Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
амого .
1920. Эпоха: все, что обнаружилось во время войны и после нее, было уже
и до нее. Уже было:
1. Стремление пустить все на самотек. Абсолютная жестокость.
2. Желание ограничиться только выгодой от средств. По этим же причинам
- эгоизм.
Эпоха попросту разложилась, как гнойник. Все это надо показать как
подводное течение уже в довоенной части романа. Странными должны выглядеть
на этом фоне лишь те несколько недель, когда люди были захвачены моральным
энтузиазмом.
Город и провинция. Буржуазия и рабочие. Парламентаризм и придворная
аристо-бюрократия. Торговец, который уже в те годы всегда был в барыше, хотя
усердие и корректность еще преобладали. Клерикальные партии и партии
интеллектуальных ультра. Обезумевший конвейер книг и газет, и т. д.
Это, вероятно, типичная эпоха упадка, эпоха цивилизации. Причем
причиной распада следует, видимо, считать то, что эпоху уже невозможно
удержать в рамках как некую целостность.
Посреди всего этого, может быть, какой-нибудь утопист - человек,
который - может быть! - располагает рецептом. Человек, которого никто не
хочет слушать, мимо которого все мчатся в лихорадочной спешке. Нечто вроде
сказочного персонажа.
Офицеры, среди которых уже можно распознать будущих белых убийц. Также
и наполеоны, которые, может быть, еще появятся, а может быть, и нет. По всей
вероятности, нет. Впрочем, почему я, собственно, думаю, что не появятся?
Разве исторические эпохи не повторяются? Хотя бы отчасти - например, в сфере
экономической? Не обнаруживается ли все-таки определенная линия в этом
развитии?
Вена, этот город, который кичился видимостью имперской столицы - уже
тогда, - теперь Вена нашла себя.
И эта гротескная Австрия есть не что иное, как особенно наглядная
модель современного мира.
Сатира на консервативную идею. Остров гетеанцев. Остров, на котором
живут сплошь гетеманы, во всем сообразующиеся с заветами Гете.
Ахилл. Один из тех замкнутых в частных науках [избалованных
интеллектуализмом частных наук] людей, которые не хотят иметь ничего общего
с современной культурой. Людей с острым чутьем на факты и с логикой, не
признающей никаких стеснений.
Приверженец диффузных состояний.
Ясно видит суть всех иллюзий.
Зверь, носящий отблеск звезды.
Нищий паломник в хаосе бытия.
Мораль творческого начала.
["Иное состояние глубоко родственно состоянию сна, грезы, а через них -
формам древнего сознания. Это поэтическое состояние. А традиционная
мораль, напротив, соответствует телеологическим и каузальным течениям
повседневности.
Поскольку это поэтическое состояние, ему присущ атрибут творческого.
Получается, что это исследование в самом деле превращается в апологию
поэта.
Все мои по видимости внеморальные герои - люди творческие.]
[Отличительная черта Ахилла:] чувственное переживание тотчас становится
компонентом переживания духовного - очередной попытки теоретического
овладения миром. Вещи теряют цвета и запахи в его присутствии (и обретают их
лишь задним числом, в прошедшем времени).
Иное чувство морали. (Скольжение, текучесть.)
Бесчеловечен. Бессердечен.
Добро и зло сами по себе индифферентны, но при соприкосновении с
обществом, чьи установки прямо противоположны, возникает разница напряжений
и тем самым движение моральной идеи (потенциально).
Преступление - понятие юридическое, а не моральное. [Добро и зло -
понятия социальные, а не моральные. Расширение человеческого "я" или
вторжение в него всесильного внешнего мира: таковы творческие состояния, в
которых возникает движение моральной идеи.]
До сих пор мораль была статичной. Твердый характер, твердый закон,
идеалы. Теперь она должна стать динамичной.
Иначе: добро и зло - всего лишь начальные ступени морали.
Абсолютно дурной человек - тот, кто совершенно непричастен к творению.
[(Эта формула слишком отдает активизмом; ей можно противопоставить другую:
"тот, кто не способен любить".)] Человек, укравший впервые, все равно может
быть близким к Богу.
Разница напряжений, темпераментов, высот - все это высвобождает силы,
движение, труд.
Но это чувство правоты или неправоты перед лицом мира уже само по себе
предполагает моральное отношение к нему. Эту проблематику нужно ввести
по-другому. В ней - основы человеческой способности к социальному бытию.
Идеалы: фабриканты иллюзий.
Человек, настолько опередивший свое время, что оно его не замечает.
"Шпион". Все делается неправильно. Начиная с ложно истолковываемых
классиков и философов. Люди изнемогают под грузом авторитета - но авторитета
не мертвецов, в тысяч здравствующих посредников. Это и порождает ненависть
ко всей жизненной суете. Наконец-то, наконец-то покончить со всем прошлым
всерьез! Таким должен быть Ахилл, в такой инструментовке я должен его
изобразить. Первая фаза - от первоначальной хаотичности, неспособности
стряхнуть с себя сон, неосознанного сопротивления всеобщности до слияния с
этой всеобщностью во время мобилизации: таким образом, опять - и все еще -
ложный шаг. - История всех его просчетов. И также литературная история эпохи
от натурализма до экспрессионизма.
[1920 - 1921]. Как он представляет себе поэта?
Во всяком случае, не творящим по интуиции, не человеком, у которого в
моменты наития мысли вырастают, как волосы или листья. Нет, поэт творит,
исходя из знания своей эпохи и ее интересов. Но быстрее ее, опережая ее
настолько, что ощущает себя в конфликте с ней. Ее лучшее "я", адвокат эпохи
против эпохи.
Царящие в ней частные чувства развиваются без всякого плана,
анархически. Ими движут торгашеские интересы. Официальные же ее чувства
далеко отстают от ее мыслей и интересов. Поэт должен брать из этого
торгашеского круга ровно столько, сколько берет литературный язык из арго,
если он хочет остаться живым. Но взятое необходимо также привести в согласие
с математикой.
Андерс хочет быть не поэтом, а эссеистом.
Конфликт индивида с законом - это, вероятно, трагическое в
обывательском, буржуазном смысле; трагическое же в поэтическом смысле - это
противоречие в самом законе; разрешение конфликта бывает различным - в
зависимости от того, идут ли в выведении формулы мирового закона еще на шаг
дальше или нет.
Экспрессионизм. До моей мобилизации повсюду царила взрывчатая,
интеллектуальная образная лирика, лирика интеллектуальной интуиции; от
взрывов разлетались во все стороны философские пассажи, с мясом вырывая и
увлекая за собой клочья чувства.
Когда я демобилизовался, повсюду царил экспрессионизм.
Ослепленный долгим отсутствием, я пытаюсь поначалу сориентироваться в
самом слове. Экспрессионизм - это, очевидно, противоположность
импрессионизму. (А они - экспрессионисты - все следуют впечатлениям секунды
и, стало быть, суть самые настоящие импрессионисты.) Но что подразумевается
под импрессионизмом? Заметки Альтенберга. Их можно было бы назвать
"импрессиями", впечатлениями, но с таким же успехом - и миниатюрными
размышлениями, и чем старше он становится, тем заметней рецептивный элемент
уступает место рефлексии.
Герман Бар? В свое время он писал что-то такое, что сам обозначил как
импрессионизм. Но то были обыкновенные интервью, а ведь литературное
направление не создашь исключительно в пику журнализму. Ранний Шницлер? Это
был моралист; неважно, какой глубины. Ибсен - моралист и критик. Гауптман -
фиксатор немецко-буржуазных комплексов с германской весной на заднем
плане... Томас Манн? Он называл себя учеником К.-Ф. Мейера и Шторма - стало
быть, тоже не импрессионист. В высших сферах поэтического искусства никогда
не было ни одного импрессиониста.
Должен тут же оговориться, что ни малейшее чувство общности не
связывает меня с этими старшими поколениями художников; я даже их противник,
хотя многое в них ценю.
Кое-что общее экспрессионистов объединяет. Некоторых. Это общее
бросается в глаза прежде всего как чисто формальная черта. Дикция, мания.
Штернгейм первый так изломал язык. Это, собственно, рубленый стих - все
акценты сосредоточены на понятиях, а на синтаксис не обращается никакого
внимания. Это не раз бывало, и у многих. Но вот у Деблина это уже
постоянное: "Смотрите, как я краток", - отчего он становится убийственно
растянутым. Для себя лично я давно уже сформулировал принцип кратчайшей
линии. Надо проверить, становится ли у этих писателей короче весь путь в
целом.
Что у них любопытно - это отказ от техники эмоционального внушения,
завораживания читателей, достигаемый тем, что в повествование постоянно
включаются сухие факты. Я бы - там, где мне нужно разработать определенные
нюансы мысли, - не задумываясь, попытался достигнуть этого в романе
изображением самой ситуации размышляющего героя. Я бы кратко, минимально
кратко описал черты поведения, окружающую обстановку, сам полностью
спрятавшись за псевдообъективное. "Золушка сказала..." И легкое сияние
проступает вокруг плоти этой фразы, как ореол вкруг пламени свечи. Мне
непонятно, почему люди должны общаться друг с другом посредством понятий, а
не представлений. Я бы, наверное, охотнее стал выражаться при помощи
представлений, если бы это было возможно. Пусть мне возразят.
Что еще отличает экспрессионизм - это стремление к синтетическому
методу в противоположность аналитическому. Экспрессионист отказывается от
анализа. Поэтому к комплексам, единожды им признанным, он уже относится, как
верующий к заповедям. Отсюда и его наклонность к догматике. Он ищет новое
мироощущение, как химик ищет синтетический каучук. Здесь ему и положена
граница, ибо чисто синтетической методики не существует вообще.
Сфера нерациоидного как сфера единичных, единственных в своем роде
фактов.
Теоретически мы утверждаем, что они подчинены принципу причинности, но
практического значения это никакого не имеет. Конечно, каким-то образом
индивид стал таким, а не иным, но важно лишь то, каким он стал (то есть все
это даже независимо от всех возможных возражений против принципа
причинности).
Далее: существуют факты, занимающие свое место в науке вне всякой
причинно-следственной цепи, - своего рода константы. Они вносят в понятие
закона природы элемент фактического, предлогического. Индивид предстает
перед нами как нечто такое, в чем фактическая сторона, по своей весомости,
значительно преобладает над возможностью законосообразного объяснения его
генезиса.
Разумеется, мы можем воспринимать индивидуальные решения в обобщенном,
типизированном виде; не столько психология оказывает нам при этом помощь,
сколько статистическое наблюдение предоставляет такую возможность. Но - в
опытном порядке - мы можем также вывести градацию этих решений исключительно
из побудительных мотивов. В этом суть нерациоидного метода.
Возможно, нерациоидной сферы в принципе не существует вообще; выражаясь
осторожнее, мы не можем себе представить таковой.
Но все равно остается различие в методе, в отношении к предмету. А
именно все зависит от того, привлекаю ли я для объяснения поступки или их
внутренний смысл.
В первом случае наблюдатель всегда будет стремиться свести все к
нескольким, по возможности немногочисленным типам.
Второй метод так же неисчерпаем, как неисчерпаемы смысловые
возможности.
Это - различие между детерминированием и обоснованием. В идеальном
случае существует лишь одна возможность детерминирования, количество же
возможных мотивов неисчислимо.
Данный человек мог руководствоваться только данным мотивом: к этому
выводу всегда стремится юриспруденция. Вообще жизненная практика. Поэт
всегда взрывает эту схему.
Конечно, существуют мотивы обычные и необычные. На тот факт, что
определенные мотивы в самом деле встречаются часто, опирается рациоидная
логика. Так сказать, на индивидуальную типологию. "Знатоки человеческих душ"
ужасно неловки, однако они чаще всего бывают правы. (Пример: сказать
кому-либо что-либо прямо в лоб. Самому противно от того, как это
немотивированно, примитивно, но собеседник вдруг начинает запинаться и т.
п.) Статистика, конечно, докажет: решают всякий раз только типичные мотивы,
их вариации практически несущественны; здесь, стало быть, тоже закон с
великодушно допускаемыми исключениями. Но вот тут-то поэт и принимает
сторону практически не учитываемых, необычных мотивов (хотя бы из одного
сопротивления мотивировкам, которые совершенно ненаучно, а лишь практически
понимаются как само собой разумеющиеся).
Откуда идет мания психологизирования в современной литературе и,
соответственно, противонаправленные течения? Очевидно, это объясняется тем,
что среди писателей клонящегося к своему закату XIX века было несколько
подлинно великих психологов. Трое или четверо. Кьеркегор и Достоевский -
двое из них.
[1921]. Я должен прежде всего объяснить, почему у меня иной образ
мыслей. Это оттого, что я инженер. Когда каменщик при кладке стены не может
вставить кирпич в длину, он пытается вставить его поперек. То же делает
служанка с поленом, когда оно не пролезает в печную дверцу. Даже пес, когда
он бежит с палкой в зубах и не может с ней протиснуться в щель между двумя
преградами, крутит мордой до тех пор, пока не найдет правильного положения.
Похоже, что это планомерное изменение ситуации и ее последующее планомерное
испытание есть одно из тех свойств, которым человечество обязано своим
прогрессом.
Лишь в сфере права и морали это считается предосудительным.
Лишь в этих сферах все застывшее и неизменное почитается священным.
Проповедники во время мессы облачаются в одежды заклинателей,
профессора щеголяют в офицерской униформе.
Наша мораль претендует - или хотела бы претендовать - на обладание
высшим благом. Или на знание всеобъемлющего нравственного закона.
Или она действует чисто эмпирически (и этот род морали оказывает
парализующее действие, ибо здесь полностью исключается индивид - как раз та
сила, в которой мы и подозреваем источник подлинной нравственности; такая
мораль "мертва").
Причины: застарелое высокомерие, основанное на вере в дедукцию.
А может быть, и боязнь того, что именно в этой сфере, если не проявить
строгости, возникнет анархия.
Но во всем этом сказывается весьма скудная фантазия в изобретении новых
систем.
[Между 1920 и 1926 годами.] Сатирическая техника повествования. Чаще
всего ее можно свести к формуле: прикинуться простачком. Рассказывать с
заведомой наивностью (подобно Стерну, когда он, например, все начинает и
никак не может начать собственно рассказ). В этом также суть иронических
людей, говорящих любезности, о которых не знаешь что подумать.
Еще о сатирической технике. Надо даже то, что ты любишь, так точно
проанализировать и изучить, чтобы оно предстало в ироническом освещении.
[1929.] Заратустра, одинокий глашатай с гор, - это все-таки не для
меня. Но как иначе совладать с миром, не имеющим твердой точки опоры, откуда
приступиться к нему? Я не понимаю его - в этом вся суть!
4 февраля 1930 года. Вчера вечером опять читал Жида. У меня такое
впечатление, что французские ландшафты, описываемые им и Бернаносом, -
страна моих мечтаний, хотя в случае с Бернаносом это трудно понять, потому
что он избрал ландшафт скорее неприглядный. Глухая, неприглядная
земля. Но потом я подумал, что, родись я и вырасти там, я бы, возможно, эту
землю любил, и вздумай я потом ее изобразить, она получилась бы красивой.
Так я пришел к мысли, что все, что ты любишь, в искусстве обретает красоту.
Красота - это не что иное, как выражение того, что ты что-то любил. Только
так ее и можно определить. И потому нарастание сатирической настроенности
очень опасно. А красота связана с "иным состоянием" - даже если предпосылкой
ее является чисто "цивилизованная" любовь.
12 февраля 1930 года. В главе 61-й "Человека без свойств" (кн. 1) я
выдвигаю требование - жить по принципу максимальных притязаний; это
требование я всегда применял и к своему писательскому ремеслу!
[Ноябpь 1932 года.] Хорошо написано то, что через некоторое время
предстает перед тобой как совершенно незнакомое; второй раз такого не
сделаешь.
1934. К вопросу о кризисе романа. Говорят, мы должны рассказывать так,
как больной о беседе с врачом (тогда успех нам обеспечен). А почему не так,
как врачи в беседе друг с другом или по крайней мере как врач, просвещающий
больного? Должны вот так, а не так и не так. Почему, собственно?
[Август 1936 года.] Мораль Толстого и моя работа (помечаю это сразу,
чтобы не забыть). Мораль в "Воскресении" не безупречна; как теоретик он
мыслит даже более расплывчато, чем обычно. Я считаю свою собственную
постановку проблемы правомерным продолжением (любовь к ближнему и т. д.).
Но: он ищет не теорию, он ищет ответа на вопросы, которые потрясают все его
существо! Эта человечность захватывает и увлекает людей, даже если они не
испытывают склонности к подобным рассуждениям. И, строго говоря, в таком
случае все равно, в какой степени эти рассуждения справедливы.
Опасность для меня: я могу увязнуть в теории. Снова и снова старайся
вернуться назад к тому, что навело тебя на эти вспомогательные теоретические
потрясения.
[Декабрь 1936 года.] Томас Манн и ему подобные пишут для людей, которые
есть; я пишу для людей, которых еще нет!
[Август 1937 года.] Еще в детстве отец часто просил меня объяснить ему,
чем я в данный момент занимаюсь; я никогда не мог этого сделать. Так
осталось и сейчас; пожелай я объяснить кому-нибудь главы о психологии
чувства, над которыми я работаю так долго (и уже почти можно сказать -
успешно), я бы сразу смутился и запнулся. С эгоистически-благожелательной
точки зрения это, вероятно, основное свойство человека без свойств, его
отличие от писателей, которым все ясно; это - "образное" мышление вместо
чисто рационалоного. Но здесь заключается и главная неясность всей моей
жизни. Голову мою едва ли назовешь неясной, но и ясной тоже не назовешь.
Если выразиться снисходительно, проясняющая способность развита во мне
достаточно сильно, однако и затемняющая стихия уступает свои позиции лишь в
частностях.
Отцу моему была свойственна ясность, а вот мать отличалась странной
растерянностью, несобранностью. Как спутанные со сна волосы на миловидном
лице.
Зависть к другим писателям. Ты всеми покинут, твое оружие в обломках,
ты слышишь приветственные клики и музыку, сопровождающие триумфальную
колесницу любимца фортуны, - разве это не трагическая ситуация?
Мне не суждено стать писателем в Австрии. Ни одна из австрийских
земель не притязает на меня.
А почему, собственно, не притязает? Потому что они слишком
провинциальны, чтобы знать обо мне, и нет никакого сородича, который бы
подсказал и помог. Но разве не отказались меня принять также и в Немецкую
Академию искусств? Когда, как я слышал, незначительное меньшинство
предложило мою кандидатуру, большинство отклонило ее с поистине комическим
обоснование