Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Музиль Роберт. Малая проза -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  - 84  -
85  - 86  - 87  - 88  - 89  - 90  - 91  - 92  - 93  - 94  - 95  - 96  - 97  - 98  - 99  -
ВАНИЕ, РЕПОРТАЖ И ВОЗВЫШЕННОСТЬ Тем самым вновь (как это уже раз случилось в утверждении, что литератор не прибегает к основополагающим элементам) затрагивается вопрос об оригинальности; этот термин со своими эквивалентами натворил в литературе немало недоразумений. Когда-то о немецкой словесности утверждали, что она состоит сплошь из оригинальных гениев, но нет нужды долго изучать современную литературу, чтобы обнаружить личности и ситуации, рентабельно пользующиеся нимбом, который в глазах поначалу сопротивляющейся общественности в конце концов неизменно начинает окружать все якобы еще невиданное. Опротестовать это положение вещей можно очень кратко: об оригинальности можно говорить, очевидно, лишь тогда, когда налицо традиция. Для самобытности и значимости естественно-научного или математического достижения есть объективная мера, которая позволяет судить об отличии его от тех достижений, из которых оно возникло, и чем рациональней или рационализируемей является другая область, тем родственней будут обстоять дела и там тоже; но чем больше нехватка таких отношений, тем произвольней и неограниченней понятие оригинального. Это понятие, возникающее из пропорции. Литература, состоящая только из оригинальных произведений, не была бы литературой, но тогда и оригинальные произведения не были бы оригинальными, поскольку они все объединялись бы тогда лишь в нечто литературоподобное, объединялись бы смутным и неопределенным образом. Такова систематическая слабость литературы, слабость каждой данной литературной системы, выражающаяся в особенно пышном цветении оригинальности, что, естественно, касается и той надындивидуальной и коллективной оригинальности, которая в последнее время, проявляясь чаще, чем всякая другая в виде "поколения" или "изма", путала все понятия. Ясно, что такое состояние слабости и помимо этого должно вызывать всевозможную неразбериху в начинаниях и представлениях, которые это состояние либо используют, либо стремятся устранить. Так, к примеру, достаточно спросить не об оригинальности как свойстве достижения, а лишь о соответствующем достижению свойстве автора, как сразу же очнешься в сознании того внешнего ограничения, если не отрицания индивидуальности, которое ныне входит в программу развития искусств у всех политических партий и связано с подчинением литературы готовому "мировоззрению". В таком посягательстве едины все враждующие между собой политические лагеря, и если помимо прочего в этом первоначально выражается лишь естественное политическое притязание на власть, как точно так же может быть объяснено многое вероятно обоснованной реакцией в ответ на испорченное либеральное понятие об образовании, то в непринужденном расширении этой "политизации" ничто не раскрывается так полно, как слабость и уязвимость самого понятия литературы, которое почти без сопротивления становится объектом политического насилия, ибо не содержит в себе никакой объективности. Эстетически это сливается с вопросом о том, в каком отношении находятся друг к другу индивидуальная и коллективная части художественного достижения, и вряд ли можно будет утверждать, что этот вопрос достаточно изучен. Но зато художественная литература прочно заняла целый ряд позиций, которые с этим связаны и за последние десятилетия не раз препятствовали правильному познанию. Здесь надо бы выделить главным образом те устремления, которые можно обозначить как антиинтеллектуальные, поскольку все они, так или иначе, сводятся к тому, что в своей потребности оправдать деятельность писателя они приписывают ему необыкновенную и почти оккультную способность. Так как разум - обыденная способность современного человека, судят они, то "интеллектуал" в результате может стать только "литератором", а писатель, как неизменно зовется тогда антагонистический образ, должен быть человеком, который делает свои дела, не выделяясь нужной ему интеллектуальностью. Так примерно выглядит схема во всех этих случаях. Хотя и не каждый раз заходят при этом так далеко, как один бывший президент Литературной Академии, который с автоапологетическим намерением представил себя как своеобразного провидца, которому в творчестве пособничают демоны; обычно же удовлетворяются расхожим словечком "интуиция", и исторически важнейшими стали именно те лжеубеждения, которые с виду коренятся в твердой почве бытия, представляя писателя как особенно полноценную разновидность человека, в необычной мере восприимчивого к "фактам жизни", и кратко именуемого "натурой", сильной или самобытной, каким-то образом, в силу себя самой, познающей великую сущность человека, питаясь прямо от вымени жизни. То, что действительно лежит в основе этого представления, и поныне приводящего к всевозможным заблуждениям, вероятно, всего лишь факт наличия в литературе двух видов повествования, наглядного и мыслительного, которым постоянно приходится объединяться, но при случае порой и расходиться. Во всемирной литературе нетрудно найти примеры сильных, но относительно наивных повествователей; с другой стороны, имеются примеры и "переработчиков", к коим относятся и те аскетические мастера формы, которые с виду полностью отказываются от лично-мыслительного в пользу изображения, и соответственно есть также два вида простодушия; одно характеризуется переживанием, другое - его духовной переработкой; к этому различию можно добавить и прочие, рассматривать которые здесь неуместно. Картина эта совершенно и полностью тождественна той, какую являет из себя естествознание, где есть экспериментаторские и теоретические таланты, которые всегда нужны в паре, но которые по сути дела в одной и той же личности практически никогда не встречаются в одинаковых пропорциях. Таковы факты, и было роковым преувеличением, когда примерно поколение назад, в еще и поныне важные времена протеста против отозвавшегося тысячекратным эхом искусства идей - во времена "натурализма" и "импрессионизма" - ценности "фактов" и так называемых "человеческих документов" (petits faits {Маленьких фактов (франц.).}, против которых возмущался Ницше) придавалось значение одностороннее, ибо вместе с этим пришло в нашу литературу представление о том, что писателю следует быть прежде всего "изобильнейшим" человеком, из которого горячей пеной вскипает искусство, и никто не ломал себе голову над тем, как это Богу могло, собственно, прийти в голову сотворить такого истекающего парным молоком писателя, не нарушая законов, которые Он же придал человеческому духу. Следствием сего малого перекоса стало минимум то, что с тех пор понятие литературы у нас полностью утратилось, поскольку оно, в отличие от понятия самого писателя, есть предпосылка куда большего - существования связующих, а, значит, прежде всего высокорациональных элементов духа. Ложное истолкование самобытности, протест литератора против литературы пережили импрессионизм, который был ими отмечен. Если угоден прекрасный новейший образчик этого, то достаточно указать на то проявление реакции - неважно, эпизод оно или нет, - которое его авторами было окрещено как репортажное искусство, что равнозначно отказу от всего, что претендует быть большим, чем репортаж. В отличие от импрессионизма или, по крайней мере, от его воздействия, будучи отнюдь не враждебным интеллектуальности, а, напротив, по-газетному интеллектуальным, будучи вовсе не субъективным и не изнеживающим личность, а, напротив, - всем своим видом изображающим беспристрастность, этот объективный бытовой репортаж, однако, упускает из виду то же самое, что уже игнорировал субъективный импрессионистический репортаж переживания, а именно то, что не бывает фактологического повествования, которое не предполагало бы духовную систему, с чьей помощью повествование "черпается" из фактов. Эта духовная система была тогда заменена неопределенным понятием личности, а сейчас она может быть представлена газетой, может заключаться в политической тенденции, но может удовлетворяться и собственными нехитрыми этическими принципами, как это некогда делалось группой "натуралистов", - во всяком случае ныне она служит литературе духовной системой не больше, чем прежде, и неверие в нее меняет с годами лишь выражение. По правде говоря, мы постоянно взираем с неким сомнением на дошедшую до нас мешанину в искусстве, которая порождает наклонность к тому, чтобы предоставить жизни изливаться как ей угодно и в том виде, в каком она есть, - наклонность, которая под личиной информирования наипростейшим путем создает впечатление основательности. Но есть также и более сложные, глубже залегающие в проблематике литературы проявления того же состояния, как, например, разрыхление логически замкнутой повествовательной формы до логической и даже психической асинтаксичности, - разрыхление, обретшее значимость благодаря Джойсу и, вероятно, также и Прусту, и хорошо бы включить сюда рассуждение также и об этом, если бы не было нужнее и универсальнее другое дополнение. Ибо известно, что в состояниях нерешительности склонность к обесцениванию вещи и склонность к ее переоценке почти соприкасаются, и, следовательно, можно не удивляться, что бесплодность, угнетающая литературу - не как личную деятельность, а, видимо, как целое, - всегда приводила и к тенденциям, противоположным тем, о которых шла речь, а именно к пренебрегающему насущными процессами возвышению литературной традиции и литературы как сферы, где человек поступает по законам иным, чем обычные. Эта торжественная приподнятость над миром и отрешенность от него во взятый отрезок времени была воистину эмиграцией более чистой и более отважной духовности, и если вспомнить имена представителей той духовности, связанные с величайшей строгостью и простотой, поймешь, что проводимая операция может быть продолжена на этом рубеже лишь с большей осторожностью. Здесь затрагивается своеобразная, погруженная в чуть высокомерный полумрак, отчасти исполненная истины, отчасти напрасности сокровеннейшая суверенная зона гуманизма, и последняя проблема, в которую втянул нас рыхлый круговорот вольных интерпретаций вопроса, собственно гласит: литература как реакция на то, что литературы нет. Эта проблема - тоже вариация на тему взаимопронизанности зависимости и независимости, но на этом пункте неплохо сменить манеру рассмотрения. "ДУХ СТИХОТВОРЕНИЯ " Никогда бы не следовало забывать, что сокровеннейший источник всякой литературы - ее лирика, даже если считается неверным делать из этого проблему художественного ранга. Ибо обычай - хотя и несколько архаичный - рассматривать поэта как писателя в собственном смысле слова имеет глубокие корни: нигде более, как в стихотворении, не видно так отчетливо, что писатель - существо, чья жизнь протекает в условиях, отличающихся от обычных. При этом мы все же не знаем, что такое стихотворение вообще. Даже о внешней зоне воздействий, где властвуют понятия рифмы, ритма и строфы, нет у нас сведений, которые бы облегчили нам подход к переживанию, не говоря уже о том, что, будь они у нас, мы бы многое знали о его внутреннем существе. То, что определенный, отклоняющийся от обычного вид сочетания представлений есть стихотворение, звучит достоверно, но то, что это прежде всего мгновенно могло бы повести нас дальше, видимо, самое достоверное. Из представления, не более красивого, чем десятки других, что дети с пением идут через мост, а снизу скользят освещенные лодки и отражения берегов (представления еще неизмеримо далекого от полуготового: на мостах ребячье пенье, на водах поток огоньков) приемом перестановки Гете создает две прекрасных строчки; "огоньков поток на водах // На мостах ребячье пенье". У заключенного в них ритма, который даже можно выступать пальцами на крышке стола, значения не больше, чем у сопроводительного фона; тем не менее звуковой образ, который тоже ощутимо участвует в изменении эффекта, оказывается неотъемлемым от этого ритма и самостоятельным качеством обладает столь незначительно, как одна сторона какой-нибудь геометрической фигуры; аналогично можно бы исследовать такое стихотворение на другие изменения, но тогда бы обнаружились сплошь детали, которые сами по себе практически ничего не означают, а следовательно, можно лишь заявить, что из всех деталей вместе взятых и посредством их взаимопроникновения целое возникает неким способом, остающимся загадкой. Людей, которым нравится видеть в поэзии таинство, конечно, много, но, бывает, нравится и ясность, и в данном случае она, возможно, не так уж и безнадежно недосягаема для нас. Ибо если взятые в качестве примера две строчки прочесть сначала в их предварительном, а потом в готовом состоянии, то, помимо прочего, почувствуешь также, что формально осязаемое стяжение предложений в момент правильной постановки слов и разом возникающие из диффузного предсостояния выпуклые единство и форма являются не столько чувственным переживанием, сколько ускользнувшим от логики изменением смысла. Ну разве слова не для того, чтобы выразить смысл? Ведь язык стихотворения тоже, в конце концов, язык, то есть прежде всего сообщение, и если бы сущность этого процесса можно было усмотреть просто в сем измененном, лишь средствами стиха изменяемом смысле, то, вероятно, все детали, которые на наших глазах формируют стихотворение, но которые мы не можем соединить, обрели бы ось, делающую понятной взаимосвязь этих деталей. В пользу такого подхода, кажется, говорит многое. Слово вовсе не настолько носитель понятия, как принято полагать, подкупаясь тем, что при заданных условиях содержание понятия поддается определению, а напротив, - если в целях определения слово не зауживается до термина, оно лишь печать на рыхлом пучке представлений. Даже в таком простом и внятном словосочетании, как "накал был силен", содержания представлений "накал" и "силен", и даже представления "был", - совершенно разные в зависимости от того, к чему относится фраза - к бессемеровскому конвертеру или к комнатным радиаторам; но, с другой стороны, есть что-то и общее между сильным накалом комнатных радиаторов и сердца. Не только фраза получает свое значение от слов, но и слова черпают свои значения из фразы, такие же отношения между страницей и фразой, целым и страницей; до определенной степени даже в научном языке - но в самом широком ненаучном смысле - взаимно формируют значения друг друга обрамляющее и обрамленное, и устройство страницы хорошей прозы при логическом анализе не что-то неподвижное, а раскачивающееся подобно мосту, чье колебание чем дальше, тем больше меняется. При этом, как известно, своеобразие и задача научного или логического, или дискурсивного, или, как можно бы здесь выразиться в противоположность литературе, - реального мышления заключается в том, чтобы поток представлений направить насколько возможно по одной колее, сделать его однозначным и неукоснительным; логическими правилами это только контролируется, а психологически становится довольно монотонной привычкой. Но если отказаться от всего этого и вернуть словам свободу, они и тогда будут объединяться не как попало; ибо хотя слова и станут тогда многозначны, значения их будут родственны друг другу, и если потянешь одно, то изпод него выглянет другое, однако они никогда не распадутся до совершенной бессвязности. Понятийное тождество в обычном употреблении уступает в писательстве место известному сходству слова с самим собою, а вместо законов, регулирующих логическое течение мысли, властвует здесь закон очарования. Слово литературы подобно человеку, идущему туда, куда его тянет, проводящему время в приключениях, но не бессмысленно, а превозмогая огромные трудности, ибо удержание полупрочного отнюдь не легче, чем удержание прочного. Утверждалось, что в потоке стихотворных образов место детерминирующих верховных представлений логического мышления заступает аффект; кажется правильным и то, что стихотворение возникает при неизменном участии единого аффективного изначального настроя; но против того, что при выборе слов этот первонастрой фактор решающий, свидетельствует, как говорят писатели, ощутимо немалая работа разума. Точно так же разница между словом в логическом и словом в художественном употреблении объяснялось (если не изменяет мне память, Эрнстом Кречмером в его вышедшей в 1922 году "Медицинской психологии") и тем, что в первом случае слово полностью освещается сознанием, а во втором пребывает как на рубеже, в полурациональной и полуэмоциональной области, которую Кречмер называет "сферой". Но и этот взгляд - который, впрочем, как и слишком просторно именованное "подсознание" психоанализа, - всего лишь метафора, ибо сознание есть состояние, а не область, и даже чуть ли не единственное состояние души - придется дополнить осмыслением того, что связи наших представлений, заданные и состоянием и предметом, распространяются на все градации "сферического" и однозначно понятийного. Есть слова, чей смысл заключается полностью в переживании, коему мы и обязаны знакомством с ними, и к обозначенному этими словами относится большая часть нравственных и эстетических представлений, чье содержание от человека к человеку, от одного отрезка жизни до другого меняется настолько, что едва ли может быть схвачено понятием без потери при этом лучшей части своей плоти. В одной своей давно опубликованной работе я назвал это нерациоидным мышлением - как с намерением отличить его от научного - рациоидного - мышления, содержаниям которого соответствует способность разума, так и с желанием придать мыслительную самостоятельность области эссе и области искусства вообще. Ибо научное суждение очень склонно известным образом переоценивать аффективно-игровое начало в художественном творчестве по отношению к интеллекту, в результате чего являющийся духом литературы дух мнения, веры, предвосхищения, эмоции легко предстает низшей ступенью всезнающего понимания, в то время как на самом деле в основе этих обоих образов духа лежат две автономных предметных области, переживания и познания, чьи логики не совсем одинаковы. Это разделение на однозначно и неоднозначно определяемые предметы не только не противоречит тому, что область сообщаемости и человеческого сообщения с постоянными переходами простирается, вероятно, от математического языка до почти совершенно невразумительного выражения аффекта у душевно-больного, но и подкрепляется этим. Если исключить патологию и ограничиться тем, что в какой-то мере еще обладает коммуникативной ценностью для определенного круга людей, то в этом процессе непрерывной градации на рубеже, противоположном чистой понятийности, неплохо бы поместить так называемые "бессмысленные стихи"; бессмысленные или беспредметные стихи, каких время от времени требуют писательские группировки, в этой связи особенно примечательные тем, что они могут быть действительно прекрасными. Так, стихи Гофмансталя: "Пусть сын швырнет нескупо // орлу, ягню, павлину // елей из рук у т

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  - 84  -
85  - 86  - 87  - 88  - 89  - 90  - 91  - 92  - 93  - 94  - 95  - 96  - 97  - 98  - 99  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору