Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
реков и слез, - глаза, ставшие такими растерянно и робко-недоуменными в
самую минуту нашего как будто примиренного прощания...
Что делать, я создана для одинокой жизни. И вот я одна, и мне хорошо.
Читаю лекции в красноармейских клубах, получаю солдатский паек, и я,
наконец, опять в роскошном, промерзшем зале Дворца Искусств.
Нежно-розовые обнаженные тела улыбающихся богинь и крылатых богов в
легких одеждах, развевающихся на лету, мчатся по потолку, сверкающему
инеем.
Профессор, не то чтобы старый по возрасту, но сам весь какой-то
старинный, не наших времен, вытягивая тощую шею из облезлой шубы, читает
нараспев, и вместо с клубами морозного пара каким-то волшебным образом
вылетают из его рта роковые восклицания, патетические клятвы и стихи,
выбитые на мраморе за пять веков до нашей эры.
Это как чудо, и я позабываю, что у меня немеют и стынут ноги, и
минутами путаю, да снится ли мне эта солнечная Эллада, ее великие герои и
битвы за свободу, или я вправду где-то в толпе на шумной городской площади
слушаю полную величия и благородства мудрую речь, обращенную к народу, и
только снится мне какая-то девчонка, у которой отмерзают ноги и дрожит душа
от восторга и холода, когда она слушает: "Вперед, сыны Эллады! Спасайте
родину, спасайте жен, детей своих, богов отцовских храмы, гробницы предков!
Бой теперь за все!.."
Почему я чувствую такую кровную, неразрывную связь со всем этим? Нет,
и не кровную, а больше - какую-то общелюдскую связь тех времен со всем, чем
живем мы эти первые годы революции?.. Я очень мало чего знала, и мне на всю
жизнь запало в душу первое, что узнала, радостно ошеломило восторгом, что
вот давно-давно уже люди начали борьбу, такую похожую на нашу, будто она
наша общая... Не одинаковая, но общая, вот уже столько тысяч лет
разгорается по всей Земле...
Гремя отодвигаемыми скамейками, толпясь у выхода, закуривая на ходу,
расходятся красноармейцы из комнаты клуба в старинном толстенном крепостном
здании. Рядом со мной остается только несколько человек, у кого есть еще
вопросы о Парижской коммуне. Мы последними понемногу подвигаемся к двери.
Мы знакомы, я не в первый раз у них читаю, поэтому они уважительно меня
называют на "вы" - как-никак я доклад читаю без бумажки, знаю, как там все
произошло, и на вопросы могу отвечать, как будто сама там была и только
вспоминаю подробности. Но на ученого "специалиста" я до того не похожа, что
они то и дело сбиваются в разговоре на "ты". В особенности когда мы выходим
после лекции во двор.
По крепостным дворам метет и крутит вьюга, через десять шагов уже еле
просвечивает сквозь белую летящую пелену лампочка у входа в клуб.
Беглым шагом я спешу, низко пригибая голову, через крепостные дворы,
мимо бастионов и казематов, мимо пустого собора с ангелом на верхушке
шпиля, утонувшим в снежной вьюге. Но настоящая пурга меня подхватывает,
только когда я выхожу из последних ворот на открытое место, к замерзшей
Неве, на совершенно пустынный и бесконечный Троицкий мост.
На всем мосту я одна. Вьюга и комендантский час. А впереди еще пустыни
занесенного сугробами Марсова поля, а слева безлюдный, как зимний лес,
Летний сад.
Наконец горбатый мостик и два ряда домов темной без единого фонаря
улицы. И тут меня бесшумно и мгновенно окружает молчаливый патруль.
- Документы!
Мы входим в темный подъезд. Слабо вспыхивает желтый лучик карманного
фонаря, освещая карточку моего пропуска. Луч гаснет.
- Так. Хорошо, - с каким-то даже одобрением говорит человек, которого
я не вижу в темноте.
Я ни капли не испугалась, когда меня окружили, но, когда спрятала
пропуск опять за пазуху и быстро пошла дальше, какое-то ликование меня
охватило: вот, для врагов комендантский час, а для меня нет! Я свой
человек, даже не просто свой, а очень нужный, раз мне выдали в Штабе
Петроградского укрепрайона ночной пропуск. И он не сказал мне "ладно" или
"иди", а сказал "хорошо!", как будто похвалил меня и им приятно было
встретить меня и мне поверить.
Наверное, я что-то бормотала или даже, может быть, подпевала со
сжатыми губами, пробираясь по ледяным комнатам, длинному "ничейному"
коридору барской квартиры и отворяя свою, никогда не запиравшуюся дверь. Я
почему-то сразу почувствовала, что тут кто-то есть - комната не пуста, и я
остановилась в дверях и, нелепым машинальным движением протянув руку,
повернула выключатель - и сейчас же зажмурилась от неожиданности: вспыхнула
лампочка под потолком. Бывали такие часы, что вдруг давали свет.
Так и есть, кто-то был. На моей кровати, привскочив спросонья, точно
три маленьких трепаных чучела, сидели, чесались и, морщась, моргали на свет
Левка, Катька, Борька.
- Ага, вот ты поешь? - злорадно прохныкала Катька, запуская пальцы в
волосы. - Черт какой...
- Это что вы задумали? Что это за номера? - Сердце у меня сжималось от
недоброго ожидания.
Борька тихо сказал:
- Он Вафлю выгнал. Совсем выгнал.
- Почему ж это?
- Ну, чужой, говорит. Не нашей семьи... И Зевку выгонял сколько раз.
- Пьяный он, что ли?
Борька нехотя, долго пожимает плечами.
- Да-а-а... нельзя сказать, что так уж...
- Куда же Вафля девался?
- К своим. Куда ему еще? Обиделся...
- А вы что? Смотрели, рот разинули, молчали, когда он его выгонял?
- Ну, молчали! Орали во как!.. - угрюмо забурчала Катька. Она сердито
дернула, потянула и еще дернула меня за руку, усаживая с собой рядом на
постель. - Шляется, шляется, сама не знает, чего шляется... как бешеная, -
сердито и полусонно продолжая ворчать, полезла ко мне на колени. Через
минуту она уже мирно посапывала во сне, припав ко мне щекой, обхватив
горячей, тоненькой сонной рукой меня за шею.
- Тогда я вот тут буду! - угрожающе объявил Левка, на четвереньках
заползая и подбиваясь мне за спину.
Мы остались вдвоем с Борькой обсуждать положение. Он странно
повзрослел, даже как будто хмуро состарился, оставшись вроде старшего в
семье. Безрадостно-озабоченный карлик-старичок скрипучим голосом равнодушно
докладывает: отец пьет, но на работу ходит, паек приносит, да не весь -
самогон-то дорогой, сколько он за него отдает!..
Мы с ним двое взрослых, тут уж ничего не поделаешь.
- Может быть, баба? - спрашиваю я.
- Бабы нет... Я прослеживал. Нету. Так пьет... - Борька устало
вздыхает, потихоньку продолжает, сидя сгорбившись, уставясь в пол: - Вафлю
найти? Пожалуй, можно, если только сразу. А то его дружки утянут куда
подальше. Скорее всего, он ночует в доме, где раньше. Вафля и меня
уговаривал, чтоб с ним на Украину, в Крым... только весной.
- А ты ему что же?
- Этих-то куда девать?
- А то бы уехал?
- Не знаю, надоело. Устал я, что ли...
- Обовшивели без меня?
- Ничего. Я их в баню таскаю. В санпропускник железнодорожный нас
пускают.
- А Катьку?
- Вожу в женский день. Подсуну каким бабам прямо у входа. Они ее там
моют, чешут, а она еще перед ними важничает - вы, говорит, поскорей, мне
некогда, меня там папа дожидает... Это я, значит... Бабы покатываются: "Кто
же он есть-то, папа твой?" А Катька: "Как кто? Машинист, говорит. Он на
паровозе ездит!.."
Громадный угловой дом в двух шагах от Невского, семь этажей голого
красного кирпича. Стройка замерла, как только объявили войну... Он простоял
всю войну, все годы революции, к нему привыкли, только растащили леса на
дрова - и в доме завелись беспризорники. Их редко кто видел, просто
известно было, что завелись и завладели подвалами, подземными переходами, и
по вечерам одинокие пешеходы старались обходить дом по другой стороне улицы
- всякие страшные слухи ходили.
Днем туда идти было бессмысленно - беспризорники расходились на
промысел, а ночью - страшно. Я пошла с переулка, как Борька показал, под
вечер, но еще засветло и спустилась в какой-то подвальный ход или темный
коридор в фундаменте. Дошла до последней светлой точки - какой-то отдушины
- через нее виден был снег во дворе и серость зимнего вечера, зажгла
спичкой крученую бумажку, заранее приготовленную, спичек-то жалко было.
Пошла, оглядываясь, чтобы не заблудиться; начались какие-то ходы,
выложенные кирпичом своды, все белое от изморози, инея, и вдруг слышу, за
спиной шепчутся, а бумажка, уже не первая, погасла.
Я хотела спокойно заговорить, а голос сорвался, слышу, в темноте
подбираются все ближе, сдавленно дышат, да не впереди, а между мной и
выходом. Я громко откашлялась, чувствую, они ждут, может быть, первого
моего слова, чтоб все решить - хватить меня кирпичом по голове, готовы
рассвирепеть, впасть в истерику со страху - у них это просто. Я как-то все
это почувствовала и сказала негромко:
- Эй, вы! Дело есть!
Задышали посвободней, а молчат.
Понемногу завязался такой разговор: я просила, чтоб мне позвали Вафлю,
а подростковый, с баса на петуха ломающийся и тем особенно мерзкий голос из
темноты на каждое слово тотчас же отвечал мне без запинки матерщиной,
дурацкими похабно-бессмысленными приговорками, все в рифму, а детские
сипатые голоса выжидательно хихикали, вымученно, вроде со злорадством. Эти
присказки были деревенские, сразу можно было узнать.
Я вслух усмехнулась и равнодушно спросила:
- Ребята, а кроме этого деревенского, никого у вас нет? - и попала. Он
и вправду был деревенский, и то, что я это узнала, как-то его морально
принижало перед городскими шпанятами - он заругался уже не в лад,
бессмысленно, и чей-то голос мне ответил наконец:
- Какую тебе еще вафлю?.. Вафлюя, что ли?
- Ну, Вафлюя.
- А тебе на что? Он утопился!
Другие поддержали: наперебой сообщили разные варианты - в бочке с чем
именно он утопился, соленым огурцом застрелился, с какого моста сиганул, и
на чем удавился, и каким способом сумел набить себя порохом, чтоб
взорваться.
Голосов становилось что-то многовато, мне до смерти хотелось повернуть
обратно, пока настроение было еще неопределенное.
- Так вот, передайте Вафлюю, я завтра, как стемнеет, приду опять, буду
тут на углу ждать, дурак будет, если не придет, дело интересное, пальцы
кусать будет потом!
Я чиркнула спичку, она пыхнула и погасла, вторую я сама нечаянно
погасила, слишком торопливо ткнув в бумажный жгут, наконец огонек медленно
стал переползать на край газеты, а я всем затылком и шеей чувствовала, что
вот именно туда меня сейчас стукнут кирпичом или железной палкой, пока я
стою в темноте, не отрывая глаз от еле разгорающегося огонька.
Меня не пропустили и не задержали. Я протиснулась через толпу, освещая
себе дорогу, и сердце у меня колотилось, как язык колокольчика, и думала:
вот сейчас они опомнятся и бросятся за мной, а я в темноте даже не знаю,
куда бежать по этим бесконечным подвальным коридорам.
- Стой, зарязза-а! - истерически заверещал все тот же мерзкий голос
подростка.
Не остановлюсь - они все начнут орать "стой!", кинутся меня догонять,
хватать, сами не зная еще зачем.
Я остановилась, обернулась и повторила:
- Поняли? Завтра я приду обязательно! Пока! Живите весело!
Еле удерживаясь, неторопливо пошла дальше к темной дыре поворота
кирпичного хода. Только бы не сбиться. Свернула и увидела надвигающуюся
стену тупика! Не туда! Я быстро повернула, остаток крученой бумаги жег мне
пальцы, гаснул, тлел по краям гаснущей дорожкой, ничего не освещая.
Я завернула за угол и шла в темноте, пока не почувствовала какое-то
облегчение глазам и не сразу поняла: они стали что-то видеть - это был
серый слабый свет, сочившийся из отдушины. Выход был близко, и я выбралась
на землю, под серое небо и с удивлением осмотрелась - я вышла совсем не
там, где входила. Но тут уж все было видно, двор, стены, слышны были живые
голоса людей и шум проехавшего с громким тарахтением автомобиля.
Я пролезла через пустой проем окна и соскочила прямо на тротуар, на
улицу, а не в переулок, и какие-то прохожие в страхе шарахнулись от меня,
чуть не опрокинув детские саночки с мелкими дровишками.
Все благополучно сошло. А могло кончиться худо.
Так мне сказал дежурный в уголовном розыске, к которому я зашла
посоветоваться. Он пожимал плечами, качал головой и ругал меня за
легкомыслие, объясняя, какая это проблема, годы потребуются, чтоб
справиться с беспризорностью, - среди них есть всякие, тут дурачок какой -
у него где-нибудь на Украине родителей убили, и он, голодный, одичалый,
крадется, рыщет, ходит, как галчонок какой или, например, обезьянка, и
смотрит, где клюнуть или ухватить какой-нибудь плод. Что этот плод растет
не для его пропитания в чьем-нибудь ларьке или в лавке - это ему ноль
внимания, он же галчонок, обезьяненок. Ему клевать надо. А рядом с ним в
той же стае может быть уже вокзальный, поездной вор, карманник с некоторой
квалификацией. И происходит обмен опытом, то есть заразой, социально
опасной. Поймаешь такого и разбирайся - мартышка голодная на тебя глазки
пялит или, может, уголовный элемент, соцопасный.
- У меня мартышка.
- Смотря сколько он в ихнем котле варился. Только не вздумайте туда
путешествовать больше, ни в коем случае. А своего если выловите, мы поможем
его на вас оформить в полчаса. Только трудности будут в семье. Он что,
совсем чужой?
- Да вот прибился к нам, а его напугали, он и сбежал.
- Ну что ж... Желаю успеха.
На другой день вечером я долго зря простояла на углу против пустой
громады недостроенного дома, чувствовала, что подсматривает кто-то из
темноты пустых проемов окон.
Борька волновался ужасно и на следующий день увязался за мной.
Уговорились так, что он будет стоять с нашим Зевсом на другом углу и
издалека наблюдать. Если что-нибудь со мной случится, например меня станут
бить, или тащить, или еще что-нибудь, - он подымет крик и станет звать на
помощь. Это, конечно, его собственная идея была, и удержать его сил не
было.
Опять я стояла и ждала, ждала, пока меня зло не взяло: черт с ним,
пойду опять! В карманах пальто у меня было полно свернутых газетных листов
и две коробки спичек.
Я перешла через улицу и быстрыми шагами шла ко входу в подвал, когда
оттуда мне навстречу вдруг стали выползать ребята.
Появился сам Вафля в каком-то бабьем капоте, засунув руки под мышки,
вразвалку, с нахальной неторопливостью направился ко мне. Двое таких же
красавцев шаркали опорками следом за ним поодаль, и с ними еще один, до
того маленький, прямо именно обезьяненок - лохматый, черный, вертлявый.
Вафля подошел и, покачиваясь, стал было передо мной, но сейчас же
попятился и отвернулся, даже глаза прижмурил, точно от жара перед открытой
горячей топкой.
Я видела, что на все мои вопросы им уже обдуманы, заготовлены ответы и
нет смысла его расспрашивать или уговаривать, и вдруг сказала:
- У меня к тебе одна просьба.
- Никуда я не пойду. А тебе какое дело? Чего ходишь?
Так и думала, ответ у него был до того готов, что он должен был
выпалить, что приготовил, что бы я ни говорила.
- У меня. Просьба, дурак. Мне помочь. Дошло, идиотина?
От удивления он даже обернулся, поглядел мне в лицо, но поскорей
отвернулся и просипел через плечо:
- Чего еще там? Придумала!
- Катя больна. Заболела, очень, понял? Ее нельзя одну оставлять, ты бы
хоть зашел с ней посидеть, ну хоть денька два-три, сколько можешь, а то она
одна.
- Чей-то одна?.. - он туго, как спросонья, соображал. - А Левка?
Чей-то я пойду?
- Сказал! Левка маленький, на него разве можно оставлять.
- Он меня выгнал. А я теперь очень рад. Хрен его заешь!
- Никто тебя не имеет права выгнать, раз ты наш. Об этом не
беспокойся. Мое дело.
Тройка подобралась поближе и слушает наш разговор. Маленький
вытягивает руку и тычет мне в живот черным обезьяньим пальцем:
- Это она на дно нырять, под воду, умеет? Эта?
Вафля хмуро кивает.
- А, пес! Ей-бо, она? - хмыкает обезьяненок.
Все рассматривают меня с новым любопытством.
Борька, с Зевсом на веревочке, опасливо подходит поближе, увидев, что
вокруг меня собралась целая компания.
- Зевка, черт недорезанный! Уйди, пришибу! - грубо отпихивает
запрыгавшую перед ним собачонку Вафля.
Зевс хватает Вафлю за лохмотный рукав, весело треплет и рычит с тем же
притворным ожесточением, с каким его отпихивает Вафля.
- Кустюм мой попортишь! - рассмеиваясь, кричит Вафля. - Зараза!
Обезьяненок садится на тротуар, жадно вопит: "Дай!", тянет к себе
Зевса и кладет его лапы себе на плечи. Ни на кого не обращая внимания, он
тискает его, треплет уши, гладит, ерошит шерсть на Зевсе, тычется к нему
носом к носу, с самозабвенным восторгом смеется и нежно воркует сипатым
голоском. Его никак не оторвать.
Это последнее в тот день, что я помню: сидящий на земле в обнимку с
собакой маленький, черный человечек и его лепет: сплошная, беспробудная
ласковая, ужасающая матерщина почти без единого русского слова. Его сиплый
голосок, радостный до того, что мне зубами заскрипеть хочется... Взять бы
этого, всех взять, увести с собой, промыть в десяти щелочных водах - а
как?.. Что я могу?..
Через несколько дней Вафля украдкой прошмыгнул в подъезд и дождался
меня, сидя на полу в углу на темной площадке, чтоб войти вместе в дом.
Я еще читаю по нарядам Культпросвета свои лекции-доклады в клубах,
урывками бегаю на занятия в институт, но я уже остановилась. Некогда
готовить новые доклады. Ведь я и прежде знала только свой маленький отрезок
истории, о котором рассказывала в клубе, а что было дальше, только смутно
представляла или не знала вовсе. Теперь я остановилась, а история уходила
от меня все дальше, я все больше отставала. Прибежав в институт, я
растерянно слышала новые имена тиранов и философов, полководцев и
предателей, понимала, что пропустила решающий переворот, прозевала роковую
битву, поспела как раз к разрушению города, который при мне только начинали
укреплять стенами и украшать храмами и статуями, театрами и стадионами, -
все пропустила безвозвратно...
Дети... Они и на детей-то не похожи - слишком много поразнюхали раньше
времени по грязным закоулкам пригорода. С голоду они и без меня не
пропадут. Теперь уж нет. Просто вырастут хитрыми и злыми, увертливыми
городскими дикарями, какими полна окраина. Это из теперешнего далека нам
представляется все так стройно и ясно в прошлом: старого режима не стало,
помещиков нет, на фабриках нет капиталистов, - значит, все светло, чисто и
радостно, безоблачно. Но все кулаки, лабазники, нищие, проститутки, воры,
налетчики, бандырши, гадалки, барахольщики, сифилитики, дезертиры всех
армий, алкоголики, рыночные жулики, сводни, мальчишки-форточники,
фальшивомонетчики, трактирщики, перекупщики и прочие - имя им легион, - все
остались и все роют свои подземные ходы, приспосабливаясь к новой жизни, и
вовсе не думают вымирать и уходить из жизни сами собой.
В те дни, когда я у них, - в доме мир. Володя тоскует, но никогда не
пьян, и дети, глядя на него, изумляются, сбитые с тол