Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
ся в некоем силовом поле, в
котором каждая сила существует лишь как абстрактное продолжение нашей
реальной жизни. Они настроены на ритм, о котором мы на самом деле лишь
мечтаем. Обстановка их комнаты, их слова и эмоции - все это воплощенные
значения. Нашими неясными, отрывочными мечтами пропитано каждое их движение.
Как в музыке, мы воздвигаем грандиозный храм, который, подобно некоему
четвертому измерению, соотносится с нами, покоясь на невидимых опорах; он
здесь и нигде.
Но никому еще не удавалось так изловчиться, чтобы окружающую нас
реальную, натуральную жизнь - жизнь, распадающуюся на отдельные бессвязные
часы, пронизанную тягостным равнодушием, - изобразить так, чтобы она нигде
не выходила за пределы нас самих и все же была прекрасной.
Описательный стиль в романе тоже благотворен - как средство против
науки и научности. Глядя на этих людей, все втискивающих в жесткие рамки,
непроизвольно ощущаешь потребность изображать жизнь расшатанной. Подобно
Д'Аннунцио, называть каждого соседа по имени и перечислять все имена святых
в названиях церквей. Только чтобы показать, что жизнь продолжается
каждодневно и что стук вагонных колес, несмотря на все наше стремление к
точности понятий, есть тоже нечто самодостаточное и что богатство ощущений -
тоже богатство. Исходя из этой потребности, можно сотнями перечислять
качества каждого отдельного предмета.
2 апреля 1905 года. Начинаю сегодня дневник; совершенно против моего
обыкновения, но из ясно осознаваемой потребности.
Он должен, после четырех лет внутренней расколотости, снова дать мне
возможность найти ту линию духовного развития, которую я считаю своей.
Я попытаюсь внести на эти страницы знамена несостоявшейся битвы. Мысли
той поры великого душевного потрясения здесь будут воскрешены, обозрены и
продолжены. Некоторые из прежних моих разрозненных заметок войдут сюда, но
только в том случае, если я почувствую, что высказанные в них идеи снова
меня занимают.
Все личное я буду записывать редко и лишь тогда, когда сочту, что в
будущем то или иное воспоминание может представить для меня определенный
духовный интерес.
Сюда войдут все мысли касательно "науки о человеке". Ничего специально
философского. Наброски - да. При случае то или иное стихотворение, если оно
покажется мне достойным воспоминания. Особенно стихи с полу- и обертонами.
Свидетельства абсолютного самовыражения. Это вообще самая великая проблема
стиля. Главный интерес - не к тому, что говоришь, а к тому, как ты это
говоришь. Я должен искать свой стиль. До сих пор я пытался выразить
невыразимое прямыми словами или намеками. Это выдает мой односторонний
интеллектуализм. Твердое намерение сделать из выражения инструмент - вот что
пускай стоит в зачине этой тетради.
6 апреля 1905 года. Необходимо однажды выяснить соотношение между
сознательным и бессознательным в возможно более точном смысле этих понятий;
не исключено, что результат (если мы сопоставим рассудочную, константную
сторону нашей натуры с другой, противоположной) будет поразительным.
Но предварительно нужно именно определить точный смысл исходных
понятий. Так как я в данный момент еще не располагаю достаточным опытом в
этой области, моя первая задача - пойти на выучку к романтикам и ранним
мистикам. Главная критическая цель должна заключаться в том, чтобы вычленить
в их идейных системах собственно "сентиментальное", чувственно-духовное
содержание в чистом виде - то есть исключая все то, что возможно лишь при
определенной метафизической установке (например, с позиций шеллинговской
натурфилософии).
Размышления над этим предметом привели меня к следующему вопросу,
касающемуся понимания современной литературы: а как отнеслись бы иенцы,
например, к Д'Аннунцио? Им бы недоставало в нем духовного элемента. Его
чувственность они, возможно, нашли бы плоской, банальной.
Здесь современные воззрения явно отправились по другому пути.
Пресловутое языческое наслаждение чувственностью - это в известном смысле
культура телесного, развитая с целью высвобождения духовного элемента.
Практика чисто дуалистическая. И она вовсе не так далека от собственно
религиозной. По меньшей мере здесь культивируется физическое здоровье, чтобы
дать духу прочную основу (спорт); чувственность предстает как отдушина,
вентиль. Если не присутствует эта перспектива, то чувственность и в
современной литературе считается декадансом.
Но что касается одухотворения самой чувственности (именно
одухотворения, а не изощренного ее обоснования и приукрашивания), то здесь
сделано еще очень мало. Романтики иенской поры - эти "сентиментальные"
ценители радостей жизни - и сегодня еще чувствовали бы себя весьма
одинокими.
С другой стороны, они, вероятно, уже уступают нашим современникам во
всем, что касается и чувственного (sentie), и духовного (mens) принципа.
10 мая 1905 года. Вчера вечером дочитал в "Нойе рундшау" окончание
романа Германа Банга "Михаэль". Похоже, что в этом романе Банг стремился
выдержать строгий стиль. Сегодня мне вспомнился - по контрасту - "Нильс
Люне". Там тончайшие связи и отношения - связи тонко чувствующего человека
со всеми окружающими его предметами и явлениями - нанизываются на одну нить.
Здесь (так я по крайней мере воспринял роман) изображаются, обнаруживаются,
обнажаются только отношения между двумя людьми. "Отношение" предстает как
своего рода переменная величина в экспериментальном ряду: протоколируются
сотни наблюдений отдельных стадий, сама связь расчленяется на сотни
мгновений, строго фиксируется температура в лаборатории и все побочные
факты. Но постоянно имеется в виду "отношение" - в известном смысле in
abstracto {Отвлеченно, вообще (лат.).}; не так, как в натуралистическом
экспериментальном романе. Автор стремится продемонстрировать закон,
властвующий над данными двумя людьми. Изображается в каждом отдельном случае
лишь мгновенное, статистическое; но по мере того как наблюдения нанизываются
друг на друга, начинаешь ощущать движение. Соответственно этому стиль как бы
сам собой становится стилем хроникера. Говорить о том, каковы сами люди,
между которыми существует связь, не возникает надобности.
Однако применить эту технику для планируемого мной романа будет очень
трудно. Дело в том, что я не хотел бы последовательно проводить этот принцип
изображения, а переходы к другим перспективным установкам трудны.
Далее я хочу заметить по поводу стиля вот что: человеческие души должны
лишь просвечивать сквозь действия и слова, причем ни в коем случае не
отчетливей, чем в действительной жизни.
Надо, стало быть, налагать на себя определенные ограничения - подобно
тому, как художник не должен вносить в свою картину все, что он видит. Для
осуществления этих принципов нужно, конечно, "освоить" необходимые приемы.
Вот один из них. В "Душевных смутах" Терлес очень ласковым тоном говорит
Базини: "Ты скажешь сейчас, что ты негодяй". Много позже Базини рассказывает
ему, что Байнеберг, изощряясь в его унижении, отдает свои приказы не
повелительным, а "очень ласковым" тоном. На этом месте у читателя мелькает
мысль: Терлес, видимо, уже повлиял на Байнеберга, что при существующих между
ними отношениях весьма странно. Читатель, так сказать, чувствует: за
истекшее время что-то произошло. Персонажи живут в романе не только там, где
о них рассказывают, но и там, где они не появляются, - живут самостоятельной
жизнью, приходят и уходят, причем каждый раз несколько переменившимися.
Такого эффекта не было бы, если бы повествователь прямо указал на факт
влияния.
В целом этот эффект может быть еще усилен, если то, что рассказывается
о людях, нигде не будет выстраиваться в самодовлеющую причинно-следственную
цепь, а везде будут оставаться заметные пробелы между теперешним и последним
status quo ante {Положение, существовавшее до данного момента (лат.).}.
13 мaя 1905 года.
- Побеседуем немного сами с собой, господин Музиль. Итак, у вас бывают
дни, когда вы не любите художников?
- Да.
- И дни, когда вы избегаете философов?
- Именно так. То в одних мне недостает философичности, то в других
человечности.
- А сегодня?
- Сегодня я склоняюсь к художникам. Меня рассердили в институте, зато
вечером я сидел за одним столом с художниками, и их безобидная веселость
меня восхитила.
- Безобидная веселость - это почти лозунг; именно так испокон веков
привыкли отзываться о художниках.
- Гм! - Тут вы, конечно, коснулись щекотливого вопроса.
- Прошу прощения.
- Ради Бога. Надо же нам когда-нибудь выговориться. Должен признаться,
что я - хоть и считаю себя художником - не знаю, что такое искусство.
Философия сбивает меня с толку. Я страдаю от этой их перемешанности.
По-настоящему страдаю. Мое представление о философии стало более
взыскательным; оно все решительней притязает на то, что я до сих пор считал
сутью именно художника.
- Вы уже однажды намекали мне на это. Вы сказали, что рядом с философом
обнаруживается вся несостоятельность глубокомысленного художника.
- Да, это так. Глубокомыслие никогда не будет достаточно глубоким,
достаточно точным. Но это относилось рассказывают, но и там, где они не
появляются, - живут бы в первую голову к метерлинкам, гарденбергам,
эмерсонам и проч. Вот они не справляются с собственными озарениями - слишком
отдаются им во власть и т. п. Поэт же - это прежде всего тот, кто подобную
мысль воплотит в человеческом образе, покажет ее воздействие на человеческие
отношения и т. п. А ведь для этого философу не хватает таланта?
- Возможно; но поэту не хватает мысли. Он не способен оформить мысль с
той тонкостью, которой требует вкус философа.
- А есть ли в этом нужда? Не должен ли поэт искать свои мысли как раз
на определенном среднем уровне и вивисецировать их?
- Я тоже об этом думал. А именно учитывая опыт психологии. Ведь она
располагает сегодня очень точными непрямыми методами - своего рода мозговыми
зеркалами, при помощи которых она обнаруживает процессы, на иных путях
недоступные наблюдению. Судя по всему, это будет развиваться и дальше. Будут
обнажаться все более и более глубокие пласты. Но касается ли это
литературного способа изображения? Ведь писатель работает лишь с теми
комплексами, которые обнаруживаются на первый же взгляд. Как художник рисует
не атомы, а окруженные воздухом тела, так и писатель изображает мысли и
чувства, лежащие на поверхности, а не составные элементы психики.
- Однако писателю как раз ставят в заслугу то, что он проникает в
глубины!
- И как раз в этом я и пытался найти отличие! Между тем совершенно
очевидно, что самонаблюдение - непригодный инструмент! Ставить свое
честолюбие на эту карту - предприятие бесперспективное, ошибочное! Поэтому
для меня теперь приобретают новое значение прежние банальные теории - об
игре воображения, о прекрасной иллюзии и т. п. Но я приустал, и все равно мы
сегодня не кончим. Спокойной ночи, господин Музиль.
5 июля 1905 года. Сегодня беседовал несколько минут с фон А. и
еще двумя господами. Разговор перешел с Ренессанса на католицизм, а оттуда
на Гюисманса, которого фон А. очень хвалил. Я сказал, что его роман
"Наоборот" мне вовсе не понравился. Фон А.: "О, это очень тонко, особенно
стиль. У него такие изысканные стилистические красоты...". Я ответил, что в
этой тонкости слишком много артистизма, искусственности, она не реальна. А.:
"Что значит вообще - реальное? И с каких пор артистизм стал изъяном?"
Этот короткий разговор на целый день испортил мне настроение.
Получилось так, будто я не понимаю эстетической ценности артистизма... А
дело вот в чем: тот тип человека и художника, который мне, собственно,
всегда был чужд, теперь все ближе подступает ко мне. Тип с повышенной
эстетической чувствительностью. У меня же повышенная моральная
чувствительность... Прежде я шел вместе с эстета ми. Потом, позже я стал
считать их - начиная с определенного уровня - порождениями тепличной
культуры. Столь несовершенные варианты, как Штробль, лишь укрепили меня в
этом мнении. Это все сконструированные, бумажные ощущения...
13 августа 1910 года. Перед сном мне пришло в голову еще кое-что о моей
манере работать, как она проявляется в новеллах. Главное для меня -
страстная энергия мысли. Там, где я не могу разработать какую-нибудь
особенную мысль, работа утрачивает для меня всякий интерес; это относится
чуть ли не к каждому отдельному абзацу. Почему, однако, мое мышление,
стремящееся в конце концов вовсе не к научности, а к определенной
индивидуальной истине, не функционирует быстрее? Я пришел к выводу, что
интеллектуальный элемент в искусстве оказывает деформирующее, рассеивающее
действие; мне достаточно вспомнить те размышления, которые я записывал
параллельно с набросками сюжетов. Мысль тотчас же устремляется по всем
направлениям, идеи отпочковываются со всех сторон и разрастаются, и в
результате получается нерасчлененный, аморфный комплекс. В сфере точного
мышления он скрепляется, ограничивается, артикулируется благодаря цели
работы, ограничению доказуемым, разделению на вероятное и определенное и
т.д. - короче говоря, в силу требований, предъявляемых к методу самим
предметом. А здесь этот отбор отсутствует. На его место вступает отбор
посредством образов, стиля, общего настроения.
Я часто огорчался из-за того, что у меня риторический элемент
преобладает над собственно интеллектуальным. Я вынужден развивать и
домысливать образы, внушаемые уже самим стилем, и часто дело не обходится
без ущерба для содержания того, что хотелось бы высказать, - например, в
"Зачарованном доме" и в "Созревании любви".
Интеллектуальный материал для той или иной работы я могу додумывать
лишь до определенного, весьма близко отстоящего пункта, а дальше материал
начинает рассыпаться у меня под руками. Потом наступает момент, когда я
оттачиваю написанное до самых мельчайших деталей, когда стиль становится,
так сказать, окончательным и т. п. И лишь потом, уже скованный и
ограниченный тем, что я завершил, я могу "развивать мысль дальше".
Это поистине две антагонистические стихии, которые надо привести в
равновесие: рассеивающая бесформенная интеллектуальность и сдерживающая,
несколько пустоватая и формальная сила риторического приема.
14-15 ноября 1910 года. Иной раз меня возмущают литераторы,
презрительно отзывающиеся о своей интеллектуальной профессии. Керр,
например, говорит, что литература занимает лишь скромный уголок в его жизни.
Я бы возразил: литература - это бесстрашная, логически более продуманная
жизнь. Это открытие или исследование возможностей и т. д. Это до мозга
костей изнуряющая жажда достижения интеллектуально-эмоциональной цели. Все
остальное - своего рода пропаганда. Или это свет, вдруг возникающий в
комнате, мурашки по коже, когда ты вспоминаешь о впечатлениях, до сих пор
остававшихся для тебя безразличными или туманными.
Мне подумалось сейчас, что я тут очень субъективен, - теоретик,
спорящий с литератором-практиком, который не исследует значение отдельных
процессов в рамках общей системы, а сразу, чутьем их распознает и изображает
во всей их целостной полноте.
Я вспоминаю, что вся наличная литература интеллектуально меня никогда
не удовлетворяла. Но в этом случае необходимо, чтобы более утонченная или
более интенсивная рациональная рефлексия по поводу изображаемого не
располагалась в самом произведении, а предшествовала ему.
7 октября 1911 года Читаю "Анну Каренину". Подумал: надо бы
изобразить человека, воспитанного в морали христианства, и проверить, придет
ли он к моей морали. Но есть ли у меня мораль? (Чтобы не забыть: эту
христианскую мораль - в ее недогматической, мягкой и притягательной форме -
надо воплотить в образе матери, причем любимой матери.) Иной раз мне
думается, что у меня нет морали. Причина: для меня все превращается в
осколки теоретической системы. Но от философии Я уже отказался - стало быть,
это оправдание отпадает. Что же остается? Случайные идеи, озарения...
Возлюби ближнего, как самого себя, - этот принцип дает ясную
уверенность чувства. Помимо того, это совершенный регулятор поведения.
Наконец-то ты спокойно обретаешь свое место в системе объективных связей,
как этого требуют в равной мере и психиатры, и католические
теологи-моралисты. Государство - если оно хочет быть христианским - в данном
случае, видимо, право, ибо христианское миросозерцание содержит все для него
необходимое. Христианское воспитание - это воспитание для совместной и
деятельной жизни. Но просчеты обнаруживаются, как только возникает
стремление силой принудить других к этому счастью (так Каренин отказывается
дать согласие на развод, чтобы оградить жену от греха беззаконной любовной
связи). И, помимо того, видеть в христианстве единственный залог здоровья
государственного организма - это противоречит самим законам развития.
13 октября 1911 г. "Анна Каренина".
Принцип официального облачения, выраженный с поразительной
последовательностью. Нигде человек не выглядит так-то и так-то - везде
кто-то другой замечает, что тот так выглядит. Настолько строго, что руки
Каренина называются грубыми и костлявыми, когда на них смотрит Анна, и
пухлыми, белыми, когда это делает Лидия Ивановна. Рассуждения - это всегда
мысли отдельных героев. Так возникает непобедимое впечатление, что разные
миры существуют одновременно рядом друг с другом, причем все это без
малейшего нажима: например, ясно видишь, как выглядит Анна, когда другие
воспринимают ее доброжелательно или недоброжелательно.
Эта всеобъемлющая объективность наводит на мысль (в противоположность
тому, что я обычно утверждаю, и в согласии с теми аргументами, которые
выдвигаются против моих суждений об Ибсене), что именно в ней кроется суть
подлинного мастерства и что эта суть независима от моральных категорий.
Почти иллюзионизм - но иллюзионизм потрясающий! - то, как Толстой
избегает налета альбомной умильности в изображении счастливых заурядных
людей (Кити, Левин, Облонский): не умалчивая об их несколько смешных или
предосудительных побочных душевных движениях. Напр., Облонский возвращается
от Каренина, растроганный до слез и счастливый предпринятым добрым делом, но
одновременно он и радуется придуманной им шутке: какая разница между ним,
стремящимся водворить мир в семействе, и государем, и т. д. Вообще для
Толстого его герои - это всегда люди, в которых добрые черты перемешаны со
злыми или комичными.
23 октября [1916 года]. Я уже не раз принимал решение записывать свою
жизнь; сегодня, прочитав второй том автобиографии Горького, я начинаю.
Собственно говоря, именно после этого чтения мне следовало бы от такого
намерения отказаться, потому что по сравнению с этой удивительной жизнью в
моей нет ничего сколько-нибудь примечательного. Но есть и существенный
побудительный мотив - оправдать и объяснить - себе же себя с