Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
овора. Или как недобрая баба, небольшой и даже вот
именно тем особенно и ядовитой, что небольшой власти.
Халат на ней - хоть на выставку халатов, а на судомойках такие, какие
и бывают, когда вымоешь по двести мисок, двести тарелок в смену, да еще и
полы в придачу.
- Все равно посторонние не допускаются.
- Слышим, слышим, - хотя говорится это не нам, очень громко отвечает
Евсеева.
Мы встали, оставив недопитые кружки со сладким чаем.
Все молчат и смотрят, пока мы проходим мимо, через кухню и выходим во
двор.
Обходим по снегу вокруг дома, машины еще нет, и входим снова с
парадного подъезда, через терраску, где прежде отдыхающие, наверное, играли
в домино или в шашки по вечерам.
- Могли в коридор выйти, а ты сразу на мороз, на улицу... Ух, какая...
непокоренная! - хмыкает Евсеева.
- Ты бы и пошла в коридор, а не на мороз!
- А я хуже тебя?
Мы сидим у тепловатой батареи отопления в вестибюле - от дверей дует
вовсю. Раненых не видно. Они, кажется, все тут такие, что не разгуливают по
коридорам.
Проходит какая-то женщина в медицинском халате. Вот такой я почему-то
и представляла себе сестру по фамилии Португалова.
- Вы не Португалова? - спрашиваю я.
- Нет, - она останавливается с удивлением. - Почему вы подумали? А вам
нужна Португалова?
Я ей объясняю, что просил наш главврач, она пожимает плечами:
- Понимаете, вы поздно уж очень приехали, она ушла с дежурства.
- Когда же у вас дежурства кончаются? Не с утра?
- Да, конечно. Дежурство у нее сегодня утром кончилось, а ушла она
совсем недавно, перед ужином, бывает всякое...
Она не уходит, хмурится, что-то неясно припоминая, неуверенно
предлагает:
- Я не знаю, право, про кого там разговор был, и насчет фамилии ничего
не слышала. Если хотите, пойдемте со мной, я вам могу показать.
- Иди, иди, - говорит Евсеева. - Раз он тебя просил. А мы подождем, я
его не пущу, черта, без тебя уехать.
Мы поднимаемся по лестницам, входим в какой-то удивительно тихий и
безлюдный, будто и, нежилой вовсе, коридор.
Пол блестит, пахнет дезинфекцией, а так вовсе не похоже на наш
обыкновенный госпиталь - двери закрыты, никто не бродит по коридору, и
очень уж тихо.
Входим в какую-то комнатку, узенькую, в одно окно, вместо стен справа
и слева стеклянные перегородки в мелких переплетах, закрытые одинаковыми
старыми плакатами, - видно, от дома отдыха остались: яркое солнце, пышная
зелень, веселая девушка прыгает за мячом, смеется парень в майке, и все
повторяется, прыгает девушка за мячом, парень смеется, и опять все сначала.
Женщина отгибает угол одного плаката.
- Ну вот, поглядите на этого, у самой перегородки.
Через стекло я вижу койку, лежащего на спине человека.
- Плохо видно, темно.
- Сейчас зажгут. Вы не спешите... Вы волнуетесь?
- Нет, что вы, просто видно неважно... Я ничего не думаю.
- Погодите. Вот ему несут ужин, сейчас увидите.
Я вижу, как за стеклянной перегородкой зажигается новая лампочка,
входит няня с подносом, на котором только одна миска, одна кружка и хлеб.
Она присаживается на край постели, и когда сетка под ней прогибается,
белое лицо лежащего, похожее мертвой неподвижностью на слепок, на маску,
какие снимают с великих людей на память, только странно видеть такую маску,
хмурую, курносую, с отсутствием осмысленного выражения, какое даже у
спящего не бывает, вдруг угрюмо оживляется: из-под одеяла выползает худая
рука.
Няня его начинает кормить, а он, как маленький, который хочет и не
умеет "сам", цепляется за ее руку, когда она несет ложку ему ко рту, и
заранее широко открывает рот.
- Нет, - говорю я. - Нет! А что вы так смотрите? Не видала я его, в
жизни не видала.
- Я разве смотрю? - удивляется сестра. - Хотя, может, правда. Вы
думаете, не бывает, что так вот посмотрят и отказываются? Бывает.
- От своих?
- Бывает все на свете. У-у, как еще бывает!
- Вот этого знаю, - говорю я.
- О?
- Мы его к вам привезли сегодня! Вы только одеяло сменили, одеяло не
наше.
- Да, это сегодняшний... Жалко, вы так поздно приехали, про кого же
это Татьяна звонила?
- Кто это Татьяна?
- Сестра Португалова, вы же ее спрашивали.
Мы выходим в коридор, спускаемся в вестибюль опять. Еще издали слышно,
как Евсеева ругается с нашим шофером, который рвется ехать домой.
Оказывается, девушка, которую просили сходить за Португаловой, не застала
ее дома, и теперь шофер бунтует, не желает больше ждать.
- Ах, дома ее нет? - удивляется сестра, которая водила меня наверх. -
Значит, она и не уходила никуда. Где-нибудь здесь.
Вот отсюда, с этой минуты, я вдруг плохо помню, что было, то есть все
помню, но путаю, что после чего. Наверное, кто-то нашел Портуталову и это
она меня повела, а я опять шла, куда меня вели, и через перегородку с
мелкими стеклами увидела, узнала на подушке лицо, родное лицо моего
мальчика, постаревшее для других, но для меня только усталое, замученное
лицо мальчика, моего Вали, Вафельки.
Португалова стоит и ждет, я не знаю, что сказать, она все ждет, пока я
наконец наберу столько воздуха, что смогу выговорить:
- Мой.
- Точно?.. Ну, вижу, вижу... Почему же вы, однако, сказали, что у
ваших детей другая фамилия?
- Это правда. Наверное, я с ума сошла... Затмение. У него-то... У него
же одного из всех фамилия моя... Тверской, да.
- Что же он, не родной? У вас что, не все родные?
- Все, и он родной, я же говорю, мой.
- У нас кое-какие данные были: Тверской. А что такое Тверской?
Фамилия? Или так кто-то вспомнил, что был тверской парень!..
Сиделка присаживается к нему и начинает кормить, но лицо у него
остается неподвижным, замкнутым. Она привычно, ложкой слегка разжимает ему
зубы, и он слабо сопротивляется, с отвращением, нехотя проглатывает жидкую
кашу и опять сжимает зубы, до следующей ложки.
Португалова ждет, потом смотрит мне в лицо и еще раз спрашивает:
- Ну?
- Мой же, мой! - повторяю я. - Что вы еще спрашиваете? Можно мне к
нему?
- Фамилия его, значит, Тверской действительно? Спешить, к сожалению,
вам нечего. Еще все увидите. Сначала пойдемте со мной.
Опять она меня куда-то ведет, приводит в комнату, зажигает настольную
лампу.
- Вы писать сами сейчас сможете?
- Что писать?.. А что с ним?
- Вам все объяснит врач. Пишите, что опознали, и все его данные.
Можете?
- Говорите. Я могу.
- Я только позвоню врачу. Значит, фамилия? У нас камень с души - ведь
он неопознанный: мало их, рязанских, тверских и всяких...
- А он сам не говорит?.. Он... - я все хотела, никак не могла задать
этот вопрос. - Он... не слышит, а глаза?
- Контузия, да и потеря зрения в результате контузии... Нет, я не вам,
Григорий Михайлович... Говорит Португалова, вы можете представить, тут
опознали нашего последнего, насчет кого мы сегодня звонили, действительно
Тверской, и отыскалась мать... Она тут у вашего кабинета сидит, пишет...
Хорошо, конечно, подождет... - вешает трубку.
- Он просит подождать, сюда идет... А вы лист весь испортили,
погодите, я вам другой дам. Вот. Вы же в госпитале работаете, пора
привыкнуть. Глаза у него целы, контузия, это часто восстанавливается.
Частично или совсем... Но наше положение - лежит, не говорит, не слышит и
слепой. Его вывезли на самолете из партизанского района - с ним одна
записка была. Вообще немножко загадочный, потому что слух-то вроде у него
есть, но слова до сознания не доходят, смысл... Что же вы с бумагой
делаете? Опять испортили, всю закапали. Все-таки он живой, его лечить
будут, вы подумайте, а скольким хуже бывает?
- А потом мне его отдадут?
- Подлечат же его у нас сперва. Вы его возьмете? Условия у вас есть?
- Какие условия? Все есть... Чего еще?.. Конечно, хоть сейчас возьму.
Как отдадут. Кровать есть, комната. Чего еще?
- Прекратите это! - слышу я голос. - Я сказал!
Военврач входит стремительно, так что распахнутый халат развевается на
нем, как плащ. Он тут какой-то главный, по голосу сразу слышно: показалось,
что он рявкнул на человека, который так и отскочил обратно за дверь. А ведь
он вполголоса сказал. Даже тише, чем обычно разговаривают два человека,
сидя рядом за столом.
- Ну, что тут? - Он говорил все так же властно и быстро, вполголоса.
- Вот она заявляет, что опознает. Что является матерью этого...
- Знаю которого. Так это вы? Значит, вы его видели?
- Через стекло только. А мне к нему вы разрешите?
- Вы знаете, что он не видит и не слышит?
- Сказали вот... А это... навсегда?
- Мы же тут лечим, ничего не бывает навсегда, кроме смерти.
- Но жить-то он будет?
- Да, отчего же ему не жить. Вполне.
- Слава богу... И тогда вы его мне отдадите?
Врач оборачивается к Португаловой:
- Заявляет, что является... Вы что, сами не видите, что мать? А не
"является"...
- Староверцева тоже была мать, - обиженно, глядя в сторону, говорит
Португалова.
- Стерва, а не мать.
- Не одна она. А эта...
- Стерва, а не жена!
- А можно мне сейчас к нему, а, товарищ военврач?
- Сейчас мы пойдем вместе. Сперва только выслушайте, что я вам
скажу... Бросьте вы эту писанину, вы меня слушайте. Его доставили после
аварии самолета в таком состоянии. Собственно, какая там авария, их сбили
при перелете линии фронта, с какого-то партизанского пятачка летели. Наши
даже видели, как падал и горел самолет. Но на нем ожоги несущественные
были. Ему повезло... его наши подобрали - вот в таком состоянии. Больше
никого.
В каком он состоянии был до аварии? Он был забинтован, заживающие
раны, - значит, его переправляли на Большую землю раненым. Легких не
переправляют, как вы понимаете.
При нем нашли записку карандашом: "Тверской, по предположению". Он кем
был?
- Я написала. Истребитель, летчик.
- Да, да... Весьма возможно. Так вот что, идемте, если хотите, но не
ждите ничего хорошего, вообще ничего не ждите, хорошо? Слуховой аппарат у
него как бы действует, то есть он может действовать, но в сознании он не
облекается в определенную форму, слышит, но не понимает, что ли... Между
сигналом и сознанием - заслонка, - это не то что просто весь аппарат
сломан... Мы будем, конечно, принимать свои меры. Вы мою мысль понимаете?
Например, и с глазами - если их нет, то и суда нет. А когда они целы, но не
видят, тут поле деятельности для нас не закрыто...
Мы проходим через вестибюль, и Евсеева кидается мне наперерез. Не с
радостью, а с ужасом.
- Ты что, неужели тут сына нашла? Ой, судьба какая. Какой, какой он?
Безнадежный? Ой... Родной сын?
- Это еще кто? - быстро проходя мимо, отмахивается военврач. - Не
мешайтесь... Ведите себя спокойно, я вам скажу, когда можно будет подойти.
Палата маленькая, на четыре койки, прохладно, шипит в тишине
отопление. Очень уж тихие все четверо, что тут лежат. За черными окнами на
морозе голые сучья, освещенные лампой из комнаты.
Военврач, обе сестры и няня, собиравшая миски после ужина,
разговаривают так, будто никого, кроме них, в палате нет.
Португалова по знаку врача откидывает одеяло, оголяет живот одному.
Врач подсаживается на койку. Нажимает рукой на живот, мнет потихоньку,
сосредоточенно-вдумчиво глядя в сторону:
- Этого готовить на операцию...
Лежит с закрытыми глазами, морщится, слегка мычит, когда давят на
живот, а когда говорят про операцию, это его как будто не касается. А вот
когда его снова прикрыли, опять - касается, это он чувствует.
Среди громких разговоров, пока они переходят от одной койки к другой,
я стою, смотрю в лицо сыну, моему последнему сыну, и все крепче зажимаю рот
ладонью. Лицо безжизненное, тупое, даже страшнее - отключенное от того, что
здесь, вокруг него. Точно он в каком-то другом месте... Может быть, это
теперь только я так думаю? Скорей всего, только теперь. Потому что так оно
и было на самом деле тогда - он и был в другом месте, совсем другом,
ужасном, но узнала я это после.
Военврач подходит энергичной походкой, властно берет Валю за руку,
стоя слушает пульс, но его отзывают, он быстро откладывает руку от себя, и
она так и остается, неудобно, нелепо повернутая ладонью вверх, лежать
поперек груди, как неживая.
- Ну что? Может, пойдемте отсюда?
Португалова трогает меня за локоть, а я все жду, когда врач мне
разрешит подойти, все боюсь что-нибудь испортить, не знаю что.
- Можно мне подойти ему руку поправить? - спрашиваю я, еле разжав
ладонь на губах.
- Подойдите, подойдите, - говорит врач. - Я сейчас подойду тоже.
Рука, для меня неожиданно теплая, страшно худая, но тяжелая, я бережно
поворачиваю, кладу ее ладонью книзу, прижимаюсь к ней щекой и целую и, став
на колени у койки, глажу ее своей щекой, кажется, мокрой щекой.
- Ну вот, нашли... - говорит доктор очень неопределенным, совершенно
неслужебным тоном и не торопит меня, хотя я мешаю ему, не отпускаю руку,
которая ему нужна прощупать пульс.
- Нашла... Мне можно теперь к нему приходить?
И тут я слышу испуганный, торопливый голос, почти крик Португаловой,
она говорит что-то вроде: "Ой, товарищ доктор, что это такое? Вы
посмотрите. Лицо... лицо, поскорей!"
Я вскидываюсь, выпрямляюсь, и мы, наверное все, кто есть в комнате,
смотрим ему в лицо, с которым происходит что-то пугающее. Если бы это
неподвижное лицо было покрыто известью и вдруг застывшая корка стала
лопаться у нас на глазах, рассыпаясь в куски, - вот так бы это выглядело.
Его глаза слепы, но лицо - стало видеть, это невозможно по-другому
сказать, все оно оживало у нас на глазах: лоб, затрепетавшие веки невидящих
глаз, углы рта, складки кожи, он глотал воздух, как твердые комки, с
напряжением, с трудом, у него перекатывался кадык, он закашлялся коротко,
грубо, хрипло, промычал невнятно и вдруг легко и прерывисто, ясным детским
голосом очень тонко выговорил: "Ма-ма... ма" - и протянутыми в воздух
руками потянулся, стал шарить и схватился за меня...
- Мама, где я? - Он, вцепившись, не отпускает меня, как будто боится,
что я вырвусь, и повторяет: - Мама, мы где? Где я сейчас?
И тут я совсем ничего не могу вспоминать подряд. Уже не могу теперь не
знать того, что узнала потом. Не могу вспомнить, что думала, как было,
когда я только без памяти его обнимала, еще не зная. Ничего не зная, как
знаю теперь. Все, что он рассказал мне потом.
"...Все обыкновенно так было на аэродроме в тот день. Мы позавтракали,
я вышел во двор покурить, воздух до того свежий, ясный, осень только
начинается - кое-где понемножку желтеет, а так все еще зелено.
Прохоров Женя мне говорит:
- Какой воздух, чисто для загородных экскурсий! Прозрачность до чего!
- Да, - говорю, - очень подходящий для экскурсий. И особенно для
прицельной бомбежки!
Смеется:
- Кто про что, а заяц все про морковку. На-ка возьми пачку - попробуй
сигареты трофейные, нам пехота прислала целый ящик. За наш подвиг.
- За какой?
- А прошлую пятницу. Забыл? Им очень понравилось, как мы перехватили
тех... ну, которые их бомбить начали. Пехота этого не любит.
Я попробовал сигарету, даже закашлялся, очень паршивая.
- Нет, ты не бросай! - говорит Женя. - Сперва противно, а немножко
втянешься, терпеть можно.
Ну, я потянул, потянул и все-таки бросил:
- Пускай ее Гитлер курит!
Вот и все... Нет, еще подавальщица нашей столовой Надя, симпатичная,
выходит и мне говорит:
- Что ж вы поросенка на столе бросили? Не совестно? - и подает мне
поросенка. Это она мне на счастье подарила, а я его на столе забыл.
Поросенок мягкий, ватный, что ли, такой розовый, с мизинец величиной. Я
извинился и кладу его в карман. Ну и все. Еще в воздухе, когда мы круг
делали, я глянул вниз: леса, желтеет, кое-где красное рдеет, сверху
красиво.
И дальше все было одинаково, как всегда. Не так все складно и ловко,
как рисуется приезжему корреспонденту в штабе дивизии, ну и не так ужасно и
страшно, как другим кажется. Все сколько раз уже бывало. Возвращались
домой, бомбардировщики, которых мы прикрывали, и трое истребителей:
Прохоров Женя, я и еще Прохоров Альберт, два Прохоровых было, только они не
братья, не родственники, а просто вместе летали, и вот мы видим:
выскакивают из облаков истребители фашистские. Стараются к бомбардировщикам
добраться. Мы, конечно, ввязались с ними в бой. Я одного выбрал, иду в лоб,
однако он тоже в лоб и никак не думает отворачивать. Вот черт, упрямый. Я
открыл огонь в подходящий момент, не поторопился, даже уверен, что хорошо,
прямо чувствую, что не мимо. Все как со мной уже бывало, и вдруг что-то
такое, чего никогда не было. Что такое?.. Видимость пропала, и я будто
нырнул куда-то. Ну, думаю, все - сбили, а вроде будто и нет. Но почему-то и
видимости нет. Мотор работает, и я, к удивлению, лечу! Со лба течет что-то,
заливает глаза. Ага, думаю, это где-нибудь голову задело, залило глаза. И
вот перчаткой протираю глаза, протираю, ничего не понимаю, все на месте,
только мне как-то немножко равнодушно все, вроде сквозь сон. Но в общем-то
понятно, что я ничего не вижу, а лечу, куда сама идет машина. И даже не
знаю, в какую сторону - к фронту, или вдоль линии, или вообще прямо в
Германию. Далеко так не долетишь, конечно. Потом и мотор начинает давать
перебои, и я нахожусь, может быть, над облаками, и надо мной сияет чистое
небо, а я может быть, уже иду на бреющем и сейчас в какой-нибудь пригорок
врежусь.
Сижу, сцепив зубы, и жду. Перебои все хуже. Нет, уж какие там облака,
с такими перебоями мы проваливаемся начисто, сейчас все! Слышу какой-то
посвист, треск, толчок, удар! Мотора уже не слышно, меня наклонило на один
бок, покачнуло на другой, и все. Это мы по верхушкам леса резанули. Я жду
удара, нет удара. Застряли мы где-то на деревьях. Ведь это надо!
В голове у меня муть и глупая мысль: ай да поросенок, все-таки помог,
значит! А больше ничего умного в голове нет, даже не помню - ремни я
отстегивал или нет. Может, я вывалился из кабины, потому что чувствовал,
как лицу горячо делается, слышал, как потрескивает огонь, машина горит и
ветки кругом горят, хвойный дым. Горелой хвоей пахнет, слышу, и больше
ничего...
Меня вроде вовсе не было, и времени не было, ничего не было, и вот
понемногу чувствую, что я где-то есть. Дышу, могу пальцами пошевелить,
только ничего не вижу, и в голове гул такой, будто в ней мощный мотор
работает, и даже голову трясет от его работы.
Понемногу я соображаю даже, что сижу и меня под мышки поддерживают,
чтоб я не свалился, и что-то мне на ухо кричат, спрашивают, а у меня мотор
работает, я плохо разбираю, что мне говорят, и стараюсь, стараюсь
разобрать, потому что соображаю, что тут все решается - где я? Куда попал?
Весь вопрос жизни, ну, это ясно каждому... И вдруг до меня доходит:
русские! По-русски меня спрашивают, вот какое счастье! К своим попал.
Я шевелил губами, наверное, и слышу, тот же голос мне говорит: "Ну на,
бери, пей! Ты что, окос