Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
смешливо передразниваю:
- Ну, однако, прощай! - издали протягиваю и быстро отдергиваю руку.
Паровоз, готовый к отправлению, тяжело бухает, выпуская пар; дым из
трубы кидается по сторонам, книзу, окутывает меня. Я минуту ничего не вижу.
Все кончилось, а я просто стою и дожидаюсь отправления. Я себя ничем
не выдала, не опозорилась, а теперь уж все равно: спутались они с Нюркой и
когда, противна я ему или нет, ненавидит он меня, смеется или что другое, -
все, все равно. Если б я была настоящая девушка, красивая, в шляпе... Да
пес с ней, со шляпой. Были бы хоть валенки и кофта по росту и не будь я
такой щепкой... Ну будь я вот как Нюрка, только без ее бабьего характера, -
я бы... Нет, я и тогда бы ничего не показала...
Это все мысли давние, привычные, они не тут на платформе, в ожидании,
складываются в голове - только я все выводы из них держу в голове этой
ночью, когда стою на морозе и дым клубами мечется на ветру, взлетает к небу
и снова бросается к самой земле.
А отправления все нет.
Вдруг я вижу Сильвестра и Володю - они торопливо шагают по платформе,
а около паровоза остается Окунчиков из нашего депо, маленький, сутулый, в
долгополом пальто. Винтовка с примкнутым штыком кажется больше его ростом.
Это странно, но в странном, совершенно особенном мире этой ночи ничему не
удивляешься. Даже когда я вижу, что отряд начинает выгружаться из вагонов!
Красногвардейцы толпятся у вагонов, строятся и, топая вразброд,
проходят вдоль платформы до самого ее конца. Там они приостанавливаются и
один за другим приседают и, стукаясь штыками, спрыгивают в темноту. Потом я
сквозь снег вижу их вдали, как они проходят мимо фонаря. В ту сторону. К
Пскову. Что ж они, пешком пошли навстречу германцам?
Возвращаются Сильвестр с Володей.
- Ты что ж не ушла? Ты иди!.. - озабоченно говорит Сильвестр, я не
двигаюсь с места, и он сейчас же делает мне знак залезать на паровоз.
И все начинается сначала, наш паровоз маневрирует по запасным путям,
какие-то люди бегут впереди, переводят нам стрелки, мы толкаем вагоны, нас
отцепляют, спереди прицепляют платформы. Все кричат, торопятся, а я стою,
прижавшись, в уголке, ночь не кончается, или совсем не идет, стоит на
месте. Да, отряд ушел пешком навстречу германским войскам. Соседняя
станция, Волковы Беляны, нам уже не отвечает, - значит, немцев пропустили -
они двигаются прямо эшелонами на Петроград. По рельсам!
Ужасное это слово: пропустили!
И вот теперь перед нашим локомотивом две платформы с грузом для
химического завода - глыбы желтоватые чего-то - просто балласт. Мы опять у
товарной стоим и ждем, но теперь мы уже знаем, чего мы ждем: должны дать
знать с разъезда - и тогда паровоз с балластом пойдет навстречу, на
столкновение, чтоб закупорить путь сразу за мостом. С разъезда дадут знать.
Или не успеют и не дадут. Тогда нужно самим решить; только бы не упустить
момента. Не "пропустить".
Я сошла на платформу, смотрю туда, где светятся два окна станционного
домика. И все смотрят туда, где за окнами горит керосиновая лампа, ходят,
курят какие-то люди, сидит у двери бородатый солдат с винтовкой, а рядом за
занавешенным освещенным окном, мы знаем, сидит телеграфист и тоже ждет.
И вдруг ожидание кончилось. Все ожило. Кто-то выскочил из помещения,
вгляделся в нашу сторону, махнул рукой, крикнул: "Сейчас!" - и опрометью
кинулся обратно.
Володя спрыгнул совсем рядом со мной на платформу.
- Ну! - сказал он, быстро и весело дыша после горячей работы у топки.
- Значит, дают отправление!.. Прощай же!
- Прощай, - отзываюсь я и с удивлением вижу, что он улыбается, как
будто радуется.
- Прощай. Прощай же ты, моя ненаглядная, - это он очень тихо и правда
радостно сказал.
Мы стояли не шевелясь, близко лицом к лицу, рядом шумно бухал и шипел
паром паровоз, клубы дыма налетали на нас, но я все равно видела его лицо,
в темноте видела - точно с глазами у меня что-то случилось, и я знала, что
вот сейчас, сию минуту все кончится и ничего больше не будет, но это мне
теперь все равно, во мне уже все повернулось, запело, расцвело, точно я в
эту минуту перестала быть озлобленно-несчастной, кусачей, колючей
девчонкой, стала красивая, счастливая, любимая, ни перед кем не виноватая.
И то невозможное мое, тайное-претайное ото всего света, от себя самой даже
спрятанное, что от одного своего имени, произнесенного шепотом, сразу
сжималось в жалкий больной комочек, - моя любовь с этой минуты стала чем-то
неизмеримо прекраснее меня самой.
Впереди громко щелкнула стрелка - давали путь, мы слышали, но стояли,
как скованные страхом, - упустить из рук то, что в них вдруг очутилось. С
двух сторон у нас все было отрезано: прошлого с гульбой, пьянкой, с
влюбленной Нюркой - уже нет. Будущего - всего одиннадцать километров, до
столкновения со встречным эшелоном за мостом, - значит, тоже нет, есть
только то, что есть: сказанные слова и лицо, светящееся в темноте.
- Ну!.. - тихонько вдруг вскрикнул маленький Окунчиков и, как-то
сгорбившись, бросился, ткнулся, прижался и обнялся с Сильвестром. И все
кончилось. Окунчиков быстро обнял Володю, Сильвестр поцеловал меня - во
второй раз в жизни - и, ото всех загородившись, незаметно перекрестил меня
торопливым крестом и, не оглядываясь, вскарабкался на паровоз.
Медленно разгоняясь к полному своему ходу, паровоз нетерпеливо зарычал
и пошел. Огней никаких не было, скоро звук затих в далекой тишине. Все, кто
были на платформе, так и стояли, не двигаясь, глядя вслед.
Не помню, совсем не помню, что я думала, глядя в пустоту, туда, где
затих последний отзвук колес. Думала ли, что простилась с ними обоими
навсегда? Нет, наверное, нет - ведь я вовсе тогда не знала, что значит это
- "навсегда"... Да понимаю ли я его и теперь?
В ту ночь только гораздо позже мы все, кто был на товарной, узнали,
что было дальше: у разъезда навстречу паровозу Сильвестра выбежали
красногвардейцы - издали размахивали красным фонарем, но увидели, что он и
не думает сбавлять хода, ничему не верит, приготовился только к одному -
идти полным ходом до столкновения в лоб. К счастью, кто-то догадался -
осветили фонарями красное знамя и людей около него. Володя рвал изо всех
сил и еле оторвал руку Сильвестра от рычага, чтоб начать тормозить.
Сильвестр как бы застыл, отрешился от жизни, сомнений, надежды ради одного
- не пропустить, закрыть путь. И нехотя возвращался к сознанию
окружающего... Бои в те дни уже завязались под Псковом, но эшелонов с
германскими войсками на путях не было...
Да, это все прошло. Потом и то, что после этого было, тоже прошло.
Встречались мы с Володей редко, при всех. Глядели и молчали. Было отчего
молчать. Обыкновенная жизнь пошла дальше, а та ночь, с ее сумасшедшим
дымом, мечущимся на морозном ветру, не могла продолжаться в этой жизни. Для
меня все было так, будто Володя вправду погиб в ту ночь, а я опять стала
долговязой девчонкой-подростком. Даже если бы Нюры вовсе на свете не было,
все равно у той ночи не могло быть ни утра, ни дня...
И все-таки, значит, зажило. В начале жизни - в ее раннем апреле -
такое заживает... Это нам только обманчиво кажется, что мы живем все в
одних и тех же неподвижных домах, среди неизменных городов, - нет, скорее,
мы живем в вагонах какого-то неустанно бегущего поезда и каждое утро
просыпаемся уже не на той остановке, где так спокойно легли спать
накануне...
Я опять в Петербурге-Петрограде, но его уже вовсе нет на свете - того
города, по улицам которого мы, бесприютные, слонялись с дедом Васей.
Как будто все осталось на своем месте, все как было: прямые, как по
линейке, проспекты, приземистые бастионы крепости над водой, черные, как
чугун, памятники на просторных площадях, молчаливые пустые дворцы и
бесконечные мосты, перекинутые над темной шириной реки, стоят на своих
местах, упираясь в берега, - все как было, но изменилось все, прежняя жизнь
безвозвратно ушла из города - он завоеван Революцией, опустел, а новый
город на его месте только-только начинает свою жизнь: зеленая травка
тихонько пробивается среди камней мостовой, с которой исчезли все экипажи,
кареты и извозчики. Мы-то ходим пешком...
...Кажется, какой-то июнь или май, потому что белая ночь, кругом
светло, но так пусто и безлюдно, что мы с Сережей стоим, обнявшись, и
целуемся на набережной, невдалеке от Зимнего дворца.
Маленькие волночки непрестанно поплескивают внизу под нами о ступени,
я чувствую ладонью прохладную каменную шершавость гранитного парапета.
Ни души на длинной набережной, белесое ночное небо отсвечивает в
зеркальных окнах обезлюдевших особняков, ровно вытянувшихся вдоль всего
берега Невы. Немые, притихшие окна домов, города, покинутого неприятелем.
И свежая зелень Летнего сада, горбатые мостики, по каменным плитам
которых так звонко щелкают наши шаги, пустая гладь необъятных площадей -
все это громадная расчищенная площадка, где начнет строиться совершенно
небывалая наша новая жизнь, где все будет по-другому, все!
Как буквы ять и твердого знака и рукопожатий - не станет бедности,
несправедливости, угнетения, насилия, уродства, подлости, болезней. Будет
новая семья, новая гордая, как у нас, свободная любовь, новые стихи, новая
неслыханная музыка - не знаю какая, просто старого ничего не останется -
только музеи. В особенности где стоят греческие статуи - я уже много раз их
видела, и потом меня поразила первая в жизни лекция, когда я впервые
услышала эти волшебные слова: Эллада, Эвбея, Эгейское море, какой-то
Ахиллес, Пелеев сын, Афины и Троя...
Такое, как "Мертвые души", я тогда не читала, да и не хотела.
Попробовала: обывательщина, чиновники, помещики, все отжившее такое, чего и
на свете уже нет, - кому это интересно? Ну их! То ли дело шумные народные
собрания, клятвы, битвы с персидскими царями...
Я пробовала кое-что рассказать Сереже, но ему это неинтересно, и вот
мы просто целуемся на набережной, хотя идем к себе домой, и все никак не
можем дойти, очень давно идем, наверное уже часа четыре, - вдоль
набережных, через мосты. Уже около самого дома мы замечаем, что морды у нас
перепачканы в угольной пыли, - мы работали, разбирая развалины сгоревшего
деревянного цирка "Модерн". И, наверное, гладили друг друга по лицу черными
лапами.
Мы хохочем и бегом спускаемся к самой воде по каменным ступеням, туда,
где висят громадные чугунные баранки - толстые кольца, вделанные в
гранитную стену набережной, - для причала каких-то там старинных галер или
шхун.
Становимся на колени и, по очереди придерживая друг друга, чтоб не
нырнуть, черпаем ладонями холодную воду из веющей бездонной глубиной
реки...
Потом мы уходим в какой-то туман продолжения нашей жизни, я долго
после этого ничего не могу вспомнить. Да и зачем?
Я чувствую-помню себя узкой, длинно-вытянутой, скользящей, обтекаемой,
что-то во мне холодеет и замирает от все растущей радости и страха. Толща
воды все время хочет вытолкнуть меня на поверхность, но я плавными сильными
толчками ухожу все глубже в холодный бездонный сумрак, запас воздуха,
кажется, уже кончился, но я еще могу терпеть, хочу дойти до предела и потом
не торопясь всплываю, медленно, с широко раскрытыми глазами. Вокруг
становится все светлее, зеленее, я вижу снизу дно лодки, вдавившееся в
воду, отклоняюсь в сторону, чтоб не зацепиться за весло, точно
переломленное у поверхности, и, с всплеском вынырнув, вдыхаю и жадно, почти
с болью, хватаю открытым ртом живой, желанный, вкусный воздух, которого мне
так не хватало.
Лодка кренится, все навалились на один борт в мою сторону. И наперебой
кричат с облегчением, досадой, восторгом, протягивают мне руки:
- С ума сошла! Черт какой! Так и думали, не вынырнешь. Давай в лодку!
Как хорошо из подводного царства очутиться в мире, освещенном солнцем,
сколько воздуха, вкусного, сладкого, дыши - не хочу! Я смеюсь, винтом
верчусь в воде так, что все мелькает и слепит мне глаза, как на карусели:
гладь реки в солнечных вспышках - зеленые кудрявые громады деревьев у
нашего берега - яркое синее небо - далекая зелень и лодки у пристани
другого, дальнего берега, и все снова, по кругу. Я плыву к берегу, это мне
не труднее, чем ходить по траве, у меня правильное дыхание и стиль, и я
узкая, длинная, гибкая, тело повинуется мне с наслаждением - плывет,
гнется, твердеет, напрягая мышцы. И просит: еще, дай еще какую-нибудь
веселую работу, даже когда инструктор плаванья останавливает, удерживает и
ругается, скрывая гордость мною.
Он готовит нас для показательных выступлений на празднике, и я знаю,
что он волнуется, когда я плыву стометровку, подстерегает момент, когда я
ударю ладонью по краю плота, и, щелкнув в кармане секундомером, рассеянно
отходит в сторонку, отвернувшись, воровски бросает быстрый взгляд на
циферблат и оборачивается с равнодушным видом, а глаза у него
торжествующие, азартные...
Все мое похолодевшее в воде тело обливает сухой солнечный жар, босым
подошвам горячо от нагретых белых досок плавучих мостков. Кто-то меня
зовет, и я бегу, оставляя мокрые следы на сухих досках.
Около раздевалки сидит дядя Сильвестр. Несмотря на жару, он в пыльных
грубых сапогах и в выгоревшей суконной пыльной куртке, застегнутой на все
пуговицы.
Девчонки в плавках и купальниках, пересмеиваясь, шлепают мимо него
босиком, а он мучается и угрюмо терпит, внимательно, хмуро смотрит вдаль,
чтоб не оглянуться, как несчастный человек, которого усадили дожидаться в
женской бане.
Я давно его не видела - он живет с семьей: Нюрой, с мужем ее Володей,
с детьми, - и мы совсем не видимся, незачем нам видеться, и я их почти
забыла, они где-то далеко в полудетских воспоминаниях, прошло всего
несколько лет, но каких - революция, моя взрослость. Все, что было, - это
прошлое, а все "прошлое" сейчас для меня так неинтересно.
Еще какой-то пузырь сидит на корточках, спиной прислонясь к барьеру,
рядом с Сильвестром. Это Борька, старший их сын. Тогда я его, кажется, в
первый раз увидела, и показалось мне почему-то, что он горбунчик. Горба,
конечно, никакого нет, но глаза смотрят как-то исподнизу и слишком упорные,
не то обозленные, не то страдальческие, такие бывают у рано надолго
обиженных чем-то детей.
- Это что ж у вас тут?.. Все купанье идет? - спрашивает Сильвестр, не
глядя, и, видно, ему, очень совестно за нас. - Ну, ну... Ты бы хоть пошла
оделась бы.
Потом медленно, из-за Борьки, мы идем по знакомым аллеям Крестовского
острова, вдоль зеленого берега реки.
Сильвестр осуждающим тоном рассказывает: сестра Нюра болеет, с
мальчиком ей трудно, девочка тоже болеет - какая девочка? - удивляюсь я;
оказывается, есть и девочка. Еще и девочку родили! "Нашли время", - думаю я
брезгливо и презрительно. А Владимир где-то воюет, еще не демобилизован.
Надо бы зайти, помочь...
Значит, хоть его тут нет, думаю я и молчу.
Маленький горбунчик со злобно-страдальческими глазами все слушает,
слушает и, поддавая рваным ботинком обломки кирпича, вдруг сипло объявляет:
- Пускай катится! - Это про меня, конечно. - На что она нам сдалася!
Сильвестр поворачивается ко мне, и я вижу его красные, утомленные,
больные глаза, - и печально замечает:
- Вот какие дети... Совсем задичают... Последний облик потеряют.
Я не помню, как было дальше и куда мы пришли, знаю только, что начала
против воли к ним забегать в свободные часы - постирать, вымыть пол, хлеб и
воблу получить по карточкам.
Приходила, наскоро мыла, выкладывала полученные продукты на стол и
торопилась уйти. Они жили тесно, опять на старой квартире у дяди
Сильвестра. Сестра все лежала и, повернув голову, следила за мной
блестящими, недобрыми глазами, еле терпела, что я хозяйничаю в ее доме. А
на детей я, кажется, и не смотрела, не замечала, какое мне дело? Девочка
возилась, лепетала на постели, в ногах у матери. А когда она поднимала рев,
Борька стаскивал ее на пол, хмуро совал ей какие-то струганные щепки с
черными глазками и показывал, что они сейчас начнут драться, и Катька, как
ни странно, в слезах, гипнотически затихала и, когда щепки начинали
кусаться, хохотала каким-то насильным нервным смехом.
Странные дети, что-то отталкивающее было в них.
Часто случалось - я обещала прийти к ним в какую-нибудь субботу и не
приходила. До того уже не хотелось, да и вечно некогда было. После работы
на почтамте - туда нас из железнодорожных мастерских, временно, человек
десять рабочей молодежи перебросили на пустующие места саботажников - я по
вечерам еще бегала на лекции в институт истории искусств...
Ах, как я помню вечер битвы при Саламине!
Кажется, верно, при Саламине, да не в этом слове дело, а вот помню,
как бушевала битва, как бурлила вода от торопливых ударов длинных весел
узких боевых триер, в такт воплям рулевого; и хрип до обрыва последнего
дыхания гребущих матросов, треск мачт, обрушенных на палубу в гущу вопящих
воинов в медных шлемах, и глухой хруст подводных таранов, когда они
пробивают с отчаянного разгона днища широких, раззолоченных корабельных
громад персидского царя - проклятого деспота, империалиста, захватчика с
его золотым троном, надушенной бородой, колечками и рабами - придворными,
падающими ниц, выпятив зады, мордой в землю, - холуи несчастные, сатрапы!..
Мне даже стыдно своего волнения, а дух замирает: что же будет? Ведь я
всей душой за моих дорогих греков - у них свобода, и народное голосование,
и светлые города, и залитые солнцем стадионы, и белые статуи гордых,
бесстрашных воинов и легконогих девушек, и строй белых колонн на зеленых
холмах, и философы, и рабочие-мастера, и ведь вот тут все решается, сейчас,
под свист стрел и гул медных ударов, среди предсмертных стонов и угрожающих
воплей, проклятий, угроз, молитв и клятв, - все решается тем, как будут
грести эти матросы, как поведут корабли рулевые, устоят ли в своих
немноголюдных рядах афинские тяжело вооруженные гоплиты, когда на них
накатится несметная, завывающая многоплеменная персидская орда?
Мы сидим все в пальто и шапках, в не топленном уже несколько лет
высоком зале Дворца Искусств. Единственная лампочка желтеет слабым накалом,
освещая облезлую шапку лектора и угол сходящихся под лепным карнизом
золотистых гобеленов с гончими собаками и нимфами.
... - и вот тогда - трирема Тимократа!.. - восклицает лектор голосом,
торжественную, напевную пискливость которого мы уже давно не замечаем, и
высоко поднимает худущую руку, далеко высунувшуюся из тощего засаленного
рукава зимнего пальто. Пророчески указующий ввысь палец белеет, выскочив из
дырявой вязаной перчатки, голос делается еще тоньше, и с великолепным
пафосом, нараспев, размеренно, точно стихи, он двигает битву дальше.
Трирема Тимократа вырвалась вперед и ударила тараном царское пузатое
судно, и пошло! Наши греки сломили врага, мы ликуем, правда победила, да
здравствуют греки, долой империалистов; лекция окончена, в следу