Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
исала
какое-то письмо, которое, при его приходе, сейчас же поспешила спрятать.
- О, - сказал доктор, беря ее за руку и всматриваясь в ее лицо, - вы
мало же поправились за границей, мало!
- Да, мне все нездоровилось, - отвечала Мари.
Затем они уселись. Доктор продолжал внимательно смотреть в глаза Мари.
- Если человек хочет себя мучить нравственно, - начал он протяжно и с
ударением, - то никакой воздух, никакая диэтика, никакая медицина ему не
поможет...
Проговоря это, Ришар на некоторое время остановился, как бы ожидая, что
не скажет ли что-нибудь сама Мари, но она молчала.
- А если этот человек и открыть не хочет никому причины своего горя, то
его можно считать почти неизлечимым, - заключил Ришар и мотнул Мари с укором
головой.
- Какую же сказать причину, когда у меня ее никакой нет! - отвечала та
и как-то при этом саркастически улыбнулась.
- Одна ваша теперешняя улыбка говорит, что она сама у вас есть! -
подхватил доктор.
Мари почти сердито отвернулась от него и стала смотреть в окно на
улицу.
Доктор, однако, не сробел от этого я только несколько переменил предмет
разговора.
- А Евгений Петрович здоров? - спросил он после некоторого молчания.
- Здоров, - отвечала Мари как-то односложно, - он там у себя в номере,
- прибавила она, показывая на соседнюю комнату.
Доктор взглянул по направлению ее руки и потом, после некоторого
молчания, опять протяжно и почти вполголоса прибавил:
- А что, у вас с ним нет никаких неприятностей?
Мари при этом невольно взмахнула на Ришара глазами.
- Какие же у меня могут с ним быть особенные неприятности? - произнесла
она и постаралась засмеяться.
Доктор ничего ей на это не сказал, а только поднял вверх свои черные
брови и думал; вряд ли он не соображал в эти минуты, с какой бы еще стороны
тронуть эту даму, чтобы вызнать ее суть.
- Дайте мне ваш пульс, - сказал он вдруг и, взяв Мари за руку, долго
держал ее в своей руке. - Пульс очень неровный, очень! Нервы ваши совершенно
разбиты! - произнес он.
- У кого ж нынче нервы не разбиты, у всех, я думаю, они разбиты, -
сказала ему Мари.
- Ну! Все не в такой степени! - возразил ей доктор. - Но как же,
однако, вы намерены здесь хоть сколько-нибудь пользоваться от этого?
- Очень бы не желала, - возразила с грустной усмешкой Мари, - разве уж
когда совсем нехорошо сделается!
- Нехорошо-то очень, пожалуй, и не сделается! - возразил ей почти со
вздохом доктор. - Но тут вот какая беда может быть: если вы останетесь в
настоящем положении, то эти нервные припадки, конечно, по временам будут
смягчаться, ожесточаться, но все-таки ничего, - люди от этого не умирают; но
сохрани же вас бог, если вам будет угрожать необходимость сделаться матерью,
то я тогда не отвечаю ни за что.
Мари вся покраснела в лице и слушала доктора молча.
- Болезнь ваша, - продолжал тот, откидываясь на задок кресел и
протягивая при этом руки и ноги, - есть не что иное, как в высшей степени
развитая истерика, но если на ваш организм возложена будет еще раз
обязанность дать жизнь новому существу, то это так, пожалуй, отзовется на
вашу и без того уже пораженную нервную систему, что вы можете помешаться.
- Ну что ж, помешаюсь: помешанные, может быть, еще счастливее нас,
умных, живут, - проговорила, наконец, она.
- То-то и есть, что еще может быть, и я опять вам повторяю, что
серьезно этого опасаюсь, очень серьезно!
Мари молчала и, видимо, старалась сохранить совершенно спокойную позу,
но лицо ее продолжало гореть, и в плечах она как-то вздрагивала.
Все это не свернулось, разумеется, с глазу Ришара.
- А супруг ваш, надеюсь, дома? - спросил он совершенно уже беспечным
тоном.
- Дома, - отвечала Мари.
- Пойти к нему побеседовать!.. Он в соседней комнате?
- Да.
Доктор ушел.
Мари некоторое время оставалась в прежнем положении, но как только
раздались голоса в номере ее мужа, то она, как бы под влиянием непреодолимой
ею силы, проворно встала с своего кресла, подошла к двери, ведущей в ту
комнату, и приложила ухо к замочной скважине.
Доктор и генерал прежде всего очень дружелюбно между собой
поздоровались и потом уселись друг против друга.
- Так вот как-с! - начал доктор первый.
- Да-с, да! - отвечал ему генерал.
- А супруге вашей не лучше, далеко не лучше, - продолжал Ришар.
- Хуже-с, хуже! - подхватил на это генерал. - Воды эти разные только
перемутили ее! Даже на характер ее как-то очень дурно подействовали, ужасно
как стала раздражительна!
- Что ж мудреного! - подхватил доктор. - Главное дело тут, впрочем, не
в том! - продолжал он, вставая с своего места и начиная самым развязным
образом ходить по комнате. - Я вот ей самой сейчас говорил, что ей надобно,
как это ни печально обыкновенно для супругов бывает, надобно отказаться во
всю жизнь иметь детей!
- Отчего же? - спросил генерал больше с любопытством, чем с удивлением.
- А оттого, что она не вынесет этого и может помешаться, - сказал
доктор.
- Господи боже мой! - воскликнул генерал уже с испугом.
- Это, кажется, последствия ее первых родин, - присовокупил доктор уже
глубокомысленным тоном.
- Может быть, очень может быть! - подхватил генерал тем же несколько
перепуганным голосом.
Затем доктор опять сел, попросил у генерала сигару себе, закурил ее и,
видимо, хотел поболтать кое о чем.
- Ну, как же, ваше превосходительство, вы проводили время за границей?
- спросил он.
- Да как проводить-то? Все вот с больной супругой и провозился!
- Будто уж все и с больной супругой, будто уж? - спросил доктор
плутовато.
- Все больше с ней, все! - отвечал генерал не совсем решительным
голосом.
- И не пошалили ни разу и нигде? - спросил доктор уже почти на ухо
генерала.
- Да что ж? - отвечал тот, ухмыляясь и разводя руками. - Только и
всего, что в Париже и Амстердаме!..
- Что ж, по вашим летам совершенно достаточно и этого, - подхватил
доктор совершенно серьезнейшим тоном.
- Конечно! - согласился и генерал. - Только каких же и красоточек
выискал - прелесть! - произнес генерал, пожимая плечами и с глазами, уже
покрывшимися светлой влагой.
- И здесь ныне стало чудо что такое, - проговорил доктор.
- Ну, все, я думаю, не то!
- Лучше даже, говорят, лучше! - произнес доктор.
- Дай-то бог! - произнес генерал, как-то самодовольно поднимая усы
вверх.
Доктор между тем докурил сигару и сейчас же встал.
- Мне, однако, пора! Шляпу я, кажется, у вашей супруги оставил! -
проговорил он и проворно ушел.
Мари едва успела отойти от двери и сесть на свое место. Лицо ее было
по-прежнему взволнованно, но не столь печально, и даже у ней на губах
появилась как бы несколько лукавая улыбка, которою она как бы говорила самой
себе: "Ну, доктор!"
Тот вошел к ней в номер с самым веселым лицом.
- А ваш старичок такой же милый, как и был! - говорил он.
- Да, - произнесла Мари.
- Ну-с, так прикажете иногда заезжать к вам? - продолжал доктор.
- Ах, непременно и, пожалуйста, почаще! - воскликнула Мари, как бы
спохватившись. - Вот вы говорили, что я с ума могу сойти, я и теперь
какая-то совершенно растерянная и решительно не сумела, что бы вам выбрать
за границей для подарка; позвольте вас просить, чтобы вы сами сделали его
себе! - заключила она и тотчас же с поспешностью подошла, вынула из стола
пачку ассигнаций и подала ее доктору: в пачке была тысяча рублей, что Ришар
своей опытной рукой сейчас, кажется, и ощутил по осязанию.
- Ну, зачем же, что за вздор! - говорил он, покраснев даже немного в
лице и в то же время проворно и как бы с полною внимательностью кладя себе в
задний карман деньги.
- Все люди-с, - заговорил он, как бы пустясь в некоторого рода
рассуждения, - имеют в жизни свое назначение! Я в молодости был посылаем в
ваши степи калмыцкие. Там у калмыков простой народ, чернь, имеет
предназначение в жизни только размножаться, а высшие классы их, нойены,
напротив, развивать мысль, порядок в обществе...
Мари слушала доктора и делала вид, что как будто бы совершенно не
понимала его; тот же, как видно, убедившись, что он все сказал, что ему
следовало, раскланялся, наконец, и ушел.
В коридоре он, впрочем, встретился с генералом, шедшим к жене, и еще
раз пошутил ему:
- А у нас есть не хуже ваших амстердамских.
- Не хуже? - спросил, улыбаясь всем ртом от удовольствия, генерал.
- Не хуже-с! - повторил доктор.
Мари, как видно, был не очень приятен приход мужа.
- Что ж ты не идешь прогуляться? - почти сердито спросила она его.
- Да иду, я только поприфрантился немного! - отвечал генерал,
охорашиваясь перед зеркалом: он в самом деле был в новом с иголочки
вицмундире и новых эполетах. За границей Евгений Петрович все время
принужден был носить ненавистное ему статское платье и теперь был почти в
детском восторге, что снова облекся в военную форму.
- Adieu! - сказал он жене и, поправив окончательно хохолок своих волос,
пошел блистать по Невскому.
Слова доктора далеко, кажется, не пропадали для генерала даром; он явно
и с каким-то особенным выражением в лице стал заглядывать на всех
молоденьких женщин, попадавшихся ему навстречу, и даже нарочно зашел в одну
кондитерскую, в окнах которой увидел хорошенькую француженку, и купил там
два фунта конфет, которых ему совершенно не нужно было.
- Merci, mademoiselle! - сказал он француженке самым кокетливым
образом, принимая из ее рук конфеты. Не оставалось никакого сомнения, что
генерал приготовлялся резвиться в Петербурге.
Мари, когда ушел муж, сейчас же принялась писать прежнее свое письмо:
рука ее проворно бегала по бумаге; голубые глаза были внимательно устремлены
на нее. По всему заметно было, что она писала теперь что-то такое очень
дорогое и близкое ее сердцу.
Окончив письмо, она послала служителя взять себе карету, и, когда та
приведена была, она сейчас же села и велела себя везти в почтамт; там она
прошла в отделение, где принимают письма, и отдала чиновнику написанное ею
письмо.
- А скажите, пожалуйста, оно непременно дойдет по адресу? - спросила
она его упрашивающим голосом.
- Непременно-с! - успокоил ее чиновник.
- Пожалуйста, чтобы дошло! - повторила еще раз Мари.
На конверте письма было написано: "Его высокоблагородию Павлу
Михайловичу Вихрову - весьма нужное!"
XVII
ГОРОДСКИЕ ХОРОВОДЫ
Вихров продолжал хандрить и скучать об Фатеевой... Живин всеми силами
души желал как-нибудь утешить его, и с этою целью он старался уронить в его
глазах Клеопатру Петровну.
- Не знаю, брат, что ты только в ней особенно хорошее нашел, - говорил
он.
- Да хоть то, - отвечал Вихров, - что она искренно и нелицемерно меня
любила.
- Ну, - произнес с ударением Живин, - это еще под сомнением... Я только
тебе говорить не хочу.
- Нет, если ты знаешь что-нибудь, ты должен говорить! - произнес
настойчиво Вихров.
- Знаю я то, - начал, в свою очередь, с некоторым ожесточением Живин, -
что когда разошелся слух о твоих отношениях с нею, так этот молодой доктор
прямо говорил всем: "Что ж, - говорит, - она и со мной целовалась, когда я
лечил ее мужа"; чем же это объяснить, каким чувством или порывом?
Вихров встал и прошелся несколько раз по комнате.
- Я решительно ее ни в чем не могу винить, - начал он неторопливо, -
она продукт нашего женского воспитания, она не личный характер, а тип.
Живин не возражал уже: он очень любил, когда приятель его начинал
рассуждать и философствовать.
- По натуре своей, - продолжал Вихров, - это женщина страстная,
деятельная, но ее решительно не научили ничему, как только любить, или,
лучше сказать, вести любовь с мужчиной. В свет она не ездит, потому что у
нас свету этого и нет, да и какая же неглупая женщина найдет себе в этом
удовольствие; читать она, вследствие своего недовоспитания, не любит и
удовольствия в том не находит; искусств, чтобы ими заняться, никаких не
знает; детей у нее нет, к хозяйству тоже не приучена особенно!.. Что же ей
остается после этого делать в жизни? Одно: практиковаться в известных
отношениях с мужчинами!
- Это так, верно, - согласился Живин.
- Эти отношения, - развивал Вихров далее свою мысль, - она, вероятно
бы, поддержала всю жизнь с одним мужчиной, но что же делать, если случилось
так, что она, например, полюбила мужа - вышел негодяй, она полюбила другого
- тоже негодяй, третьего - и тот негодяй.
- То есть это и ты негодяй против нее? - спросил Живин.
- И я против нее негодяй. Таких женщин не одна она, а сотни, тысячи, и
еще к большему их оправданию надобно сказать, что они никогда не изменяют
первые, а только ни минуты не остаются в долгу, когда им изменяют, именно
потому, что им решительно делать нечего без любви к мужчине.
Живин очень хорошо понимал, что огорчение и озлобление говорило в этом
случае устами приятеля.
- Нет, брат, не от души ты все это говоришь, - произнес он, - и если ты
так во всем ее оправдываешь, ну так женись на ней, - прибавил он и сделал
лукавый взгляд.
- И женился бы непременно, если бы не думал себя посвятить литературе,
ради которой никем и ничем не хочу себя связывать, - отвечал Вихров.
- А что, из Питера об романе все еще нет ничего? - спросил Живин.
- Ни звука, ни строчки, - отвечал Вихров.
- Да ты бы, братец, написал кому-нибудь, чтобы справился там; неужели у
тебя никого нет знакомых в Петербурге? - говорил, почти горячась, Живин.
- Никого, - отвечал Вихров протяжно, - есть одна дама, которая недавно
приехала в Петербург... некто madame Эйсмонд.
- Это та, о которой ты мне рассказывал?
- Да, и я от нее получил вот письмо.
И Вихров с этими словами достал из письменного стола письмо и начал его
читать Живину:
"Мой добрый Поль!
По возвращении из-за границы первым моим желанием было узнать, где ты и
что ты поделываешь, но от кого было это проведать, решительно недоумевала. К
счастию, к нам приехал один наш общий знакомый: полковник Абреев. Он, между
прочим, рассказал, что ты у него купил имение и теперь живешь в этом имении;
меня, признаюсь, огорчило это известие до глубины души. Неужели ты, с твоим
умом, с твоим образованием, с твоим взглядом на вещи, желаешь погребсти себя
в нашей ужасной провинции? Припомни, например, Еспера Иваныча, который
погубил даже здоровье жизнью своею в захолустье. Или, может быть, тебя
привязывает к деревне близость известной особы? Я тебя, по старой нашей
дружбе, хочу предостеречь в этом случае: особа эта очень милая и прелестная
женщина, когда держишься несколько вдали от нее, но вряд ли она будет такая,
когда сделается чьей бы то ни было женою; у ней, как у Януса{134}, два лица:
одно очень доброе и любящее, а другое построже и посердитей. Все это я тебе
говорю по непритворному желанию тебе счастья и успехов в жизни и молю бога
об одном, чтобы ты вышел на свойственную тебе стезю. Глубоко и искренно тебе
преданная и любящая".
- Вот этой-то госпоже я и думаю написать, - заключил Вихров, - тем
более, что она и прежде всегда ободряла во мне стремление быть ученым и
литератором.
- Напиши! Кроме того, по письму-то видно, что она и неравнодушна к
тебе.
- Вот вздор какой!
- Кажется, неравнодушна, - повторил Живин. - Ты, однако, Кергелю
говорил, что ужо приедешь к нам в город на хороводы.
- Непременно.
- И мы так, значит, сделаем: прежде всего в погребок; там потолкуем и
выпьем!
- Выпьем и потолкуем! - согласился Вихров; он последнее время все чаще
и чаще стал предаваться этого рода развлечению с приятелями. Те делали это
больше по привычке, а он - с горя, в котором большую роль играла печаль об
Фатеевой, а еще и больше того то, что из Петербурга не было никакого
известия об его произведениях.
По отъезде приятеля Вихров несколько времени ходил по комнате, потом
сел и стал писать письмо Мари, в котором извещал ее, что с известной особой
он даже не видится, так как между ними все уже покончено; а потом, описав
ей, чем он был занят последнее время, умолял ее справиться, какая участь
постигла его произведения в редакции. К письму этому он приложил самые
рукописи романа и повести, прося Мари прочесть и сказать ему свое
откровенное мнение об его творениях. Отправив все это в городе на почту,
Вихров проехал затем в погребок, который состоял всего из одной только
маленькой и грязной комнатки, но тем не менее пользовался большою
известностью во всем уезде: не было, я думаю, ни одного чиновника, ни одного
помещика, который бы хоть раз в жизни не пивал в этом погребке, в котором и
устроено было все так, что ничего другого нельзя было делать, как только
пить: сидеть можно было только около единственного стола, на котором всегда
обыкновенно пили, и съесть чего-нибудь можно было достать такого, что
возбуждает жажду пить, каковы: селедка, икра... Для наших друзей хозяин
простер свою любезность до того, что в своем собственном самоваре
приготовлял им глинтвейн, которым они в настоящее время заменили жженку, так
как с ним было меньше возни и он не так был приторен. Кергель и Живин сидели
уже перед единственным столом в погребе, когда Вихров вошел к ним.
- Самовар! - крикнул сейчас же Кергель.
Самовар с приготовленным в нем глинтвейном внес сам хозяин. Вихров сел
на пустое место перед столом; лицо у него в одно и то же время было грустное
и озлобленное.
- Я сегодня хочу пить много! - сказал он.
- Сколько угодно, душа моя, сколько угодно! - отвечал Кергель, разливая
глинтвейн по стаканам.
Вихров залпом выпил свой стакан.
- Ну-с, так вы нам сегодня устроите рандеву, - обратился он с развязным
видом к Кергелю.
- Постараюсь от всей души! - отвечал тот, пожимая плечами.
- Непременно должен устроить, - подхватил и Живин. Он думал, что это
все-таки поразвеселит Павла.
- Строго здесь ужасно, ужас как строго! - воскликнул Кергель. - Я вот
лет десять бьюсь тут, ничего путного не могу достать.
- Без отговорок; вы ведь обещали, - повторил Вихров.
- Постараюсь, - повторил еще раз Кергель. - Ну, однако, пора, - сказал
он, - солнце уже садится.
Самовар между тем весь до дна был кончен. Приятели выпили по крайней
мере стакана по четыре крепчайшего глинтвейна и вышли из погребка, немного
пошатываясь. Взявшись все трое под руку, пошли они по городу, а экипажам
своим велели ехать сзади себя. Цель, куда, собственно, они стремились, были
хороводы, которые водили на городских валах мещанские девушки и молодые
женщины. Забава эта была весьма древняя и исполненная какого-то частью
идолопоклоннического, а частью и азиатского характера. Девушки и молодые
женщины выходили на гулянку в своих шелковых сарафанах, душегрейках, в
бархатных и дородоровых кичках с жемчужными поднизями, спускающимися иногда
ниже глаз, и, кроме того, у каждой из них был еще веер в руках, которым они
и закрывали остальную часть лица. Все они, молодые и немолодые, красивые и
некрасивые, были набелены и нарумянены и, став в круг, ходили и пели: "Ой,
Дунай ты, мой Д