Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
а беззвучно, как рушатся дома от
авиабомбы на экране немого кино. И нельзя даже назвать день или год - когда
именно рухнула окончательно.
А снаружи не изменилось ничего: дети учились, Володя работал, все
обедали, вставали и ложились, возникали тысячи маленьких дел, и каждый день
надо было их делать. И то же самое было у Сережи, только у них куда труднее
было материально, вот и вся разница.
И теперь, встречая людей, я вглядывалась в них, стараясь понять, что
там у них на самом деле, за обыкновенностью уличных, трамвайных, магазинных
выражений их лиц? Благополучие? Горе? Пустота? Счастье? Спокойствие
безнадежности? И что они могут увидеть по мне самой?.. Да ничего!.. Кроме
того, что на мне некрасивое пальто, отслужившее свой срок, что я не девочка
и не старуха.
Я как-то не замечала прежде, как я одета, а теперь вдруг иногда так
хочется хорошего платья, незаштопанных чулок, даже светлых перчаток, черт
возьми!..
Я потихоньку ото всех вспоминаю, усмехаюсь, пожимаю плечами, говорю
себе "дура", а все-таки помню, как это было: этот скандал в бане. Что-то
там пропало или перепуталось у гардеробщицы, поднялся спор, и гардеробщица
в белом халате распахнула дверь в отделение, где все мылись и я стояла под
душем. Она одной рукой держала дверь, а другой махала, подзывая меня, и
кричала, кипя от негодования, стоя на пороге: "Девушка! Вы, вы!
Подойдите сюда на минуточку!" Я даже испугалась немножко, подошла, как
была, и стояла, слушая, как гардеробщица спорит, и кричит, защищаясь, потом
нападая, потом побеждая и торжествуя и обличая какую-то полуодетую бабу, и
при этом все время показывает на меня: "Вот девушка видела!", "Нет, вот
пускай девушка скажет!"...
Вот какое банное происшествие могло радовать дуру...
Еле началась весна, городская, очень еще ранняя. Теперь, встречаясь с
Сережей, мы шли всегда одной и той же дорогой, туда, где кончалась у
железнодорожного пути улица и начинался пустырь, а за ним лесок.
Прекраснейшая моей жизни весна и лучшие дни этой весны - все
прекрасно, будто тебе сорвали черные очки с глаз. Ветер напоен тревожным
запахом какой-то проснувшейся неясной надежды - знакомой, позабытой, давно
обманувшей и вот теперь вдруг снова готовой протянуть мне навстречу свои
невидимые, милые руки.
Изумлением наполняет высокое голубое небо, ведь я, кажется, совсем его
позабыла? И этот неуемный, живой плеск воды. Слышала ли я его когда?.. В
детстве разве?
Мы идем вдоль канавы, полной бегущей снежной, холодной воды, над
которой распустились нежные пушки серой вербы.
Кажется, вчера еще тут повсюду лежал грязный снег, а сейчас, когда мы
шагаем к лесу через мокрые шпалы железной дороги, под ногами с хрустом
рассыпаются последние его крупно-зернистые мыски.
На пустыре все обнажилось: открылась трава прошлого лета, раздавленная
пачка от сигарет, перезимовавшая под снегом, доска, бывшая когда-то частью
чьей-то двери, ярко-красный лоскуток, начисто промытый водой, подсыхающие
на солнце пригорочки, похожие на карликовые курганы, чьи-то прошлогодние
следы, вдавленные в глину.
Буйно развевается по ветру пушистый хвост жалкой тощей собачонки,
неподвижно застывшей, жадно нюхая воздух, на крыше сарая.
На пустыре, в канавах, в этом бедном пригородном лесу, где голые кусты
чернеют вдоль мокрых дорожек, происходит весна, такая же, как в громадных
лесах, в тайге, в степях, - по одному и тому же закону все занято своей
великой молчаливой работой: каждый черный кривой кустик, и эти сосны,
высоко поднявшие свои зеленые верхушки в светлое небо, и травинки,
собирающиеся с силами, готовые пробиться зеленым тоненьким острием сквозь
комки черной земли.
Канавы, заросшие вербой, журчат тем же весенним голосом, как все ручьи
во всем мире, и эта первая серая верба так же знает свой срок приготовиться
и срок распустить пушинки, как знают свой срок все виктории-регии, анютины
глазки, олеандры и пальмы, все лопухи, эвкалипты и осины всего мира.
Так после долгого, долгого перерыва я стала вдруг замечать себя. Так
называемо: видеть себя со стороны. А сколько лет мне это было просто все
равно - что там отражается в зеркале, - лишь бы не было криво застегнуто и
испачкано.
Как говорится, я стала следить за собой, но в чем это могло
выразиться? Я замечала всю мешковатость потертого моего пальто, но ничего
не могла с ним поделать, видела, какие грубые на мне чулки и полуботинки,
все видела, и я старательно вывязывала небрежным узлом клетчатый шарфик -
мое единственное украшение, немножко набок надевала, открывая прядь волос,
свою шапочку, насмешливо и грустно подмигивала своему изображению в
зеркале: "Эх, ты!.." - и, зажмурившись, отворачивалась, повернувшись на
каблуке.
И когда по вечерам черная картонная тарелка репродуктора после сладких
песенок вдруг начинала передавать в моей комнате настоящую музыку - что-то
громадное, могучее и непонятное (играл оркестр), - это отзывалось во мне с
такой силой, что мне хотелось вскочить с места, будто меня позвали, мне
надо бежать на этот зов; а я не знаю как, и только рвусь туда, где может
жить эта музыка. Мне этого мало было - ее слушать, я сама хотела быть с
ней, быть такой, как она, и мне казалось, что это можно. Когда-нибудь,
кому-нибудь будет можно, а мне - только у самого ее порога, рваться к ней,
зажмурив мокрые глаза, не в силах сдвинуться с места.
Мне часто говорили в то время: ах, как хорошо вы воспитали детей, и
мне всегда неловко, даже стыдно это было слушать. Никак я их не
воспитывала, честное слово. Они мне что-то свое передавали, я - свое. И они
- друг другу. Очень дружны были между собой, даже когда ссорились и
ругались. Я только одно для себя поняла: если у ребят остается какая-нибудь
пропущенная, пустая страница в них самих, внутри, тогда уж, не обижайся,
заполнит ее кто-нибудь другой - на улице или еще где-нибудь.
Я открываю входную дверь и, позабыв от неожиданности захлопнуть,
останавливаюсь на пороге передней, прислушиваюсь, насторожившись. Что-то
странное. Воскресенье, светлый день, а ребята дома, все до одного, и
какой-то у них горячий разговор вскипает, выплескивается нетерпеливым
перекрикиванием и, вдруг притихнув, взволнованно бурлит вполголоса, снова
ключом закипает.
Давно у них свои дела у каждого - занятия, комсомольские рейды,
собрания, друзья свои. И только когда какая-нибудь беда у одного - все
сбегаются к нему на помощь, сбиваются в кучку, как индюшата перед грозой.
Что же случилось?
Я захлопываю дверь, голоса сразу смолкают, и я из общего коридора
вхожу в нашу комнату. Все четверо тут, все молчат, но так и кажется, что
комната полна их голосами, волнением, как прокуренная комната дымом после
бурного заседания.
Я обвожу по очереди всех взглядом - угадать, с кем же беда? Левка под
моим взглядом замотал отрицательно головой, быстро проговорил как-то
умоляюще:
- Мама, ты только не волнуйся!
- Не думает она волноваться! Что ты к ней пристал, идивотик! -
крикнула Катя.
И вот в эту минуту, когда ничего еще не было сказано, я вдруг замечаю,
вижу, какие они стали. Хорошенький Левка, круглый, кудрявый, один еще похож
на мальчишку; у Борьки усики темнеют над тонкими губами. Кате еще чуть-чуть
осталось, чтоб расцвести девушкой, да нет, она уже в цвету, только в самом
раннем, мелком, апрельском цвету. У Вафельки крутые округлые плечи,
здоровенный парень, только румянец отроческий, темный.
Не замечаешь, как дети растут у тебя все время на глазах, как не
помнишь каждого ряда кирпичей дома, строящегося перед твоими окнами,
помнишь, как началась кладка, начали расти стены, и в один прекрасный день
вдруг ахнешь! Батюшки, маляры уже крышу красят!
- Действительно, мама, решительно никакой беды не произошло, - Боря
произносит это ровным, чрезмерно, до неубедительности равнодушным тоном
учителя, читающего в классе диктант.
- Ты никуда, мамочка, сейчас не торопишься? - как бы невзначай
осведомляется Катя. - Никуда не собираешься? Тогда посиди с нами.
Она усадила меня на диванчик, села рядом и взяла меня за руку. Я
смотрю на нее, вижу, что ей трудно, и жду молча. Она, высоко вздергивая
плечи, набирает полную грудь воздуха - пф-ф, с шумом выдыхает, разом роняя
плечи, и вдруг крепко целует меня в щеку.
- Кончится это? - продиктовал тем же голосом Борис.
Катя досадливо поморщилась, дернулась щекой, точно сгоняя с лица муху.
- Да, да... Это так нелепо, то, что я сейчас скажу, мама. Нелепо и
противно. И безобразно... Ну и ладно... в общем, знаешь что, мама? Он от
нас уходит... то есть от тебя. Ей-богу, вслух звучит до того по-дурацки...
точно я вру! Но это правда, он взял и ушел из дома... Бэ-э-э!.. - Она
безобразно мычит, далеко высунув язык. - Думала, вот прямо сейчас меня
стошнит... Видишь, ничего страшного не случилось! - облегченно улыбнувшись,
она быстро целует мне руку, перевернув ладонью вверх. - Может, это даже и
очень к лучшему будет, а?
Левка подбирается ко мне поближе, начиная невнятно сочувственно и
капризно похныкивать:
- Ну, ма-ам!.. Ну почему же ты молчишь?.. Почему ты ничего не
говоришь? - Садится со мной рядом, сердито тащит к себе мою руку и чмокает
в ладонь, в то самое место, куда поцеловала Катя. Он ласковый, но сам
придумывать не умеет. Когда кому-нибудь плохо, он очень сочувствует, даже
плачет и сердится. На тех, кто его расстроил.
- Ты не ожидала, мама? - Вафля сурово хмурится. - Я сам не ожидал!..
Эта полная мучительного сочувствия, доброты ко мне и удивительно
нелепая фраза: "Я сам не ожидал" - останется надолго, но в ту минуту никто
не обратил на нее внимания.
Я с трудом собираюсь с мыслями:
- Постойте-ка, а почему это вы мне об этом сообщаете? Собственно,
откуда вы это взяли?
- Что ж мы могли поделать? - глядя от неловкости в сторону, как можно
равнодушнее продолжает свой диктант Борис. - Он нас просил тебе передать.
Сам он никак не мог. Это ему трудно, или еще что-нибудь, не знаю, - в
общем, он позвал меня с Катькой и попросил... Да, он все старался тебе в
письме написать и объяснить, - наверное, не получилось.
- Ну вот, сказали, а дальше что?
- А дальше - секретарша. Ему скоро дадут квартиру.
Левка проблеял:
- Она не секретарша, она рэфэрэнт!
- Вот как раз на это нам наплевать, удержись, - строго сказал Борис. -
Не хватало, чтоб мы стали обсуждать, какие она носит тряпки, красит ли
волосы и тому подобное.
- А красит, - презрительно хмыкнула Катя.
- Пускай хоть вовсе лысая ходит. Нам-то что?
- Вот и начали разговор?
- Кончили. Кончили.
Я должна бы почувствовать радость освобождения, великое облегчение, а
чувствую горькую обиду какого-то громадного обмана, какое-то последнее
тяжелое разочарование. Давно уже у нас только "семья" - общие дети,
квартира, хлеб и никаких собственных отношений. Так, ноль градусов, какой
часто в конце концов с годами устанавливается, когда у одного больше тепла,
а у другого меньше, и один теплеет за счет другого, а другой остывает от
его холода, отдавая свое тепло, и так выравнивается... выравнивается и,
наконец, застывает где-то около нуля.
Я совсем, уж совсем перестала Володю любить, задолго до встречи с
Сережей. Не могу даже вспомнить: любила ли когда-нибудь? Помню только, что
очень старалась когда-то уверить себя, что могу и должна его любить. Все
это так. А в эту минуту, когда я наконец получила это, желанное ведь,
объяснение во взаимной нелюбви, мне нехорошо и обидно.
- Конечно, я понимаю, все равно тебе это все-таки обидно, -
безошибочно отмечает Катя.
- Правда, что-то обидно, - с удивлением соглашаюсь я и, задумавшись,
нечаянно как-то упускаю слезы, чувствую, как это глупо, сама стараюсь
насмешливо над собой усмехнуться и плечами пожимаю, удивляясь самой себе, и
все-таки никак не могу сразу остановиться.
- Или перестань, или я тоже взреву, только уж вдвое, ты меня знаешь! -
Катя угрожающе нахмурилась, губы стиснуты, углы рта книзу, и осторожно
растирает кончиками пальцев мне слезы по всей щеке.
- Он, между прочим, сказал, что вы с ним не зарегистрированы... Ну, в
загсе.
- Он сказал?..
- К сожалению, сказал, - продолжает диктовать куда-то просто в воздух
Боря. - Это верно?
- Верно, верно... Не знаю почему, но мы как-то не думали об этом.
Вернее, в те времена это и не обязательно считалось, и как-то ни к чему
было. Подписи и печати были очень в ходу, это правда, но только для
каких-то более крупных дел: мандат, делегатский билет, ночной пропуск при
осадном положении. Ради детей, конечно, нужно бы, а у нас все дети были
готовые...
- Очень хорошо. Правильно! Вообще-то по идее это прекрасно!
Когда-нибудь это опять так будет, уверен - людям для того, чтоб им верили,
не нужно будет давать друг другу заверенные расписки! Я просто должен был
тебе все передать, о чем этот разговор был, вот и все.
- Ну, а как с вами? - я уже просохла и говорю спокойно. - Он вас
позвал с собой?
- Это куда? К секретарше?..
- Катька, воздержись! - Боря терпеливо вздохнул. - Как ты это себе
представляешь, мамочка, подумай? Сложат нас четверых в корзинку, сунут в
рот, чтоб не мяукали, бутылочки с молоком и унесут на другую квартиру?
- Так он вас звал или не звал?
- Приглашал. Приезжать к нему летом на дачу, отдыхать, купаться. Грибы
тоже можно собирать!.. - Борька вдруг с силой втыкает крепко стиснутые
кулаки в карманы своих мятых полушерстяных брючонок и, стоя посреди
комнаты, вскрикивает: - Мама! - резким голосом, каким окликают человека,
готового неосторожно шагнуть с тротуара под машину. Мы все поворачиваемся и
смотрим на него, насторожившись, - он долго удерживался на бесстрастном
диктанте и вот наконец не выдержал, дал себе волю: - Я думал, мама, тебе не
нужно объяснять: если ты ему не жена, значит, мы ему не дети. Наше родство
- только через тебя. Только ты нас с ним связываешь... Кстати, даже он это
понимает...
Вафля просиял: видно, до чего он любит Борьку, и радуется, и
восхищается тем, что тот говорит:
- Вот, видали?.. Выразился! Все ясно? А?.. Все!
- ...Погоди еще минутку, мама, я договорю. Ты хочешь сказать, что
нехорошо и недопустимо так говорить об отце. Считай, что ты выполнила свой
долг и сказала и мы признали твою правоту и больше не будем. Всю жизнь ты
очень старалась его немножко приукрасить, ты загораживала его от нас и
прикрывала, ах, как ты старалась, чтоб у нас была хорошая семья и чтоб мы
его уважали и почитали. Если хочешь знать, мы его жалеем и даже любим,
как... ну, как отколовшегося от семьи неудачливого брата, что ли...
- Пошел на выдумки! Фантазия у тебя, Борька, придумываешь ты все... На
пятачок правды, а фантазия, фантазия!..
- Если разобраться, все так просто, - заговорила Катя. - Мы теперь все
поняли, ты, мамочка, у нас конек-горбунок, которого приставили служить
верную службу Иванушке. Конек умненький, а Иванушка известно кто. Он
служит, а ему обидно, что службу-то от него требуют - все не ту, не ту...
- Умненький? Волшебный! - подхватывает Борька. - Ему бы в одну ночь
хрустальный дворец поставить да серебряный мост через светлую реку
перекинуть, а на нем только дрова из лесу возят да воду в старой бочке. Он,
бедненький, возит и молчит, а дураки не замечают, что он ведь волшебный...
Вот он терпит, и возит, возит, да еще старается других утешить, уверить,
что Иванушка-де не такой уж, чтоб совсем... а как будто вроде и ничего
себе...
- Э-э, куда заехали!.. - как могу грубее говорю я, всем пересохшим
сердцем впитывая влагу всех этих детских глупостей.
- Нет, хорошо! - озорно восклицает Вафля. - Только дурак-то кто? Это
мы? Ничего подобного, я не дурак, я всегда знал... что волшебный, в все...
- Кто волшебный?.. Ну? Кто? - хитрит, сбивая, Левка.
На минуту Вафля и сбивается, темнеет. Его тянет даже отвернуться, как
в детстве, но он удерживается:
- Кто? Мама.
Уж если Вафля так заговорил! Наступает какая-то редкая среди близких
минута, когда почему-то не неловко, не стыдно сказать в глаза хорошее, то,
что вечно откладывается и так часто никогда не успевается. Ох, как легко
обругаться, снасмешничать, даже обидеть в глаза и как невообразимо трудно
найти минуту - сказать вдруг всерьез, без шуточек другу, сестре или матеря:
"Я тебя люблю"! Бескорыстное в точное "люблю", ничего не имеющее общего с
весьма гадательным, сомнительным смыслом тех же слов, якобы полных поэзии и
значения, промяуканных при луне или в лирической песенке.
- Мы ведь сидим тут давно, тебя ожидаем. Решали, как лучше тебе все
сказать... А потом просто сидели, о тебе разговаривали - разговаривали и
вдруг стали вспоминать нашу жизнь, о тебе вспоминать. Что было бы, если бы
тебя вообще не было. Или ты бы вдруг нас бросила и ушла... Ну, просто
надоели тебе, ты взяла бы да и ушла!.. Знаешь, оказалось, мы много чего
помним, только вспоминать как-то было некогда.
- У вас еще будет время для воспоминаний, много времени впереди! -
кажется, говорю я. Или что-то в том же роде, шутливое, не очень-то
показывая, как мне нужен сейчас их разговор.
- Кто знает! - Боря просто отмахивается от моих слов. "Кто знает!.." И
вправду, кто знал?
Кто мог тогда знать, что времени уже не будет. Война начнется в
середине какого-то лета, и хотя лето еще и не началось, и мы будем еще
видеться каждый день и все вместе обедать, болтать и смеяться, ходить в
кино, но так вот, открыто и беззащитно, поговорить о самих себе нам
почему-то больше не удастся - наверное, по какому-то косному закону
близкого общежития.
Так же как не разглядишь картину, когда она слишком близко, у самых
твоих глаз, - а ты все не соберешься отодвинуться и взглянуть хоть немножко
издали, чтоб привычные цветные пятна вдруг прояснились в деревья, лица,
дома, и облака, и корабли, - так же вот, наверное, и мы опять в
каждодневной суете и спешке потом опять обсуждали в среду то, что предстоит
нам в пятницу, и в субботу вспоминали, что было в прошлый понедельник, и не
дальше, - и все думали: о нашем общем, большом в главном еще успеем. И
вечно не успевали. Наверное, для этого был нужен опять какой-то главный
день...
Боря все говорит:
- Мы сообразили вот как - ведь это, в общем, слепая лотерея: некоторым
ребятам попадается хорошая, удачная мать, другим - так себе, а то и вовсе
никудышная. Так? У нас совсем другое дело, ведь мы же сами выбрали тебя
себе в матери. Ты не можешь этого отрицать. Мы тебя выбрали, и мы тебя
любим, вот что я тебе хочу сказать. И если ты поколотишь нас палкой, мы все
равно будем тебя любить...
Катя засмеялась и, обнимая, стиснула меня обеими руками. Глаза она не
отрывала от Бори и даже кивала ему все время, пока он говорил. Кивала и
потом каждый раз радостно заглядывала мне в лицо.
- А если ты попробуешь от нас уйти - мы тебя повсюду разыщем, в твое
отсутствие проберемся к тебе в комнату и в темноте станем дожидаться твое