Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Кнорре Ф.Ф.. Рассказы и повести -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  - 84  -
85  - 86  - 87  - 88  - 89  - 90  - 91  - 92  - 93  - 94  - 95  - 96  - 97  - 98  - 99  - 100  -
щие, как журавлиный крик при отлете, - издали. Мой долговязый маленький всю ночь проспал, не просыпаясь. Я касалась пальцами его лба, трогала шею - он не потел. В первый раз. Я могла бы прилечь, но от страха радости не могла заснуть, так же как прежде не могла от страха несчастья. Позвонил Сережа в какой-то день, мы не виделись совсем не помню с каких пор - с начала болезни. И звонил он редко, да мы и не разговаривали почти - так подержим трубку, выговорим два-три слова: "Ну как?" - "Все так же". - "А как ты?" - "Все так же". - "Если что надо - позвонишь?" - "Ну да". И вот он позвонил в какой-то день, я подняла трубку: "Да, слушаю", - а он вдруг закричал: "Что случилось?" - так смешно, неожиданно вдруг сразу испуганно закричал. "Ничего не случилось". - "Ты разве не плачешь?" - это поспокойнее спросил, но еще волнуясь. "Да нет же!" - сказала я. "Как ты меня напугала, - с невероятным облегчением выговорил он. - Тогда, значит, ему лучше?" - "Да". - "Неужели гораздо лучше?" - "Гораздо-гораздо!.." И он замолчал... еще минуту нам нечем было говорить, дыханья не было. Если бы я его не любила, наверное полюбила за один этот разговор... Он позвонил немного погодя еще раз. - Ведь я тебе почему позвонил, все из головы выскочило - твой Боря на третий курс перешел - знаешь, очень-очень здорово!.. Мне звонили из архитектурного, мне всегда про него звонят - что-то есть у него!.. Вот я зачем позвонил. С тех пор как мы все поверили, что Лева поправится, и он действительно стал поправляться, - у нас дома пошел какой-то непрерывный праздник, просто балаган. Леву смешили, смеялись, предсказывая, что на будущий год его возьмут в армию, но обязательно в повара, и читали ему вслух поваренную книгу с невозможными старорежимными рецептами: как приготовлять цесарку а-ля Помпадур, в хорошей мадере со всякими пармезанами и фритюрами - про которые мы даже не знаем, что это такое. Безошибочно угадав, что именно насмешки, грубоватое веселье скорее всего помогут Леве стать человеком, ребята даже сочиняли для него журнал. И одна тетрадочка у меня сохранилась. Сколько из моей жизни пропало всего: людей, вещей, писем, фотографий, документов... а тетрадка спаслась, выжила, и я читаю иногда написанное торопливым неровным почерком, и опять слышу Борькин голос, когда он читает свое сочинение под взрывы смеха, читает нарочно гнусавым, напыщенным голосом. Почему-то это у них был средневековый номер - вот эта синяя тетрадка с таблицей умножения, напечатанной на обороте обложки, и заголовком "Нравоучительная повесть для юношества". В самом разгаре мрачных Средних веков, в одном из средневековых городов учился на монаха юноша по имени Бертольд. Случайно в тех же самых Средних веках, в том же самом городе проживала молодая девица - Матильда. Читатель, наверное, уже догадался, к чему должна была привести эта цепь случайных совпадений: молодые люди быстро сообразили, что это не иначе как судьба, и горячо полюбили друг друга. И вот однажды бедный монашек дрожащей рукой постучался в дубовую дверь старого средневекового дома, кое-где украшенного узкими готическими окнами. Загремели засовы, и сам домовладелец, старый Матильд-отец, предстал перед монахом с громадной пивной кружкой в руках. С виду это был кряжистый ломовой извозчик, но под обманчивой маской слегка грубоватой внешности в нем таилось глубокое внутреннее хамство. Едва узнав, что какой-то тщедушный, недоучившийся монах просит руки его дочери, старый Матильд сейчас же изменился в лице, и, к сожалению, далеко не в лучшую сторону. Своим грубым, но сильным голосом он в упор стал задавать трепещущему монаху вопросы: "С парой жеребцов справишься? Чинить сбрую умеешь? Колесо смазать можешь?" Получив по всем пунктам своей шорно-извозчичьей анкеты ответы: "нет", "не пробовал", "не умею", старый биндюжник взревел, как разъяренный ломовой извозчик, и попытался прихлопнуть Бертольда, как муху, своей средневековой свинцовой кружкой. Физически хлипкий, но умственно развитой и сообразительный монах уклонился от удара, не теряя времени, выскочил обратно на улицу и уныло зашагал прочь по грубо отесанным камням примитивной средневековой мостовой. - Я вижу, что не понравился твоему отцу! - горько сказал монах, встретившись со своей возлюбленной. - Он меня, кажется, дураком считает? - Вроде этого... - вздохнула Матильда. - Ты показался ему недалеким... Он так и сказал: "Ну, этот уж пороху не выдумает!.. Никогда ему не вырасти в настоящего ломового извозчика". - Ах, вот как! - сверкнул глазами монах. - Ну, мы еще посмотрим! - И, круто повернувшись, с достоинством удалился большими шагами, изредка спотыкаясь на грубо отесанных камнях мостовой. Шли годы. Все еще тянулись мрачные Средние века, но жители кое-как мирились с этим, потому что не подозревали, что бывают какие-нибудь другие. Год за годом с наступлением темноты в башне монастыря, далеко за полночь, светился огонек в узеньком готическом окошечке кельи бедного монаха. И вот наступил день, когда бледный и изможденный монах снова постучался у двери старого биндюжника. Он застал того на прежнем месте, за грубо сколоченным средневековым столом, с оловянной кружкой в руках. Узнав гостя, старый Матильд так и закатился грубым хохотом: - Гляди-ка! Он опять тут! И еще ступку какую-то приволок под мышкой! Чего тебе, заморыш? - Так, кое-что вам на память, - кротко ответил монах. - Если позволите так выразиться, в память нашей прошлой встречи! - Да зачем ты ступку свою дурацкую под мою табуретку суешь?.. Ну, совсем чокнутый! - потешался грубиян. - Вы, папашенька, знайте сидите себе спокойненько! - ласково приговаривал монах и сунул спичку в ступку под табуреткой. Грянул довольно сильный, по скромным средневековым представлениям, взрыв. Черствый старик вместе с табуреткой взвился в воздух и, пробив характерную для той эпохи острую черепичную крышу, исчез из вида. Вбежала встревоженная Матильда в сопровождении своих двенадцати ребятишек, бодро помахивавших кнутиками. Бертольд улыбнулся бледными губами, не скрывая торжества: - Ну как? Выдумал я его или не выдумал? - Ой, лишенько мне! - всплеснула руками несчастная мать двенадцати маленьких биндюжонков. - Ох, Бертольд, да уж не Шварц ли твоя фамилия? - Спохватилась? - холодно проговорил мстительный монах. - Было бы прежде спрашивать! И великий благодетель человечества, гениальный изобретатель пороха Бертольд Шварц, подобрав с пола еще тепленькую ступку, удалился с гордо поднятой головой..." Как они хохотали у Левкиной постели, радуясь своим выдумкам. Мне, наверное, нужно было их утихомиривать, пристыдить... а я сама смеялась с ними. Я и сегодня помню их смех, и мне радостно сейчас, через десятки лет, знать, что все это было, они дурачились и потешались, счастливые своей молодостью, своим бесконечным, только начавшим так радостно приоткрываться будущим. Вспоминая то время, мне сейчас кажется, что мы все знали наперед, но по удивительной или спасительной способности людей знать, что тебя ждет, и, не оглядываясь, спокойно жить сегодняшними делами и заботами, смутной надеждой, что вдруг все как-то чудом обойдется, - мы жили, как жили, без мрачных предчувствий. Быть может, надежда, хотя бы самая неразумная, несбыточная, необходима как воздух и хлеб? Не знаю. Помню только, что мы надеялись и тогда, когда надеяться было не на что, на Западе, перекидываясь из одной страны на другую, уже шла война, вспыхивала все в новых местах. Это было как пожар в большой, тесно застроенной деревне, когда с одного конца уже заполыхало, но до нашего края еще не дошло, только взлетают и мчатся по ветру над нами искры, все ярче разгорается в небе зарево и все ближе, все новые избы вспыхивают, как солома, и к нам с того конца несется рев обезумевшей скотины, детский крик и гул толпы. Но в деревне разве только дурачок станет запевать и приплясывать, глядя на пожар, а оттуда, включая радио, мы слышали танцевальную музыку и бодрую болтовню. Из тех изб, которым предстояло так вскоре запылать и рассыпаться в пепел. Какая-то тишь, замершее ожидание, пустота мне казались повсюду вокруг, даже на вокзале. Ничего не изменилось, но все стало другое. Даже билет мне продали в кассе со странной легкостью - ни очереди, ни - "брони", - кажется, никто не собирался ехать в ту сторону - на запад. Дожидаясь посадки, я сижу и читаю на таблице расписания список белорусских городов и станций, которые вскоре потом наполнятся зловещим смыслом, когда придется слушать по радио: "Наши части оставили..." А сейчас там только мирные имена городов, час и минуты прихода и ухода поезда номер такой-то. И в вагоне нет обычной тесноты, как-то никто не торопится, точно где-то решается общая судьба, а каждому за себя уже хлопотать не о чем, все равно - будет, как будет. На маленькой белорусской станции я ранним утром выхожу из вагона. Пустынная платформа, кроме меня, кажется, никто не сходит. Сережа увидел меня, медленно идет навстречу, я вижу, как трудно ему идти медленно. Он похудел, форма на нем сидит не блестяще - он ведь не кадровый, а мобилизованный. Мы смотрим друг на друга и улыбаемся одной и той же мысли - вот как мы оказались наконец вместе, не на берегу моря, а почему-то здесь, на платформе чужого городишка, и не знаем, что будет завтра. Я спускаюсь по крутым ступенькам вагона на дощатую платформу, и мы медленно идем друг другу навстречу, все ближе, я вижу, что воротник ему свободен, широковат, и его улыбку вижу, чудную, кривоватую - больше одним углом рта, чем другим, сдержанно-виноватую. Ему неловко очень уж открыто обрадоваться. Он чувствует себя не очень-то красивым и не очень молодым, да еще в этой плохо пригнанной форме - и уж вовсе совестно вдруг при всем пароде просиять, точно счастливому мальчику-влюбленному. И вот он с моим чемоданчиком, я с сумочкой, в которой привезла ему яблоки и пирожки, идем рядом, куда-то по улице, которую я вижу в первый раз, идем и боимся друг на друга глядеть, и на каком-то углу он говорит: вот это самая главная улица - наши казармы налево, а направо - в том конце, только подальше, там замок посреди пруда в парке, и я ничего не слышу того, что он говорит, а как будто записываю - потом вспомню, когда успокоюсь, все уляжется во мне. - Давай я вот сюда повешу, - и я чувствую на своих плечах прикосновение его рук, когда он бережно в темном, тесном коридорчике в первый раз в жизни снимает с меня пальто, вешает на гвоздь рядом со своей шинелью и чужой ватной курткой. - Вот это наша комната, темноватая, а? - нерешительно спрашивает он, как будто я еще должна решить этот вопрос, и тревожно ждет, на пороге пропустив меня вперед. Жиденькая щелястая верандочка в две ступеньки над землей вместо крылечка прикрывает выход в сад. На глаженой чистой солдатской простыне, постеленной на стол, накрыт завтрак - черный и белый хлеб, консервные банки с зазубренными отогнутыми крышками, две совсем разные большие чашки, пять штук одинаковых сероватых пирожных. Посреди стола горкой наложены в плетушку яблоки - крупные, свежие, восково-желтые, в легком румянце с одного боку, - не то что кисловатые уродцы, зеленые, которых я привезла ему из города. Два прибора: тарелка, нож, вилка и ложка - большая суповая. - А эти ложки зачем? - спрашиваю я. - Ну действительно, зачем? - он даже руками разводит. - Это я, знаешь ли, сам накрывал. Мы точно двое людей, до того долго в одиночестве проживших среди немых или иноязычных племен, что разучились родному языку, и вот теперь заново учимся говорить друг с другом, и с каждым словом и каждым звуком голоса нам делается все понятнее услышанное и легче говорить самому, а что говорить - почти безразлично. Сережа приносит из кухни чайник, я нарезаю хлеб, мы садимся и пьем чай, пододвигаем друг другу тарелки, все делаем озабоченно и старательно, боясь и на минуту остаться без дела. Тяжелая ветка с осенними темными усталыми листьями сгибается, шуршит и постукивает о частый переплет стекляшек терраски. Немного погодя он испуганным шепотом спросил, заметив, верно, у меня слезы в глазах, хотя я в это время оживленно и храбро прихлебывала и жевала: - Что ты? - Ничего, ну совершенно ничего. Просто: вот мы пьем чай. - Да, - коротко сказал он, сдерживая волнение, подтверждая, соглашаясь, все понимая. - Да, да!.. - Вот мы наконец дома, - сказала я, открыто плача и улыбаясь ему. Тогда он, роняя что-то со стола на пол, неловко кинулся, схватил меня за руку и, опустившись рядом, уронил голову ко мне на колени, крепко прижимая мою ладонь к своему лицу; мы снова коснулись друг друга и поцеловались впервые не в лесу, не на вечерней набережной в тени моста, не на ветру, не под дождем. Учились говорить, касаться, продираясь сквозь колючую, холодную чащу прожитых лет. Сережа ушел в свою пулеметную роту, которой теперь командовал, а я его проводила до ворот. Когда я уже не могла различить его зеленую гимнастерку и фуражку среди великого множества других, среди солдат, стоявших, перебегавших, расхаживавших взад и вперед по плацу каким-то новым для меня, странным, печатающим шагом, круто поворачивавшихся на ходу, я пошла обратно, равнодушно побродила по незнакомым улицам и вернулась в комнату, чтоб поскорее начать его ждать... Я читаю второе в жизни письмо от Сережи... Первое было написано в дни нашей молодости, нашей едва начинающейся молодости, когда нам решительно все на свете было ясно, все было по колено, не только что море, а все эти "сантименты", любовные страдания, какие-то "измены", ревности и прочая ерунда, да и вообще все решительно, что относилось к презираемой нами категории "личного", все было невыносимо устаревшее, отжившее, что к нашей жизни не имело никакого отношения. Место этому было разве что в старинных спектаклях бывших императорских театров, куда мы ходили изредка в культпоходы; с отчужденным сочувствием людей с другой планеты мы прислушивались к мольбам и стенаниям страдающих героев, запутавшихся в трех соснах. Пустили бы нас туда, мы бы живо распутали: этого вытолкать в шею, того сдать, как вредный элемент, в милицию, а ей разъяснить, что делом надо заниматься, а не руки ломать из-за какого-то паразита... Впрочем, ведь это было когда-то, в старину, даже до 1905 года! Ну, не повезло им. Мы пожимали плечами и в антрактах пели в фойе свои развеселые песни... И наверное, то, какими мы были, а может быть, только хотели быть, и отразилось в первом письме, полном ледяного рассудочного холода, иронии, а то просто мальчишеской заносчивости и жестокости. И больше всего того, что мы тогда считали гордостью. И вот теперь - второе, недописанное, которое он по вечерам все собирался дописать и мне послать, а по утрам со стыдом закладывал в книгу и прятал под подушку. Писал, боясь, что я не приеду и мы не увидимся никогда... И ошибся-то всего на четыре дня. Но, к счастью, ошибся. А мне отдать постеснялся, я сама под подушкой нашла его, вот такое письмо... "Ты все знаешь про этого человека, почему и как все с ним случилось. Он решил, что поступает твердо и разумно, - значит, правильно, и нечего больше рассуждать, долг человека неуклонно поступать согласно своим убеждениям, и точка. Он оттолкнул от себя свою ненужную, неправильную, неразумную любовь, столкнул ее в погреб, захлопнул крышку люка, выполнил долг и стал свободен для дальнейшей полезной деятельности. Правда, по ночам ему долго казалось, что он слышит, как она тихонько плачет и, вскрикивая полушепотом, то проклинает его, то нежно просит все вспомнить... Он был, наверное, очень гордый и очень твердый тогда, этот человек, он затыкал уши, скрипел зубами, чтоб ничего не слышать и продолжать выполнять свое разумное, трезвое решение. И наконец он перестал мучиться, раскаиваться и ничего не слышал по ночам, все стало ему все равно, он вовсе перестал испытывать боль, спокойно слушая музыку, от которой у него прежде, как сумасшедшее, колотилось сердце, и он удивительно стал холодеть ко всем людям, и вот он вдруг понял, что сам начинает умирать, наполовину уже умер, и вот тогда он кинулся в погреб и уже едва узнал свою любовь, она в темноте и одиночестве тоже умирала, еле дышала, когда он подхватил ее на руки, укачивая, как ребенка, и он понял, что в ней была вся его жизнь, без нее он был бы мертвый человек, а разве..." Мы не говорили никогда об этом письме, - наверное, такое пишут перед близкой смертью или вечной разлукой, и так это и было у нас с Сережей, хотя мы этого не знали. Он, кажется, догадывался, что я и письмо нашла, но молчал. Не все человеку хочется повторять два раза... Я долго днем сидела одна, сложив руки, и так хорошо, так незнакомо мне было тут одной в пустой комнате, потому что было чего ждать. Дверь с коротким взвизгом, порывисто распахивается, я вздрагиваю от неожиданности. - Стакан чая? - панически выпаливает Меер Яковлевич, всовываясь, как бы впадая в комнату до половины туловища, еле удерживаясь за ручку и за косяк, чтоб действительно не упасть, но из деликатности не переступая порога комнаты. Он выстреливает это "стакан чая", в точности как другой человек крикнул бы во время наводнения: "Вас затопило!" Это вдовец, хозяин квартиры. Минуту, дожидаясь ответа, он висит, вывернувшись на руках, как гимнаст на кольцах, потом исчезает, притворив дверь. Немного погодя все повторяется, потом опять: "Стакан горячего чая?.." Я приглашаю его войти, и тогда он ведет меня через терраску, показывает свой дворик, я как-то не различаю его лица, заросшего округлой белой бородой, ничего не различаю, кроме надменно страдальческих глаз. Только по кажущейся шелковой от древнего маслянистого лоска круглой шапочке на его голове отчего-то видно, что и сам он очень стар. В садике-дворике маленькие клены, заросшая мокрицей и подорожником узкая тропинка вокруг неровного бугра. - Вы видите? Это? - С каким-то скорбным торжеством он тянет меня за собой и показывает: - Тут они стояли, все равно как какая-нибудь стенка: эти астры и георгины!.. Но? Когда-то!.. - Он прикрывает глаза и минуту покачивает головой, потом ведет в другой угол заросшего бурьяном дворика. - Вам видно камень? Он лежит нарочно. Вокруг него это были исключительно одни тюльпаны!.. - и горделиво улыбается, ждет, давая мне время представить себе тюльпаны. Пока я смотрю на шершавый камень, выглядывающий из лопухов и папоротника, он проникновенно, приглушенным голосом добавляет: - Да. В свое время!.. - И долго покачивает головой с закрытыми глазами, чуть улыбаясь, горько и высокомерно. Ему, наверное, кажется, что он рассказал мне необыкновенно многое. Посвятил меня во все, о чем он думает, покач

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  - 84  -
85  - 86  - 87  - 88  - 89  - 90  - 91  - 92  - 93  - 94  - 95  - 96  - 97  - 98  - 99  - 100  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору