Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
повернул и выровнял их двойной ряд и озабоченно поспешил к шоссе встречать
новые подъезжающие машины.
Появился оркестр с неожиданной стороны. Из густо заросшего оврага
музыканты вышли гуськом, пробираясь по узкой тропинке среди кустов.
Немножко странные музыканты: почти все очень немолодые люди, можно сказать
даже старики, в темных пиджаках, многие в очках, неторопливые, молчаливые.
Они несли скрипки в клеенчатых футлярах, флейты, трубы, два
аккордеона.
Молча сложили футляры в сторонке, сняли фуражки и шляпы, сложили их на
футляры и неторопливо встали в два ряда, приготовились играть. Тем временем
большая, пестрая и тихая толпа собралась на лугу и стояла не двигаясь,
обступив пустой четырехугольник, очерченный строем школьников и пионеров.
Уже приехали все главные машины. Тут были и какие-то пожилые люди, их
повели на оставленное для них нарочно место - перед кафедрой.
Должно быть, к старости у меня образовался талант попадать в неловкие
положения. Приехавшие шли мимо меня, и мне, конечно, нужно было оказаться
как-то прямо у них на пути, в проходе на стыке между рядов школьников.
Высокий старик в потертом, парадно вычищенном костюме наткнулся на меня,
растерянно извиняясь, попятился немножко и, посторонившись, вежливо, даже
каким-то торжественным жестом пригласил проходить впереди него.
В растерянности я двинулась по проходу вперед и увидела перед собой
лицо хлопотливого распорядителя. Строго-вопросительное,
сдержанно-негодующее лицо, прилично случаю скорбно-озабоченное, но,
главное, как бы воспаленное разгоревшимся в нем сознанием своей
значительности, руководящей главности своей во всем происходящем.
Как-то отступая и одновременно оттирая меня и придерживая, он быстрым
полушепотом спросил: "Делегация?" Я не успела понять, что он спрашивает, а
он, все еще отступая от меня, но уже загораживая грудью мне путь,
остановился: "По приглашению?"
- Да нет... - начала я и сама остановилась, чтоб на него не
натолкнуться.
- Пожалуйте! - тихо, решительно сказал он и очень понятно показал мне
рукой, куда мне жаловать: обратно в толпу, за линию квадрата.
Должно быть, его лично очень обидело, что я чуть не попала куда не
полагается, - я уже уходила, не оглядываясь, слыша, как он меня точно
подгоняет полушепотом, быстро приговаривая: "Прошу, прошу, прошу!"
Теперь уже мое место в первых рядах заполнила толпа, остановиться, не
загораживая другим, было нельзя, и я неловко выбралась и стала с самого
краю, где было совсем свободно, где стояли люди, которые только что подошли
и не могли слышать, когда мне говорили: "Прошу!.. Прошу!"
Вдруг заиграл оркестр, медленно и негромко. Я мельком заметила, что из
двух аккордеонистов только один старик, другой совсем молодой, и тут же
белое покрывало поползло и упало складками к подножию памятника. Это
оказался вовсе не солдат атлетического сложения с автоматом наперевес,
какого я, признаться, ожидала. Это меня очень поразило.
Понизу это был простой, шершавый, грубо отесанный красноватый камень,
в котором постепенно прояснились складки длинной одежды, и чем выше, тем
четче выступала фигура девушки, ее руки, лицо.
Задумчиво и чуточку удивленно-грустно смотрела она перед собой поверх
голов собравшейся толпы, на залитые солнцем травянистые пригорки, на
овражки, поросшие кустами орешника и бузины, на вересковую пустошь. Руку
она только начала поднимать и как бы приостановилась в застенчивой
неуверенности - протягивая и не решаясь, куда положить венок.
Солнце светило так ярко, ветер относил в сторону слабые звуки скрипок
оркестра и голоса что-то говоривших с трибуны людей, а я все едва слышала,
я только все смотрела не отрываясь на эту девушку со странным, совсем
неожиданным чувством, похожим на нежность. Мне так ей хотелось сказать: ты
не знаешь, куда положить свой веночек, девочка? Не задумывайся - положи, и
где он ни ляжет, он будет венком на могилу моего сына. Моего и всех наших
сыновей.
Пригретый луг звенел на солнце, покачивались на ветру кусты и
вздрагивала трава, торопливо, в весенней спешке, щебетали птицы, и детский,
как будто почти до какого-то испуга взволнованный голос все звенел с
трибунки на незнакомом мне языке - все было мне такое понятное и без слов.
Долго я всматривалась, пока в голову не пришла мысль - этот памятник с
девушкой похож на памятник Неизвестной невесте... Неизвестной матери и
Неизвестной вдове. Их осталось, наверное, больше, чем было убито солдат на
земле...
Ох, он опять дал о себе знать - мой новый талант - попадать в неловкое
положение. На этот раз я и шагу не сделала и пальцем не шевельнула - и
оказалось, именно это лучший способ обратить на себя внимание!
Все давно кончилось, я и сама это как-то безучастно отметила про себя:
уехали последние машины, люди поразошлись, и луг опустел, я это замечала,
но мне было все равно, мне не хотелось отсюда уходить. Кажется, я даже
ждала, когда наконец все разойдутся, хотя очень неясно отдавала себе отчет,
зачем мне это нужно.
В последнюю какую-то минуту я опомнилась, заметила, что на меня упорно
смотрят и вот-вот начнут что-нибудь спрашивать, а разговаривать мне сейчас
хотелось меньше всего в жизни.
Я постаралась сделать непринужденное лицо, пригладила волосы,
осмотрелась вокруг и сделала несколько шагов.
От торжества ничего не осталось. Солнце шло в сторону заката и
по-новому освещало лицо девушки с венком, оно изменилось, и у меня
мелькнула мысль: значит, она меняется, когда остается одна.
На меня оборачивались, даже подходили поближе - рассмотреть.
Сколько я так простояла? И какое у меня было лицо? Я от всех
отвернулась. Мимо меня маленькая девочка тащила за собой на веревке козу, а
та упиралась и останавливалась, как будто именно для того, чтоб уставиться
желтым глазом прямо на меня. Тогда девочка, позабыв тянуть за веревку, тоже
начинала глазеть на меня о любопытством, и они вдвоем с козой меня
разглядывали. Это было уж так глупо, мне даже смешно чуть не стало. Тогда
я, не оглядываясь, решительно пошла прямо на шоссе к остановке автобуса,
чтоб никто на меня больше не смотрел, даже коза.
На шоссе у автобусной остановки я окончательно пришла в себя, стою, по
крайней мере, как все люди, дожидаюсь автобуса.
Тут и автобус подошел. Ожидающих было всего несколько человек, и
стоило мне запнуться в нерешительности, те, кто были позади меня, тоже
запнулись, терпеливо выжидая, пока я войду.
Опять неловко, нелепо получилось. Я поднялась по приступочкам,
заплатила за проезд и села к окну. Автобус, мне показалось, что-то уж очень
быстро зашуршал, помчал меня обратно к городу. Я не сразу поняла, что со
мной, - такое чувство, что меня насильно увозят, откуда я уезжать ни за что
не хочу! Просто страх какой-то во мне стал разрастаться, меня увозят,
увезут меня, а я не хочу!
На остановке у птицефермы я разом решилась, заспешила, чуть не
опоздав, выбралась из машины на волю и осталась опять одна на пустом шоссе.
Мне сразу спокойно стало, и я не торопясь пошла обратно по мягкой травяной
обочине.
До чего по-другому все выглядит, когда идешь пешкой. Нет, не
по-другому, а просто - все другое, совсем!
Зелень превращается в траву, и "трава" становится непохожими одна на
другую травинками, стебельками с длинными листиками, крошечными зелеными
деревцами с мохнатыми веточками, а "птички" оказываются проворно бегающими
пешком среди травы скворцами, которые по очереди оживленно плескаются в
лужице, блестя своими крапчатыми перышками, или вот красноголовыми дятлами,
что стучат по стволам сосен, постучат и коротко вскрикнут: "Я тут!", а
издалека им отвечают: "А я тут!" - и опять по опушке рассыпается их частая
дробь...
Совсем как с людьми. Чем более мельком их знаешь, тем одинаковее они
тебе кажутся. И тем они тебе проще и понятнее... Побывает проездом в разных
странах турист или бойкий журналист. "Ну как, - спросят у него, - что за
народ неаполитанцы?" - "О-о, неаполитанцы? Это, я вам доложу, народ вот
такой-то!" - "А шотландцы?" - "Ну-у, это совсем другое дело - они все вот
какие!" И все ему, проездом, ясно. А вот спроси у него, что за народ в доме
живет с ним рядом, бок о бок десять лет?.. Как тут сразу ответить? Разный
ведь народ, всякие есть, да и в душу, пожалуй, не каждому влезешь!..
Вот на дорогу, оказывается, выходит под прямым углом разросшаяся
старая еловая аллея: я и не заметила ее, проезжая.
Когда-то давно это была дорога от шоссе к старому хутору, она и
кончается там, где был хутор. Аллея, как протянутая рука, приглашала сойти
с дороги, указывала путь. Деревья и сейчас в конце обступили
четырехугольником, заботливо загораживая от ветров и заносов место, где
стоял хутор, сожженный войной.
Что ж, старая, заросшая аллея выполнила то самое, что было задачей и
смыслом ее долгой жизни, - указывать путь днем и непроглядной ночью, в
слепящую метель - встречать у дороги и вести до самого дома людей, которые
отогревались, спали, работали, умирали и родились тут, чтоб работать на
хуторе, которого больше нет.
Бедная ты, никому давно не нужная аллея, все зовешь к сгоревшему дому,
точно верная, глупая собака, которая все сидит на берегу и неотступно
смотрит в воду - сторожит одежду давно утонувшего хозяина...
Памятник издалека был виден, он стоял на пригорке, вокруг которого
шоссе обходило плавным поворотом. Надеясь сократить путь, я свернула с
шоссе и пошла напрямик, по шуршавшему вереску, через пустошь.
Через овраг в кустах протоптаны были тропинки, я пошла по одной,
наугад, и она повела меня вниз, под откос. На самом дне, по песчаному ложу,
неслышно бежал ручей - широкий, мелкий и быстрый.
Маленькая форель, неподвижно, как палочка, прятавшаяся у камня,
стрельнула и умчалась, когда я подошла зачерпнуть пригоршней воды. Мостик
через ручей был в одно бревно, с кривой жердью, за которую можно было
держаться. Я перешла на ту сторону. Тут было так сумрачно, казалось, что
совсем ночь надвигается.
Уже выбравшись наверх, у самой опушки зеленых зарослей я заметила
желтевший увядшими ветками, лохматый и несуразный шалашик детской работы.
Листья зашуршали от моего прикосновения, когда я заглянула внутрь, там
висела гирлянда, сплетенная из одуванчиков, лежала кучка примятой травы, а
по самой середине прорастал ствол березки.
Я села, прилегла наполовину, чтоб протиснуться внутрь, и оперлась о
ствол березы.
Отсюда сквозь ветки кустов, когда они раскачивались от ветра, то
открывалась вся поляна с памятником и, дальше, остановкой автобуса на
шоссе, то закрывалась успокоившимися ветками.
Теперь-то я почувствовала, до чего устала, до какой томной ломоты в
ногах, во всем теле, даже постонать вслух хотелось!
Детское чувство радости, что я от чего-то убежала, нарушила скучные
правила, - это детское праздничное чувство во мне как-то легко сживалось с
печалью. С какой-то праздничностью печали.
Я стала смотреть вверх, между верхушек деревьев. Облачков, белых и
крутых, в небе было как на рисунке малыша, у которого осталось пол-листа
свободных, и он пририсовал туда сколько влезло круглых облачков, больших и
маленьких, пока все небо не стало поровну белым и голубым.
Усталость тела вовсе не мешает мне думать - я как-то отдельно от него
сейчас. Голова свободна, и все в ней четко и ясно, как в этом детском небе.
Издалека долетел длинный, сердитый паровозный гудок, и я вскочила даже
- не показалось же мне? Нет, вдалеке, по мосту, где пробегали весь день
одни электрички, эти странные, хотя и привычные поезда без головы и хвоста,
теперь, мелькая в переплетениях пролетов моста, выкидывая вверх клубы дыма,
громадный паровоз с ревом вел за собой бесконечный состав нефтяных цистерн,
им конца еще не было видно за поворотом.
Я успела еще и увидеть гудок: белый столбик пара, клокочущий на ветру.
Звук нескончаемо тянулся над полем и лугом, улетая далеко вдаль, потом и
столбик пара исчез, а гудок еще ревел, заполняя воздух, пока не оборвалась
где-то его невидимая нить.
Есть еще на свете паровозы! А скоро про них позабудут, и никто уже не
поймет, что чувствовали мы, заслышав этот хриплый, долгий и мощный крик.
"Наш паровоз, вперед лети! В коммуне остановка!.." Что значил он в нашей
судьбе, в моей жизни, к каким горьким и гордым разлукам звал, какой
неутолимой жаждой подвига закипало от него сердце, как мы рвались за его
железным, таким земным и грубым ревом, к взлету в неизведанное, к новым
радужным мирам и далеким звездам!
Неужели его позабудут, а услышав где-нибудь в кинокартине, так ничего
и не почувствуют?.. Как мы ничего не чувствуем, читая о бередящем душу,
зовущем, роковом звуке почтового рожка или дорожного колокольчика под дугой
перед дальней, опасной дорогой, разлукой?..
На шоссе, встретившись на остановке, разошлись два автобуса - в город
и из города, - два двойных рубиновых огонька побежали в разные стороны,
светясь в ранних весенних сумерках.
Может быть, это последние автобусы?
Все равно. У меня шалашик. Никчемный, лохматый, низенький и
короткий... а все-таки какой-то приют. Не было бы шалашика, ведь не
осталась бы я так спокойно сидеть на ночь глядя в чужом лесочке?
Сумеречная прохлада стала понемногу окутывать землю, только в небе все
еще было празднично светло.
Я вышла на поляну, пока совсем не стемнело, посмотреть на девушку с
венком и сама удивилась приливу благодарной, тихой радости - я вдруг
заметила, только сейчас, какой маленький веночек она держит в руке, как
будто свой собственный, вот только что снятый со своей головы.
Я все смотрю и смотрю, потому что ведь уже никогда больше ее не увижу.
И как это я могла подумать уехать от нее вместе со всеми, когда могу вот
побыть тут, около нее, целую ночь, обо всем подумать, и запомнить эту ночь,
и все увезти с собой. Когда наступит зима, я буду помнить, как она стоит
тут, думать, что снежинки запорошили ее лицо, и каменный веночек в ее руке,
и кругом все в белом снегу, а новой весной, теплыми ночами луна будет
светить перед ней на луг, где расцветут новые одуванчики...
Все стою перед ней. У меня даже цветка нет положить к ее подножию, да
мне и не хочется цветка. Мне странно кажется - вот я стою, в конце своей
жизни, точно на отчете, перед памятником, и мне нужно что-то сложить перед
ним. А что я принесла? И моя долгая жизнь представляется мне маленьким
узелочком, куда все завязано. И он такой тощий и маленький.
Где вы все мои сто сверкающих подвигами и великими делами жизней, к
которым разбегалось сто дорог, одна прекраснее и заманчивей другой? О, если
бы мне тогда, на первых шагах, злой волшебник показал ту избитую пошлую
дорогу, которая оказалась моей единственной, я отшатнулась бы в ужасе и
отвращении.
Но это была бы только глупая гордость моей заносчивой юности. Ну, не
сбылись девяносто девять сверкающих! Да, если сбылись бы все мечты и
сказки, - мир полон был бы одними прославленными летчиками, великими
землепроходцами, открывателями законов физики! Где-нибудь в Греции нельзя
было бы на улицу выйти, не повстречав дюжины Александров Македонских, кучи
Сократов и толпы Эвклидов... Но мир полон простых людей, и где весы, чтоб
взвесить цену великих и невеликих?
Я со своим узелком стою, не чувствуя себя такой уж обойденной,
обманутой, виноватой.
Я жила просто, так, как все кругом жили!.. Да ведь все живут
по-разному! Я была как все?.. А все такие разные... Делала, что каждый бы
сделал на моем месте? Ах, да ведь и это не просто. Только кажется просто:
делал, что мог? Нет. Делал ту работу. В том месте. В тот час, когда ее
потребовала общая наша жизнь. Вот и все, что я, пожалуй, имею право сказать
в отчет: именно ту, и как раз в том месте, где она меня застала, и в то
самое время, когда она пришлась на мою долю. Я вижу, что он тощенький, мой
узелок, и не стыжусь уже, не прячу его за спину, а стою без гордости и
уничижения, тут, в темноте, на поляне перед маленькой статуей на могиле
моего сына, у крайней точки, у предпоследней путевой отметки на долгом моем
пути, и молча отвечаю на ее немые вопросы и, кажется, стараюсь оправдаться?
Я опять возвращаюсь к шалашику, ноги меня не держат от усталости, и я
сажусь отдохнуть и вдруг падаю лицом в шуршащую травяную подстилку - и
плачу, плачу и зову шепотом по именам их всех, моих милых, всех троих.
Совсем никак не ожидала от себя этих поздних в их детской безутешной
отчаянности слез, не приготовилась я к ним и долго удержать не могу - точно
они все трое где-то тут, рядом, так близко подошли ко мне, что еще немного
- и можно руки к ним протянуть, и я начала в слезах, прерывисто вдыхая
запах вянущей травы, засыпать от усталости, и уже во сне, или сквозь сон,
смутно помню, все стало путаться, и мне как-то все спокойнее или
утешительней становилось, и только одно что-то мучило, мучило, и я наконец
поняла - это Борина рука с ее рубцами и шрамами на месте оторванных
пальцев, и во сне мне за нее больно, эта рука мне кажется непереносимей
всего остального случившегося...
Я проснулась от хлопанья дверей автобуса у остановки на шоссе и сразу
привстала, вытирая лицо, - мне показалось, что уже утро и меня врасплох
застали какие-то люди...
Нет, еще темно кругом. Автобус весь светится изнутри и почему-то долго
стоит... много людей гуськом выходят, что-то несут, и я, кажется, начинаю
узнавать их. Да это давешние музыканты. Я узнаю громоздкие футляры
аккордеонов... Откуда-то приехали. Я вспоминаю, что было что-то очень много
среди них скрипачей. Так и есть, они проходят один за другим в свете окон
автобуса, несут свои скрипки... шесть, семь.
Поджидая друг друга, они собираются в кучу у остановки. Автобус
уходит, и тогда они идут все вместе мимо памятника через поляну, где играли
днем. Почти на том же месте складывают инструменты и рассаживаются в кружок
на траве.
Нетрудно угадать - они играли где-то на вечере, ведь суббота сегодня,
а может быть, на свадьбе? И теперь, усталые, возвращаются домой. Я слышу
щелканье и чмоканье открываемых железных пивных пробок. Весь оркестр
неторопливо принимается за пиво. Каждый из своей бутылки. На минуту
вспыхивает огонек зажигалки, и я вижу, как тянутся руки к картузу и все
туда складывают железные кружочки пробок. Чтоб не валялись тут на поляне.
Мне очень хочется их поблагодарить за это. Я и благодарю. Молча. Как почти
все, что я говорю теперь людям.
Они очень долго, неторопливо пьют прямо из бутылок и почти не
разговаривают. Они старые и очень устали и вот отдыхают в тишине - если бы
я прежде не видела их при свете, я все равно поняла бы это теперь, хотя
плохо вижу их в темноте.
Покончив с пивом, они немножко ожили, стали переговариваться
вполголоса, звякнули собираемые вместе бутылки, и вот тогда это и
произошло.
Я отодвинулась под свой шалашик, чтоб меня не могли увидеть как-нибудь
случайно с