Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
ался, нет ли у Данилова просьб. Он-то знал: Данилов мог просить об
одном.
Так или иначе, обнаружив Альбани, Данилов и в руки его не стал брать
сразу, а, походив возле открытого футляра и одевшись, не спеша, как бы
нехотя, поднял инструмент и положил его на стол. Ему бы опять любоваться
альтом, часами оглядывать все линии его грифа и обечаек, а потом играть и
играть, забыв обо всем, снова ощутив инструмент частью своего тела, своим
голосом, своим нервом, своим сердцем, своим умом. А он лишь проверил звук
(его ли это инструмент, не подделка ли умельцев Валентина Сергеевича), и,
убедившись, что Альбани - подлинный (тут его обмануть не могли), сыграл
легкую мазурку Шумана. И, укрыв альт кашмирским платком, закрыл футляр.
Но чего это ему стоило! Он будто бы пожары в себе тушил и пока лишь сбил
пламя. Однако сбил...
Впрочем, он чувствовал, что радость его теперь - скорее умозрительная, не
было в нем легкого присутствия счастья, не было порыва, какой не потерпел бы
оглядки ни на кого и ни на что, не было упоения. Ну, вернули - и ладно. Они
и должны были вернуть...
"Еще сыграю на Альбани, - сказал себе Данилов. - А сегодня и тот альт
будет хорош..." В театр ехал на троллейбусе. Думал: надо сообщить в милицию
и в страховое учреждение о находке альта. Дело это виделось ему деликатным.
Страховое учреждение ладно. Но вот в милиции от него, наверное, попросят
объяснений, каким образом объявился пропавший было инструмент. Или что же
он, Данилов, морочил головы, а сам запрятал альт где-нибудь во встроенном
шкафу и забыл? "Подкинули! - отвечал Данилов мысленно работникам милиции. -
Подкинули!" И это не было ложью.
Выскочив из троллейбуса, Данилов побежал к пятнадцатому подъезду, он
опаздывал. Наталкивался на прохожих, извинялся, бежал дальше. Его ругали, но
без злобы и привычными словами, никто не обзывал его сумасшедшим. Когда-то,
года через три после выпуска, он несколько месяцев жил в Ашхабаде. В Москве
в приятном ему оркестре место лишь обещали, и Данилов, поддавшись уговорам
знакомого, улетел в предгорья Копет-Дага, играть там в театре. В театр он
ходил московским шагом, и многие признавали его сумасшедшим. Один кларнетист
говорил, что Данилов вредит своему искусству, что удачи художников и
писателей в пору Возрождения и даже в девятнадцатом веке объясняются тем,
что люди никуда не бежали, а жили и думали неторопливо, к тому же были
богаты свободным временем. Данилов хотел бы верить в справедливость
утверждений кларнетиста, однако верь не верь, но утверждения эти были сами
по себе, а жизнь Данилова сама по себе. К тому же Леонардо наверняка тоже
вечно куда-то спешил, а уж Рафаэль - тем более. Словом, кларнетист Данилова
не уговорил. Да и жизнь требовала от него все более резвых движений. Если бы
тротуары заменили лентами эскалаторов, то и тогда Данилов несся бы по ним,
куда ему следовало.
Данилов бежал и думал, что теперь-то и в Ашхабаде публика вряд ли
посчитала бы его ненормальным...
Играли в репетиционном зале. Что-то беспокоило Данилова. Он чувствовал,
что это беспокойство протекает от стены, за какой находился зрительный зал.
Но причину беспокойства понять он не мог. В перерывах Данилов не имел
отдыха. Вместе с Варенцовой они просмотрели планы шефских концертов. На
тормозном заводе и в типографии Данилову предстояло играть в составе
секстета. Данилов считался как бы деловым руководителем секстета, и когда он
спросил, кто поедет с секстетом из вокалистов, Варенцова назвала ему
баритона Сильченко и меццо Палецкую, однако Палецкую именно ему надо было
уговорить. Данилов кинулся искать Палецкую. Потом Данилов поспешил в
струнновитный цех. Мастер Андрианов давно обещал Данилову заметку для
стенной газеты "Камертон", сам приходил, а потом пропал. "Номер уже скоро
надо вешать..." - начал было Данилов, но, упредив его
возмущенно-заискивающую речь, Андрианов достал из кармана два исписанных
листочка. Данилов поблагодарил Андрианова и побежал на репетицию. "Еще бы
две заметки выколотить, - думал Данилов, перепрыгивая через ступеньки, - из
Собакина и Панюшкина. И будет номер". Успел до прихода Хальшина, дирижера.
Альтист Горохов, всегда осведомленный, шепнул ему: "Говорят, Мосолов будет
наконец ставить "Царя Эдипа". То есть не то чтобы говорят, а точно". Горохов
знал, что новость Данилова обрадует, Данилов давно считал, что Стравинского
у них в театре мало. "А потянем? - усомнился вдруг Данилов. И добавил
мечтательно: - Вот бы решились еще на "Огненного ангела". Данилов,
восторженно относившийся к прокофьевскому "Огненному ангелу", годы ждал,
чтобы решились. Впрочем, он понимал, отчего не решаются. Мало какому театру
был под силу "Огненный ангел". "Об "Огненном" и надо дать в "Камертоне"
статью! - осенило Данилова. - Но кто напишет? Панюшкин? Или взяться самому?"
Заметку Андрианова Данилов положил рядом с нотами. Хальшин уже стоял на
подставке (повторяли второй акт "Фрола Скобеева"), Данилов в паузе
перевернул андриановские листочки и прочел: "Большая люстра". Андрианов
увлекался прошлым театра, порой сидел в архивах, не раз приносил любопытные
заметки (в газете Данилов завел рубрику "Из истории театра"). Теперь он
делился сведениями о большой люстре зрительного зала. "Вот оно отчего", -
сказал себе Данилов, имея в виду беспокойство, возникшее в нем в начале
репетиции. Сейчас, играя, он взглядывал на листочки Андрианова, читал про
мастеров бронзового дела и хрустального, читал про рожки, кронштейны и
стаканы для ламп. "Всего большая люстра состоит из тринадцати тысяч
деталей", - заканчивал заметку Андрианов.
А вечером, когда играли "Тщетную предосторожность", Данилов не мог
пересилить себя и не смотреть на большую люстру. Из ямы она была хорошо
видна ему. Куда лучше, нежели ноги балерин. Теперь уже не смутное
беспокойство испытывал он, а чуть ли не страх. Прежде Данилов любил люстру,
называл ее хрустальным садом, не представлял без нее театра, теперь она была
ему противна. Причем эта, провисевшая в театре, судя по исследованиям
Андрианова, восемьдесят шесть лет, была куда больше и тяжелей той! Порой
Данилов голову пытался вжать в плечи, до того реальным представлялось ему
падение тринадцати тысяч бронзовых, хрустальных, стальных, стеклянных и
прочих деталей. Наверняка и их падение было бы красиво, игра граней и
отсветов вышла бы прекрасной, правда, откуда смотреть... "Да что это я! Чуть
ли не дрожу! Пока ведь нет никаких оснований..." Так говорил себе Данилов,
однако в антрактах тут же бежал из ямы. И люстра-то висела не над ямой, а
над лучшими рядами партера, туда бы ей и падать. А Данилов выскакивал в фойе
и буфеты. Но и там повсюду висели свои люстры, не такие праздничные и
огромные, однако и они были бы для Данилова хороши. "Если я такой нервный, -
ругал себя Данилов, - надо не тянуть с хлопобудами, надо позвонить Клавдии".
Но Клавдии он позвонил лишь на следующий день.
По дороге домой он несколько раз успокоился, люстра будто бы осталась в
театре, хотя некоей тенью с потушенными огнями она плыла над ним и в
Останкино. Дома в Останкине была Наташа. Она открыла Данилову дверь,
впустила его в квартиру и прижалась к нему. Данилов ничего не говорил ей,
только гладил ее волосы, потом Наташа отстранилась от Данилова, в глазах ее
он увидел все: и ночное прощание с ним, и нынешнюю радость. Он был
благодарен Наташе, он любил ее и знал, что от ноши, какую она взялась нести,
связав свою судьбу с ним, она ни за что не откажется, она согласна и на ношу
более тяжкую, она сама выбрала эту ношу, она - по ней. "Что будет, то будет,
- думал Данилов. - А сейчас хорошо, что она со мной".
- Ну вот, ты и вернулся, - сказала Наташа. - Раздевайся, мой руки, и
пойдем на кухню...
Конечно, она видела футляр на стуле, и Данилов, приняв из ее рук стакан
чая, сказал как бы между прочим:
- Альбани отыскался.
И она, словно бы посчитав возвращение Альбани делом простым и не
заслуживающим особого разговора, сказала:
- Да, я поняла.
Все она поняла, и между ними теперь не было игры, а было принятие каждым
их жизней такими, какими они были и какими они могли или должны были стать.
Их жизни были одной жизнью. При этом оба они принимали право каждого (или
возможность) быть самостоятельными и независимыми друг от друга. Чувство
некоей отстраненности от Наташи, как от человека, какого не следовало
впутывать в собственные тяготы, было Даниловым нынче забыто. Он уснул чуть
ли не семейным человеком.
Утром, когда Наташа уехала на работу, Данилов позвонил Клавдии Петровне.
- Что ты хочешь от меня? - спросила Клавдия.
- Я от тебя? - опешил Данилов. Потом сообразил: действительно, на этот
раз - он от нее. - Я... собственно... Я бы не стал... но ты сама давала мне
советы... относительно хлопобудов...
- Ты хочешь, чтобы я тебя пристроила?
- Я был бы тебе очень признателен...
- А зачем тебе хлопобуды?
- Ну хотя бы, - сказал Данилов, - чтобы доставать нужные мне книги...
- Ты всегда был бестолковым человеком...
- Потом ты считала, что я смогу быть тебе полезным.
Клавдия замолчала, наверное, задумалась.
- Ну хорошо, - сказала она. - Попробую свести тебя с Ростовцевым. Но
учти. Попасть в очередь трудно.
- Я понимаю, - вздохнул Данилов.
Когда он повесил трубку, он чуть кулаком по аппарату не стукнул. Зачем он
звонил? Зачем ему Клавдия? Если дважды пегий секретарь хлопобудов упрашивал
его занять место вовсе не в очереди? Секретарь собирался звонить через два
дня, то есть завтра. Да что секретарь! Ведь он, Данилов, мог просто сдвинуть
пластинку браслета и решить дело в полсекунды. И вот - на тебе! - затеял
жалкий разговор с Клавдией, понесся куда-то сломя голову! Он собрался
позвонить Клавдии и сказать ей, что раздумал, но она опередила его.
- Ну все! - заявила Клавдия. - Кланяйся в ножки! Будешь обязан мне по
гроб жизни.
- Хорошо, по гроб жизни, - согласился Данилов.
- Я умолила Ростовцева встретиться сегодня с тобой.
- Сегодня у меня трудно со временем.
- У него! Ты бы молчал! Я и так пожалела тебя. У тебя окна с четырех до
шести. В пятнадцать минут пятого будь в кафе-мороженом. Горького, девять.
- Ладно, - сказал Данилов.
- Данилов, - сказала Клавдия. - Для меня это все серьезно... Что-то
происходит в последние дни с Ростовцевым... Чем-то он увлечен... Я прошу
тебя, ты... так... между прочим... выясни, что с ним... Вдруг он откроется
тебе... Зачем-то он ходит на ипподром...
- А как же твоя независимость? - спросил Данилов.
- Ее не достигнешь сразу, - сказала Клавдия.
"Стало быть, - думал позднее Данилов, - она подпускает меня к Ростовцеву
неспроста... Он, видно, отбивается от рук, и ей нужна информация о нем..."
Данилов не стал говорить Клавдии о том, что очередь ему не нужна. Он пожалел
Клавдию, почуяв ее действительную, а может, и мнимую (не все ли равно!),
озабоченность. Да и Ростовцев был интересен ему. Помнил Данилов и о совете
Малибана. Словом, в начале пятого Данилов оказался на углу проезда
Художественного театра. Постоял минуты две и увидел Ростовцева на лошади.
Ростовцев ехал по тротуару ему навстречу и на вид был сегодня простой, не
имел ни попугаев на плече, ни трости, ни кальяна. Среди прочих людей,
оказавшихся в ту пору на улице Горького и нисколько не удивленных всадником,
он выделялся лишь не по сезону легким костюмом, видно жокейским. Ростовцев
спрыгнул с лошади, привязал ее к липе и пошел к Данилову. Данилов
раскланялся с Ростовцевым, протянул ему руку, сказал, что, по всей
вероятности, и Ростовцев знает, с кем имеет дело, хотя они и не были друг
другу представлены. Да, согласился Ростовцев, это так. Они вошли в кафе,
разделись (Ростовцев сдал в гардероб жокейскую кепку) и поднялись на балкон.
Заказали пломбир и бутылку "Твиши". Тут Данилов все же взглянул на
демонический индикатор и опять не обнаружил присутствия в Ростовцеве
чего-либо особенного.
- Как я понял из слов Клавдии Петровны, - сказал Ростовцев, - вы,
Владимир Алексеевич, хотели бы попасть в очередь хлопобудов?
- Да, - сказал Данилов.
- Простите, зачем это вам?
- Мне... собственно... - замялся Данилов, подумал: "Предварительный
досмотр, что ли? А вдруг он потребует вступительный взнос? У меня пятерка.
Тут хоть бы за мороженое расплатиться..." - Знаете, может, Клавдия не
слишком поняла меня... Я не так чтобы отчаянно рвусь. Если для вас
содействие хоть сколько-нибудь обременительно, давайте сейчас же и забудем
об этом деле...
- Нет, - сказал Ростовцев строго и как бы имея право на эту строгость. -
Не обременительно. Но зачем это вам?
- Из-за книг! Дежурить в магазинах у меня нет возможности, переплачивать
на черном рынке - тем более.
- А вам нужны книги?
- Да, - сказал Данилов. - Я собираю. И читаю... О музыке, об искусстве,
об истории, о народовольцах... Сейчас вышел "Лувр" в большой серии, но как
его достать? А дальше будет хуже. Без книг я не могу.
Тут Данилов не врал.
- Я вас понимаю, - сказал Ростовцев. - В книги стали вкладывать деньги.
Как в ковры и драгоценные камни... Что ж, в вашем желании есть резон... Я
сам книголюб... Сейчас пытаюсь собрать все о лошадях...
- У вас прелестная лошадка, - льстиво вставил Данилов.
- Это случайная кобыла, - небрежно сказал Ростовцев. - Взял, какая была
свободна. У меня сейчас действительно хороший жеребец.
Вспомнив о жеребце, Ростовцев несколько переменился. Этот румяный рослый
человек сегодня не казался Данилову злодеем. Но был он серьезен, строг и как
бы давал понять, что разговор может произойти деловой и холодный. Теперь же
он заулыбался, отчасти даже мечтательно, и опять, как в Настасьинском
переулке, стал похож на кормленого и обаятельного ребенка.
- Вы увлекаетесь верховой ездой? - спросил Данилов.
- Да, увлекся!
И Ростовцев, не дожидаясь расспросов Данилова, даже не обратив внимания
на то, есть ли у Данилова подлинный интерес к его откровенностям, принялся
рассказывать о своем увлечении. Сначала он просто, поддавшись моде, стал
ходить в клуб любителей верховой езды в Сокольники ("Как Муравлев", -
отметил Данилов). Сам горожанин, никогда не садился в седло, оказался
неуклюж, чуть ли не с табуретки влезал на лошадь. А ведь в юные годы был
спортсмен... Падал с лошади, ломал ребра, два месяца лежал в больнице. Но не
отступил. И вот он уже вместе с другими катался аллеями Сокольнического
парка. Но именно катался! А в нем уже пробуждалась страсть. Ноздри у него
раздувались! Предки, возможно скифы, возможно конники Мономаховой рати,
оживали в нем. Да и хотелось ощутить себя настоящим мужчиной - всадником. И
чувство прекрасного ждало удовлетворения - есть ли более красивое животное,
нежели конь, особенно когда он в движении? Словом, это долгий разговор,
подробности которого вряд ли будут интересны Данилову ("Отчего же!" -
искренне сказал Данилов), но он, Ростовцев, увлекся лошадьми всерьез. Проник
на ипподром, там у него и прежде были связи, теперь эти связи укрепились, он
на бегах свой человек. Прочел массу книг, множество публикаций в забытых
теперь газетах и журналах. Вот, скажем, раскопал перевод трактата Киккули о
тренинге хеттских колесничных лошадей. ("Кого, кого?" - заинтересовался
Данилов.) Киккули, Киккули, сказал Ростовцев, был такой замечательный
лошадник-меттаниец Киккули, это в четырнадцатом веке до нашей эры. Тогда
хетты поняли, что принести победу армии могут лишь колесницы. ("Ну, ну!" -
подтолкнул Ростовцева к продолжению рассказа Данилов.)
- Киккули писал, - произнес Ростовцев взволнованно: - "На десятый день,
когда день только начинается, а ночь кончается, я иду в стойло и возглашаю
по-хурритски к Пиринкар и Саушга, чтобы они дали здоровье для лошадей... а
потом веду их на ипподром..." Как он любил лошадей! - закончил Ростовцев и
покачал головой, то ли сожалея о Киккули, то ли давая понять, что теперь
лошадей любят не так. И стал рассказывать о сути тренинга Киккули, схватил
бумажную салфетку, шариковой ручкой в подкрепление своих слов начертил на
салфетке какой-то график. Оказалось, это был график изменения нагрузки в
рыси и галопе у экземпляров Киккули на протяжении 185 дней. Ростовцев при
этом пояснил, какие аллюры были у древних лошадей, и сообщил, что Киккули
начинал подготовку лошади к армейской службе без всяких раскачек, с
решительной четырехдневной проверки, и сразу было ясно, что за лошадь
поступила. В первый день лошадь перед Киккули делала утром один реприз рыси
и шага в 18 км и два реприза галопа в 420-600 м и вечером два гита по 6 км и
по 420 м галопа. И так далее. (Тут Ростовцев несомненно пользовался
сведениями, взятыми из книги В.Б.Ковалевской "Конь и всадник", вышедшей,
однако, лет через пять после разговора в кафе-мороженом.)
- Я не утомил вас? - спросил вдруг Ростовцев.
- Нет, - сказал Данилов. - Вы хотите управлять и колесницами?
- Какие сейчас колесницы! Нет, я езжу верхом, но для жокея я тяжел и
велик, сами видите, я хотел бы участвовать и в рысистых испытаниях, там вес
не так важен. Но там не колесницы, а так, тачки.
- Вы теперь мечтаете о рысистых испытаниях?
- Я не мечтаю, я готовлю себя к ним... А мечтаю... Я мечтаю слиться с
конем, управлять им без удил, без уздечки, достичь тут свободы и
совершенства!.. С уздечкой-то и удилами каждый сможет... А были когда-то
нумидийцы и греки, те держали просто палочку в руке, и лошадь подчинялась
им... В конце прошлого века один французский кавалерист - Кремье Фуа -
позволил себе без седла и без удил, а лишь с помощью палочки, с помощью слов
и движений своего тела повторить на конкурном поле все нумидийские номера...
Неужели я это не смогу?
- Наверное, сможете... - произнес Данилов.
Ростовцев, ушедший в мечтания о жеребце без седла и без удил, словно бы
очнулся и, обезоруженный, растерялся. Смотрел на Данилова робко, с виноватой
улыбкой. Такой, простодушный, стеснительный, он был приятен Данилову. Но
вскоре Ростовцев опять стал серьезен:
- Простите... я отклонился... У вас мало времени. И у меня. Так зачем вам
хлопобуды?
- Как? - удивился Данилов. - Я же говорил...
- Насчет книг мне понятно, - сказал Ростовцев. - Ну, а если добывать
книги без хлопобудов? Я кое-что знаю о вас. Я наблюдательный. Вы мне
симпатичны. Зачем вам лезть в эту дребедень?
- В какую дребедень?
- В очередь к хлопобудам! В будохлопы эти!
- Я вас не понимаю.
- Вам следовало бы понять их. Ведь это мираж.
- То есть?
- Мираж, наваждение, липа, туфта! Вы мне действительно симпатичны, и я
считаю своим долгом открыть вам глаза. Эти хлопобуды - мое порождение.
Данилов насторожился. Он не был заинтересован в том, чтобы вся эта
хлопобудия оказалась миражом.
- У меня натура такая, - сказал Ростовцев. - Я озорник. Склонен к
розыгрышам и мистификациям. От меня натерпелись многие. Я натерпелся от
самого себя. Но, увы, неисправим... И вот с хлопобудами... Года три назад я
сидел в какой-то компании. Познакомился с социологом Облаковым и двумя
экономистами. Они были короли бала, шумно, умело говорили, я же человек
иного склада и ума, и характера, мне многие их слова были смешны, казались
далекими от земных забот. И я, для того чтобы