я боюсь, она была несчастной женщиной. И возможно, даже не женщиной,
а девушкой. Она совершила морское путешествие вокруг Африки и собиралась в
Японию. Она рассказывала в этой связи об одной своей подруге, которая
выпивала семь кружек пива зараз и выкуривала сорок сигарет, и называла ее
отличным товарищем. Ее лицо, когда она это говорила, выглядело ужасающе
порочным, оно все состояло из бесчисленных складок кожи и косых прорезей
рта, носа и глаз; казалось, что она, по меньшей мере, курит опиум. Но как
только она ощущала, что на нее никто не смотрит, лицо у нее делалось вполне
симпатичным, и это симпатичное лицо тонуло в прежнем, как мальчик-с-пальчик
в сапогах-скороходах. Пределом мечтаний для нее была охота на львов, и всех
нас она спрашивала, как мы считаем, очень ли сильным надо для этого быть?
Что касается мужества, полагала она, то мужества у нее хватает, а вот хватит
ли сил перенести все трудности? Ее племянник утверждал, что хватит,
поскольку сам не отказался бы, если бы она взяла его с собой; но для
двадцатидвухлетнего юнца это ведь имеет совсем другое значение, чем для нее,
не так ли? Бедная кругосветная тетка! Я уверен, что под солнцем Африки она
панибратски похлопает своего племянника по плечу, да так звонко, что все
львы поспешат убраться подальше, так, как старались сделать это мы с мадам
Жервэ.
Иногда я даже сбегал в таких случаях вниз, в бюро к мадам Никогдауэр,
или прокрадывался в коридор в надежде хоть краешком глаза увидеть Оттавину.
В сущности, у меня всегда имелась возможность созерцать звезды небесные, -
но Оттавина была прекраснее. Она была второй горничной в пансионе,
девятнадцатилетняя крестьянка, у которой дома остались муж и маленький
сынишка; и это была самая красивая женщина, какую я когда-либо видел. Пусть
никто не говорит, что красота бывает самая разнообразная, всевозможных видов
и степеней: это всем известно. Я был бы рад ничего не знать о красоте
Оттавины; это был рафаэлевский тип, который вызывает у меня даже некоторое
неприятие. Вопреки этому красота Оттавины приковывала к себе мой взгляд! К
счастью, подобные вещи не поддаются описанию. Насколько отталкивающе звучат
слова гармония, соразмерность, совершенство, благородство! Мы сами
нагромоздили их, и они стоят, как толстые тетки на крошечных ножках, и не
могут сдвинуться с места. Если же нам вдруг встречается настоящая гармония и
настоящее совершенство, то мы поражаемся тому, насколько эта гармония
естественна. Она ходит по той же земле, что и вы. Она течет, словно ручей,
течет вовсе не равномерно, а с беззаботным самодостаточным великолепием
природы, без потуг к грандиозности или законченности. Если я говорю про
Оттавину: она была высокая, сильная, благородная, величественная, то у меня
возникает чувство, что слова эти - про других людей. У меня тут же
появляется потребность что-то добавить. Она была высокого роста, но при этом
оставалась привлекательной. Она была сильной, но ни в коем случае не
дородной. Аристократичной, но не потерявшей связи с истоками. Богиня - и
вторая горничная. Я не стремился затевать беседы с девятнадцатилетней
Оттавиной, поскольку моего ломаного итальянского она не признавала и на все,
что бы я ни говорил, отвечала лишь очень вежливым "да" или "нет"; но,
по-моему, я боготворил ее. Хотя и в этом я, разумеется, не до конца уверен,
потому что с Оттавиной все приобретало другое значение. Я не желал ее, не
страдал от ее отсутствия, не мечтал о ней; напротив, едва завидев ее, я
старался держаться так неприметно, как вел бы себя смертный, попавший в
общество богов. Она умела так улыбаться, что на лице у нее не появлялось ни
одной морщинки. Я представлял себе ее в мужских объятиях не иначе, как с
этой улыбкой и с тем нежным румянцем, который, как облако, застилал ее лицо
и за которым она ускользала от натиска вожделеющих.
Так или иначе, у Оттавины был законный сын, и часто, не дожидаясь ее, я
спускался вниз к старухе Никогдауэр, чтобы в разговоре с нею вновь обрести
ощущение контакта с действительностью. Когда она шла по комнате, руки у нее
висели тыльной стороной ладоней вперед, у нее был обширный загривок и
большой живот дородной матроны, и жизнь для нее уже не рисовалась в розовом
свете. Если кто-нибудь, движимый жаждой познания, допытывался у нее, какого
пола на самом деле ее большая черная кошка Мишетт, она в задумчивости
поднимала глаза и философски заявляла: "Ой, да разве это кто знает! Кастрат
- вот и весь сказ!" В молодые годы водился у госпожи Никогдауэр дружок из
местных - Сор Карло, и, где бы ни сталкивались вы теперь с госпожой
Никогдауэр, всегда в конце анфилады комнат вы замечали Сора Карло. Только от
пасхи до октября, разумеется; ведь он был призраком, и даже теперь, в
межсезонье, существовал как известное всем жильцам, но официально не
признанное привидение. Он всегда сидел, притулившись к какой-нибудь стенке,
неподвижно, в грязном светлом костюме, и ноги у него были, как колонны,
сверху донизу одинаковой толщины, а благородное лицо с черной бородкой а ля
Кавур было обезображено ожирением и страданием. И лишь когда я возвращался
домой ночью, я видел, как он передвигается. Когда все глаза, следившие за
ним, спали, он со стонами тащился по коридорам, от одного диванчика до
другого, борясь с одышкой. Именно в это время он оживал. Я неизменно
здоровался с ним, и он величаво благодарил меня. Не знаю, был ли он
благодарен госпоже Никогдауэр за кусок хлеба, который она ему оставляла, или
же это оскорбляло его достоинство и он выражал возмущение ее
неблагодарностью, дни напролет проводя в состоянии сна с открытыми глазами.
И было неясно, как сама госпожа Никогдауэр относится к своему состарившемуся
Сору Карло. Думаю, можно предположить, что прекрасная невозмутимость
старости давно уже затмила ту важность, которую придает подобным вещам
человек более молодой. Во всяком случае, однажды я застал ее внизу с Сором
Карло, причем Сор Карло сидел у стены, направив дремотный взгляд сквозь
противоположную стену в бесконечность, а госпожа Никогдауэр сидела за
столом, направив свой взгляд сквозь открытую дверь в темноту. Эти взгляды,
разделенные пространством приблизительно в метр, шли параллельно, минуя друг
друга, и под их лучами, у ножки стола, сидела кошка Мишетт и обе собаки,
жившие в этом доме. Белокурый шпиц Майк, с нежной линючей шерстью и с
начинающейся старческой сухоткой в спине, пытался заигрывать с Мишетт так,
как обычно собаки заигрывают только с собаками, а толстый рыжий шпиц Али тем
временем добродушно покусывал ее за ухо; Мишетт не возражала, оба старика
тоже.
Кто непременно стал бы возражать, так это мисс Фрэзер; но можно заранее
догадываться, что Майк в ее присутствии такого себе не позволил бы. Мисс
Фрэзер каждый вечер садилась в нашем салоне в кресло на самый краешек;
прямая, как доска, спина касалась спинки лишь у самых плеч, ноги она не
подгибала, а вытягивала вперед, так, что лишь каблуки касались земли; сидя в
этой позе, она вя