Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
он. -
Исключая социализм, все ищут спасения в регрессе, в уходе от
действительности... Редко кто понимает, что все эти явления представляют
собою новую проблему, которая еще не имеет (не нашла) решения". Такое
отсутствие понимания ведет, по Музилю, к фатальному результату, а именно: к
р_а_з_р_ы_в_у м_е_ж_д_у г_у_м_а_н_и_з_м_о_м и р_е_а_л_ь_н_о_с_т_ь_ю.
Гуманизм мыслится возможным лишь в "роматизированной" атмосфере
дотехнической эры: либо он, либо холодный позитивизм, чуждый всякому
человеческому теплу. И Музиль ясно отдает себе отчет в том, что эти
представления навеяны эпохой капитализма: "Деньги есть мера всех вещей...-
твердит он, - людской поступок больше не несет в себе никакой меры".
Подобная система отношений поощряет, холит и одновременно эксплуатирует
эгоизм: "Я дам тебе нажиться, чтобы самому нажиться еще больше, или я дам
тебе нажиться, чтобы самому хоть что-нибудь урвать - эта хитрость
рассудительного паразита составляет душу самых порядочных гешефтов..." В то
же время капитализм глазах Музиля - "это самая прочная и эластичная форма
организации из созданных людьми до сих пор". Более того, форма эта по-своему
к_о_н_г_е_н_и_а_л_ь_н_а технической эре.
Итак, Музиль отказывается верить в возможность построения земного рая,
потому и ориентируется не на и_д_е_а_л_ь_н_ы_е, а лишь на
о_п_т_и_м_а_л_ь_н_ы_е цели. "Если ты желаешь быть его противником, - говорит
он о капитализме, - то самое важное верно определить альтернативу к нему".
Такой альтернативой не может стать ни шпенглеровский возврат к прошлому, ни
коммунистический проект будущего. Последний прежде всего потому, что главная
цель Музиля - "создание царства духовности", то есть сначала нового
человека, а через него уже и нового мира. Но тогда путь для него оставался
лишь один: утопия. Под конец жизни он и сам понимал ее смутность,
проблематичность, но его творчеству она была необходима. Ибо создавала
масштаб, точку отсчета для критики и для утверждения - гуманистической
вселенской критики и гуманистического утверждения жизни.
Поскольку Музиль понимал свою эпоху как эпоху перехода, а не упадка, он
еще в юности был противником декаданса, декаданса в жизни и в искусстве. Уже
на переломе столетий он задал себе вопрос: "Должно ли искусство политически
декадентского времени быть декадентским?", и вопрос этот во многом определил
его собственный этический и эстетический выбор. Он пошел против течения.
"x x x"
Маленький роман, скорее - повесть, "Смятения воспитанника Терлеса"
открывает серию музилевских "душевных приключений", последним из которых был
огромный роман "Человек без свойств".
В этом смысле все сочинения Музиля похожи одно на другое.
"Терлес" начинается с описания, как герой и его однокашник барон
Байнеберг провожают на станцию родителей первого, приехавших проведать сына,
воспитанника закрытого полувоенного учебного заведения. Все благопристойны,
церемонны, чуть ли не чопорны - от гофрата Терлеса до юного Байнеберга. Все
они, казалось, принадлежат к порождениям, даже к блюстителям, раз навсегда
установленного, рационального, надежного, целесообразного жизненного
порядка... Возвращаясь, Байнеберг и Терлес идут через лес, мимо корчмы, и
становятся свидетелями того, как подвыпивший крестьянин, уходя от женщины и
не желая ей платить, грязно ее ругает. Это еще не крушение порядка, а так -
смутный намек на его возможность, первая тучка на небесах Терлесова
равновесия. Срыв вызывает кража, совершенная их соучеником Базини, кража,
которая разоблачена в тот же вечер. Впрочем, и она - не более как крохотный
тектонический сдвиг, но приоткрывающий пропасть. Благодаря ей герой
приобщается к тайному, жестокому, кровавому и для него не вполне постижимому
- в комнате, оборудованной Байнебергом и Райтингом на чердаке, они предаются
физическому и нравственному издевательству над Базини, которое превращают в
некий безумный, подрывающий все устои ритуал...
Они выходят из своего сложившегося, обычного, "дневного" образа
отпрысков благополучных семейств, и Терлес силится не только их
почувствовать, но и понять. Он силится понять и Базини, растленного и
растлевающего, и даже самого себя, нового, участвующего в сатанинской мессе
истязаний и самоистязаний. Потому что все они внезапно, неожиданно выходят
из образа, из роли. Терлес - и соучастник и свидетель. И в этом своем
последнем амплуа он ведет себя как ученый, как исследователь.
Однако над Терлесом стоит еще автор, повествователь. Повествователь
рассказывает историю Терлеса в третьем лице, но именно как историю Терлеса,
и никого другого. Все он знает только о Терлесе, а на остальных смотрит как
бы глазами героя. Рассказ ведется с временной дистанции, после того как
"душевное приключение" Терлеса давно завершилось, не сломав его личность, но
оставив след, преподав некий незабываемый урок. И автор - ученый,
исследователь в еще большей степени, чем его неопытный герой. Он наблюдает
за метаморфозами Байнеберга, Райтинга, Базини, Терлеса. Его средства - когда
более подробное, а когда и сжатое, экономное описание (холодноватое,
трезвое, порой фактографичное) и анализ, точнее, анатомическое разъятие
мыслей, чувств, состояний героя.
Стиль романа, да и вообще его ничуть не фрагментарная и не разорванная
форма, пребывает в известной оппозиции к разверзшимся пропастям заключенного
в них содержания. Но это и есть манера писателя Музиля, даже, если угодно,
его художническая цель - рационально воссоздать материи "нерациоидные".
В заметке "Эскиз художнического познания" (1918) Музиль различает две
области внешнего по отношению к познающему "я" мира - "рациоидную" и
"нерациоидную". Он сам извинялся перед читателем за "неаппетитность" этих
терминов. Но они были ему нужны, ибо их значение не совпадало с понятиями
"рациональный" и "иррациональный". "Рациоидная" область,поясняет Музиль, -
охватывает в общем и целом все поддающееся научной систематизации, сводимое
к закону и правилу, следовательно, в первую очередь физическую природу..."
Иное дело "нерациоидное": "Факты в пределах этой области не дают себя
приручить, законы напоминают сито, события не повторяются, они неограниченно
изменчивы и индивидуальны... Это область реактивности индивида, направленной
на мир и других индивидов, область ценностей и оценок, этических и
эстетических отношений, область идеи... Это и есть родная область поэта,
домен его разума".
Последнее особенно существенно, ибо писатель, по Музилю (если он,
конечно, не "декадент"), подходит к своему "нерациоидному" материалу с
рациональным инструментарием: иными словами, анализирует, систематизирует
его, старается подвести под некие правила или вывести новые, специфические
правила, материалу этому соответствующие. Ведь "нерациоидное" - отнюдь не
иррационально. Оно - лишь своеобразная сфера проявления всеобщих
закономерностей, более сложная, полная отклонений и опосредований. Здесь
движение необходимого не только скрыто под нагромождением случайных
"ситуаций", не дающих себя приручить "фактов"; они сами становятся формой
этого движения, его единственными законными носителями.
И в "Терлесе" подспудные глубины содержания порой передаются форме,
переходят в подтекст. Все начинает выглядеть так, будто имеешь дело не с
волей автора, продуманно строящего свой рассказ на эффектах, на контрастах
между поверхностным и глубинным, а со знаками и символами иного, подземного
мира, проступающими, подобно "мене", "текел", "фарес", на стене гладкого,
прочного, вполне ему подвластного повествования. К такого рода символам
относится, например, образ чего-то паучьего, жуткого и одновременно
гипнотизирующе-сладкого, обволакивающего, засасывающего душу, зовущего ее во
тьму недозволенного.
Музиль здесь прикоснулся к некой "демонии" профашистского сознания,
прикоснулся, быть может, не вполне отдавая себе в том отчет, но, в сущности,
закономерно, поскольку "демония" эта формировалась на реальной границе
"света" и "тьмы", то есть на изломе трезвой, упорядоченной поверхности
австрийского бюрократизированного бытия и подспудной иррациональности его
распада. Атмосфера "Смятений воспитанника Терлеса" - это в чем-то атмосфера
будущих нацистских концлагерей: если Райтинг - примитивный садист, то
Байнеберг - палач идейный, по-своему предваряющий Гиммлера, Гейдриха,
Кальтенбруннера.
Человек как нечто "неожиданно пластичное, на все способное" предстает
перед нами и в новелле "Завершение любви". Но здесь Музиль изучает как бы
другую, в потенции "позитивную", сторону этого феномена. В героине новеллы
уже угадывается будущий Ульрих, "человек без свойств", с его попыткой
понимать и толковать жизнь не столько в качестве необходимости, сколько в
виде возможности.
Клодина, преданная, нежная, любящая жена, отправляется навестить дочь,
которая отдана в пансион некоего маленького городка. Дочь происходит даже не
от первого брака героини, а является плодом глупого адюльтера. Клодина
хотела, чтобы муж ее сопровождал, а ему помешали дела; это ее первая поездка
без него... Вот и все "событие". Однако, как камушек, неосторожно брошенный
на горном склоне, оно вызывает чувственную лавину, точнее, приводит к новому
адюльтеру. Это - схема, скелет "приключения", который не имел бы большой
цены, если бы не оброс мясом музилевских описаний и толкований.
Министериальный советник - он оказался дорожным попутчиком Клодины -
самоуверен, самовлюблен, ординарен. С первого взгляда она не испытывает к
нему особого влечения, но чему суждено свершиться, свершается: она "вдруг
приняла все как свою судьбу... и ее прошлое представилось ей внезапно
каким-то незавершенным выражением чего-то, что еще только должно было
случиться". Не этот малосимпатичный чиновник увлек ее, а нечто в ней самой,
то "мелкозубое, дикое, растоптанное блаженство быть собой, человеком,
поднявшимся в своем пробуждении среди безжизненных вещей, как рана". Она
любит не его, а свои с ним отношения; отдается не любя, но и не без
удовольствия. Это непонятно, но не необъяснимо, как порой непонятна, но не
необъяснима жизнь.
Клодина любит мужа, однако ощущает свою с ним связь как "голую
фактичность", почти как случайность: ее спутником может быть нынешний муж, а
могли быть и другие, и уже прежде были другие. Муж связывает ее,
_ограничивает_, оставляя за бортом все остальное, неосуществленное. В виду
имеются, конечно, не только отношения любовные (они здесь - лишь пример и в
то же время катализатор реакции); героиня протестует против закрепления
сущего в неподвижных, навеки предписанных формах.
Это, впрочем, лишь один аспект Клодининого "приключения", можно бы
сказать, "позитивный". Есть и негативный. Все, что стоит на случайности,
стоит, будто на песке, а глубже, как и в "Терлесе", - зыбкость, распад,
кризисность, болезнь, тьма. Здесь они, однако, не выходят на первый план. И
прежде всего потому, что проступают как бы через Клодину. В "Терлесе"
преобладал анализ, тут - описание; но не реалии (предметов, мыслей), а
ощущений, которые те у Клодины вызывают, впечатлений, которые они в ней
оставляют. В "Терлесе" авторская дистанция по отношению к изображаемому была
большей; здесь она порой почти отсутствует. А все-таки и здесь рационалист
Музиль стоит над действием. Чего не постигает Клодина, постигает читатель: и
Клодинины человеческие порывы, и Клодинин декаданс...
"Португалка" - еще один вариант музилевского новеллистического письма.
Там рассказывается история (она стилизована под сказание, легенду)
рыцарского рода делле Катене, или фон Кеттен, владеющего землями и замком
между Бриксеном и Триентом. Фон Кеттены - вполне австрийские бароны,
космополитичные, готовые быть то латинянами, то немцами, как выгодней, и
охотно берущие жен из дальних земель. Теперешний фон Кеттен взял португалку.
Она ему чужая вдвойне, потому что он ведет бесконечную войну с Триентским
епископом и лишь ненадолго заглядывает в замок. Все они тут странные, и
отношения между ними странные. Фон Кеттен, чтобы убить молодого португальца,
который приехал навестить его одинокую жену, зачем-то взбирается по отвесной
скале прямо к окну комнаты гостя. Но того уже нет, ускакал. В замок
приблудилась кошечка и заболела. Кошечку отдали слуге, и тот ее убил. А в
конце португалка сказала: "Если Бог мог стать человеком, он может стать и
кошкой..."
Это - повествование о жизни, о ее неоднозначной сложности. И о людях.
Они тянутся друг к другу, жаждут подняться над самими собой, но один другого
не знает, не понимает и потому каждый из них спасается бегством. Он - в
войну, потом в болезнь; она - в ожесточающее одиночество и в супружескую
измену, которая, может быть, и не состоялась. Взаимное непонимание не
изложено, не проанализировано автором, оно дано нам в ощущении: обрисованы,
намечены лишь "поверхности" фон Кеттена, португалки, ее молодого гостя. Мы
видим их такими, какими видят они друг друга. Однако под поверхностью то и
дело что-то проглядывает - _темное_, наслаиваемое временем и
обстоятельствами, и _светлое_, человеческое. Тут свое место и у кошечки. Она
- сомнительный Христос, богохульственный, Но важен тот нравственный след,
который она оставляет: умиротворящий, гуманный. Не Бог "может стать и
кошкой", а человек и из кошки способен сотворить себе "бога", то есть то,
что его очищает.
"x x x"
В составленной от третьего лица автобиографической заметке писатель
видит отличие "Человека без свойств" от собственных новелл следующим
образом: "В этом романе Музиль отказывается от принципа извлекать из грунта
действительности добытые на глубине малые пробы и описывает свой мир в его
универсальной широте". Он однажды сказал, что "новеллы - это симптоматичные
поступки человека", а современный роман, в его понимании, есть "субъективная
философская формула жизни", объемлющая и всего человека, и всю сложность его
отношений со временем, с историей и прежде всего с государством.
В новеллах и в "Терлесе" нередко присутствуют австрийские реалии:
кадетский корпус у русской границы, где воспитывается Терлес, богемский
городок, куда приезжает Клодина, замок фон Кеттенов. Однако все это
существует как бы на периферии "душевного приключения"; если не в качестве
чего-то второстепенного, то, во всяком случае, само собою разумеющегося.
Там, скорее, жил некий австрийский "дух", да и то в виде "проб". В "Человеке
без свойств" время и место определены с абсолютной точностью. "Австрийское"
время и "австрийское" место: 1913 год, канун убийства габсбургского
престолонаследника и начала мировой войны, и Вена, столица Габсбургской
монархии. Хотя повествователь и предупреждает не без иронии, что "названию
города не следует придавать слишком большого значения", это уже из другой
области. Ибо Австрия представляет в романе не только себя; она одновременно
и "модель": "Эта гротескная Австрия, - читаем в музилевском дневнике, - не
что иное, как особенно явственный пример новейшего мира".
Гротеск, заложенный в самом объекте изображения, побуждал к усилению,
заострению романной ситуации, искушал довести ее до некоего предела
абсурдности. И Музиль вымыслил интригу, в кривом зеркале которой отразилась
безнадежная немыслимость социального и государственного устройства Дунайской
империи. Она получила название "параллельной акции".
В кругах, близких к трону, становится известным, что германский союзник
и соперник начал подготовку к празднованию тридцатилетия правления
Вильгельма II. Поскольку на тот же год приходится юбилей еще более
внушительный: семидесятилетие царствования Франца-Иосифа, австрийцы решают
не отставать.
Созываются представительные заседания; устраиваются пышные приемы;
обсуждаются сложнейшие процедурные вопросы; приходят в движение
националисты, пацифисты, просто верноподданные; разного рода изобретатели,
фанатики, мечтатели шлют в адрес организационного комитета проекты один
другого фантастичнее. Но ни у самого организационного комитета, ни у стоящих
за его спиной правительства и императорской канцелярии нет как нет идеи, под
флагом которой надлежит шествовать навстречу юбилею монарха. Впрочем,
престарелый граф Лейнсдорф, руководитель акции, совершенно спокоен: как-то
все идет само собою, "работа движется", и это главное. А идея, может быть, и
приложится. В какой-то момент начинает даже казаться, что ею обещает стать
создание "Супораздаточной столовой императора Франца-Иосифа". И это не важно
- Австрия и не то еще видела! Важна симуляция деятельности, отвлекающая
горячие умы... Это - подход чисто австрийский, продиктованный мудрой
дряхлостью и дряхлой мудростью здешней власти: Какания {Слово образовано от
аббревиатуры "к.-к." (kaiserlich-koniglich - кайзеровско-королевская, нем.),
предпосылавшейся названиям всех институций старой Австрии.}, - так Музиль
называет свою родину, создавая из нее пародийную легенду, - "была по своей
конституции либеральна, но управлялась клерикально. Она управлялась
клерикально, но жила в свободомыслии. Перед законом все граждане были равны,
но гражданами-то были не все".
Потом на горизонте начинают маячить и более "достойные" цели:
австрийский патриотизм или - как его антипод - движение за мир. В конце
концов само собою получается, что независимо от намерений участников, а
порой и вопреки им, "параллельная акция" становится подготовкой к войне и в
этом обретает свою "великую идею".
События мировой истории обгоняли музилевское неспешное, трудное,
тщательное писательство. К тому времени, когда он собрался (да и то, как мы
знаем, весьма неохотно) обнародовать первый том "Человека без свойств",
Франц-Иосиф, так до юбилея и не доживший, давно уже был в могиле, а его
держава рассыпалась, как карточный домик. Но Музиля это не обескураживало:
"Все, что проявилось в войну и после войны, - записал он в 1920 году в
дневнике, - имелось и до этого". И он не высмеивал прошлое, а исследовал
настоящее и будущее того мира, к которому принадлежала старая Австрия,
фундаментальные пороки которого она столь наглядно представляла, вероятный
конец которого символизировала своей гибелью.
Апофеозом "параллельной акции" должен стать 1918 год: тогда оба
императора подойдут к своим юбилеям. Но в 1918 году рухнули обе империи;
более старая вообще не собрала костей, более молодая превратилась в
республику. Персонажи романа об этом еще не знают, однако читателям все
известно. И это отбрасывает на возню с "параллельной акцией", на
разыгрывающиеся вокруг нее страсти свет чуть ли не апокалипсической иронии.
Граф Лейнсдорф руководствуется принципом "laissez-faire"; {Попустительство
(фр.).} роскошная Диотима (намек на "учительницу любви" У Платона и
идеальную героиню Гельдерлина), супруга высокооставленного чиновника
министерства иностранных дел и душа лейнсдофовского комитета, красуется на
званых вечерах; генерал Штумм фон Бордвер, прикомандированный военным
ведомством к этой "акции мира", печется об извлечении пользы для