Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
сказал я наконец.
- Да что, сударь! Не знаю, с чего вам и начать, - отвечал Иван
Семенович. - Прежде всего, - продолжал он, - я хочу вам сказать об его отце,
моем старшем брате, который был прекраснейший человек; учился, знаете,
отлично в Морском корпусе; в отставку вышел капитаном второго ранга; словом,
умница был мужчина. Каждое слово его имело вес; хозяин был такой, что
этакого другого в жизнь мою я уж больше и не встречал; все эти нынешние
модные господа агрономы гроша перед ним не стоят. От каких-нибудь ста душ
усадьба у него отделана была, как игрушечка: что за домик, что за флигеля
для прислуги, какие дворы скотные, небольшие теплички, оранжерея, красный
двор мощеный, обсаженный подстриженными липками, - решительно картинка,
садись да рисуй! Скотоводство держал большое-с, и поэтому земля была
удобрена, пропахана, как пух; все это, знаете, при собственном глазе; рожь
иные годы сам-пятнадцать приходила, а это по нашим местам не у всех бывает;
выезд у него, знаете, был хоть и деревенский, но щегольской; люди одеты
всегда чисто, опрятно; раз пять в год он непременно ночью обежит по всем
избам и осмотрит, чтобы никто из людей не валялся на полушубках или на голом
полу и чтобы у всех были войлочные тюфяки, - вот до каких тонкостей доходил
в хозяйстве! Редкостный, можно сказать, был помещик; это я говорю не потому,
что он мне родной брат, а это скажет вам всякий, кто только знал его.
Женился он по страсти, взял дочку бывшего губернского предводителя;
состояния за ней большого не было; впрочем, брат за состоянием и не гнался:
какое дали, и за то спасибо. Года в два он так поправил мужиков, что
любо-дорого, и часто мне покойник, ходя этак со мной по усадьбе, говаривал:
- Вот, брат Иван, - говорит, - видишь, как я себя устроил. Кажется, все
недурно, и как рассчитываю, по теперешним моим средствам, так хоть семь
человек детей будет, всех смогу поднять и воспитать не хуже себя.
Однако, видно, человек предполагает, а бог располагает; супруга его
вышла... не знаю, как вам и сказать об этой женщине: осудить ее, - чтобы не
взять греха на душу, да и похвалить, пожалуй, не за что. Была бы она дама и
неглупая, а уж добрая, так очень добрая; но здравого смысла у ней как-то
мало было; о хозяйстве и не спрашивай: не понимала ли она, или не хотела
ничем заняться, только даже обедать приказать не в состоянии была;
деревенскую жизнь терпеть не могла; а рядиться, по гостям ездить, по городам
бы жить или этак года бы, например, через два съездить в Москву, в
Петербург, и прожить там тысяч десять - к этому в начальные годы замужества
была неимоверная страсть; только этим и бредила; ну, а брат, как человек
расчетливый, понимал так, что в одном отношении он привык уже к сельской
жизни; а другое и то, что как там ни толкуй, а в городе все втрое или
вчетверо выйдет против деревни; кроме того, усадьбу оставить, так и доход с
именья будет не тот.
- В город, душа моя, - говорил он ей, - переехать не хитро; но ты
вспомни, что состояние наше не шереметьевское: как этак начнешь помахивать
туда да сюда, так и концы с концами не сведешь, придется занимать, а я в
жизнь мою, - говорит, - ни у кого копейкой не одолжался.
Словом, не ехал-с из деревни. Так слезы, обмороки, болезни - притворные
или нет, уж не знаю.
- Вы, - говорит, - заедаете мой век, я не так воспитана, я, - говорит,
- человеческого лица здесь не вижу...
И так далее. Большие, слышу, стали выходить между ними из-за этого
семейные неприятности; так что я, чтобы как-нибудь да посладить, начал
брату, издалека, конечно, советовать, чтобы он хоть должность, что ли,
какую-нибудь себе приискал, и, как полагаю, даже успел бы его убедить в
этом, однако на пятый уж почти год их супружества она родила сына, этого
самого, которого вы видели и которого в честь деда с материнской стороны
наименовали Дмитрием. Ну, думаю, слава богу, не порассеются ли хоть этим? И
действительно: точно переродилась женщина; в восторге, что сделалась
матерью, сама захотела кормить младенца; все ночи не спит с ним; что
чуть-чуть ребенок побольше разревется, в город скачи за доктором. Я тогда
еще не служил, жил в деревне, и мы часто видались. Ну, сначала, я вижу,
брату приятно было смотреть на эту ее материнскую нежность; а тут, как
ребенок начал подрастать, так, пожалуй, нам с ним стало и не нравиться. Едва
успела от груди отнять, как стала его пичкать конфектами; к чему мальчишка
ни потянется, всего давай; таращится на огонь, на свечку - никто не смей
останавливать; он обожжет лап„нку, заревет, а она сама пуще его в слезы;
сцарапает, например, папенькину чашку - худа ли, хороша ли, все-таки рублей
пять стоит, но он ее о пол, ничего - очень мило. С няньками тоже возня,
беспрестанно меняет; та не умела занять ребенка, другая сердито на него
смотрит, третья собой нехороша. Мальчишка едва папу с мамой выговаривает,
давай гувернантку; ну, а это еще нынче легко: есть и няньки, и гувернантки
недорогие; а в то время трудно было и найти; а уж коли нашел, так давай
большую цену. Брат, однако, ее и в этом потешил, нанял, ни много ни мало, за
восемьсот рублей француженку - рябая этакая девка, из себя нехорошая, но
умная и, главное, хитрая; сразу смекнула, в чем дело, и давай вместе с
маменькой баловать Митеньку; ну и бесподобно, значит; "не гувернантка, а
друг дома", рассказывается всем; другу дома, стало быть, надобно платить
вместо восьмисот тысячу. Между тем мальчишка подрастает, собой делается
прехорошенький и довольно острый на словах, но шалун и резвый, как вы только
можете себе представить. Восьмой год пошел, а за книгу лучше и не сажай,
по-французски болтает бойко, а русскую грамоту читает, как через пень колоду
валит, пишет каракулями, об арифметике и помину не было: вряд ли и
считать-то умел, но зато лакомиться, франтить - мастер! Целое утро будет
сидеть и не пошевелится, только завей ему волосы. Брат было пробовал сначала
говорить, да где тут? Она прямо ему сказала: "Если ты будешь, говорит,
кричать на Митеньку, так я не перенесу этого и безвременно лягу в могилу". И
не лгала в этом случае: я сам был свидетелем подобной сцены. Подавали водку,
только этот мальчуган, всего еще ему было не более четырех лет, подбежал, в
минуту налил с краями ровно рюмку да залпом всю и выпил. Брат, это увидевши,
взял его, так, больше для шутки, за ухо: "Вот тебе, говорит, вот тебе, рано
еще начинаешь", и так, знаете, легонько потянул его. Боже ты мой, как он
рявкнет, и побежал к матери.
- Что такое? Что такое?
Он ревет да кричит:
- Ой, папаша, ой, папаша меня прибил.
Унимают, конфект обещают, ничего не берет и, должно быть, от слез да от
водки-то побледнел этак, и дыханье у него захватило: и прошло, конечно,
сейчас же, но надобно было видеть, какая с маменькою сделалась истерика:
глаза остолбенели, рыдает, плачет, нас обоих бранит; видим, что она сама не
вольна над своими чувствами. Из этой кроткой, можно сказать, женщины точно
тигрицей какой сделалась; и это, сударь, каждый раз повторялось, как только
что коснется до Митеньки.
Тут Иван Семенович приостановился немного.
- Слабоват, видно, характером был ваш брат или уж очень любил свою
супругу, - заметил я ему.
- Любил он, конечно, ее любил, - отвечал он, - но не слепо; в других
случаях, как я вам и докладывал, не все делал по ней, и что до характера его
касается, так совершенно напротив - в этом отношении он был настоящий
семьянин: твердый, настойчивый, любил порядок, смолоду привык, чтобы все
делалось по нем, а тут ничего не мог сделать... Эх, милостивый государь, -
продолжал Иван Семенович, покачав головою, - я могу вам при этом повторить
слова того же покойного моего брата: "Супружество, - говаривал он, - есть
корабль, который, чтоб провести благополучно между всеми подводными камнями,
лоцману нужна не только опытность, но и счастие". Не знаю, конечно, успел ли
бы он впоследствии повести по-своему, потому что бог веку долгого не дал.
- Помер он?
- Да-с, действовали ли на него эти душевные неприятности, которые он
скрывал больше на сердце, так что из посторонних никто и не знал ничего, или
уж время пришло - удар хватил; сидел за столом, упал, ни слова не сказал и
умер. Этот проклятый паралич какая-то у нас общая помещичья болезнь; от
ленивой жизни, что ли, она происходит? Едят-то много, а другой еще и
выпивает; а моциону нет, кровь-то и накопляется.
- Что же, как вдова осталась? - перебил я, желая перейти к главному
сюжету рассказа.
- Очень была огорчена, - продолжал Иван Семенович. - "Один, говорит,
Митенька только привязывает меня к земле; а если бы его не было, так и жить
бы без моего друга не хотела".
Меня покойник назначил попечителем до совершеннолетия малолетка. Выждал
я первое время; но потом слышу, что француженка от Мити отходит, поссорилась
с маменькой. В чем это, думаю, у них вышло? Впрочем, та, отошедши, заезжает
ко мне. Спрашиваю ее:
- Что такое у вас?
- Помилуйте, - говорит, - Иван Семеныч, я в стольких домах жила, мне
везде детей поручали в полное распоряжение, и нигде еще я не употребляла во
зло этой доверенности; но, вы сами знаете, какой же я была гувернанткой в
доме Настасьи Дмитриевны? Я скорее была рабой ее Митеньки, и видит бог, что
сил моих больше недоставало. Этот мальчик до того уж простер свою дерзость
ко мне, что на днях нарочно облил все мое новенькое платье деревянным
маслом, и я просила Настасью Дмитриевну позволить мне только поставить его в
угол, она и этого не хотела сделать и мне же насказала самых обидных
колкостей.
Я только покачал головой. Что прикажете делать с подобной маменькой?
Еду к ней, и первое ее слово:
- Замечаете ли вы, братец, как Митенька у меня растет? Не правда ли,
какой красавчик?
И говорит это, знаете, при самом мальчике, который тут стоит и
которому, как заметно по лицу, очень приятны эти слова, носенок так вверх и
дерет.
- Вижу, - говорю, - сестрица, и радуюсь, но ведь это что же? Рост бог
дает всем, а теперь, по-моему, главное надобно подумать о воспитании его.
Гувернантка от вас отошла, учителя тоже никакого нет, не пора ли его
пристроить в казенное заведение?
- Ах, нет, - говорит, - братец, я теперь и думать об этом не смею: вы
не поверите, как он слаб здоровьем; прежде я должна его здоровье еще
поправить.
Я усмехнулся: малый, как кровь с молоком, здоровее меня.
- Я, - говорю, - сестрица, не вижу, чтобы он был особенно слаб или
нездоров; это пустяки, тебе так мерещится, и не знаю, известно ли тебе, что
покойный брат его записал в Морской корпус, куда он, вероятно скоро и будет
принят, а потому я советовал бы отправить его в Петербург, хоть покуда
приготовить немного.
Вся побледнела от этих слов.
- Нет, - говорит, - братец, я решительно не хочу отдать его в корпус:
при его комплекции... там такая строгость!
- Да что же такое, - говорю, - моя милая, комплекция и строгость! Там
воспитываются дети понежней и получше наших с тобою.
- Ни за что на свете: должен будет поступить в военную службу,
куда-нибудь зашлют, пошлют в сражение, убьют; у меня при одном воображении
об этом делается лихорадка.
- Эти еще сражения, - говорю, - сударыня, далеко впереди, а теперь
надобно хлопотать, чтоб он не остался безграмотным недорослем.
- Братец, - перебила она, - позволь мне тебя просить предоставить мне
самой думать о воспитании моего сына. Худа ли, хороша ли, но я мать, и ты,
как мужчина, не можешь понять материнских чувств. Я решилась во всю мою
жизнь не расставаться с ним; в этом мое единственное блаженство. Теперь я
наняла для него гувернера.
Меня это уж взорвало, знаете.
- Желаю, - говорю, - тебе, сударыня, наслаждаться этим блаженством. С
твоими гувернерами смотри только не вынянчай себе на шею болвана.
- Равным образом, братец, болванами могут быть и ваши дети, - говорит
она мне наоборот, чтобы уколоть меня.
Уезжаю я. Гувернер, говорят, приехал, француз какой-то. У нас в городе
пробыл двое суток и все это время в нашем дрянном трактиришке, с двумя
выгнанными приказными, пил и играл на бильярде; и те его на прощанье отдули
киями, потому что он проигрался, напил, наел, а расплатиться нечем. Славный,
вижу, малый, но так как невестушка на меня изволит сердиться: ни сама не
ездит, ни пишет, ни людям не велит заходить, стало быть, я ничего не мог
сделать. Однако через год или меньше после этого времени вдруг она приезжает
ко мне и с Митенькой, которому, заметьте, уже лет четырнадцать стукнуло.
Очень рад, конечно.
- Я, - говорит, - братец, Митеньку в гимназию везу.
- Доброе, - говорю, - дело: нынче в гимназиях очень хорошо учат. А что
же, прибавляю, гувернер твой?
- Ах, - говорит, - братец, не говорите мне про этого человека. Это
чудовище какое-то! Как я за ним вначале ни ухаживала - лелеяла его, можно
сказать; он ничего этого не оценил. Вообрази, мой дружок, он Митю, который
именно как младенец еще невинен, начал по ночам возить с собой на мужицкие
поседки. Я как узнала, так и обмерла; и как, надобно сказать, ребенок кроток
и благороден: он никак мне про своего учителя не хотел открыть этого.
Я рассмеялся.
- Славный, - говорю, - наставник.
- Ужасный, - говорит, - братец, человек! Но это еще не все; ты
посмейся, он даже мне вздумал делать куры{344}.
- Вот видишь ли, - говорю, - сестрица: ты тогда на меня сердилась, а,
значит, я говорил правду. Хорошие гувернеры дороги, да к тебе в деревню и не
поедут; а шарлатаны эти добру не научат.
- Вижу, - говорит, - голубчик мой, все теперь вижу и потому решилась
отдать Митю в гимназию, пускай тут учится; наймем квартиру, и сама с ним
буду жить.
- Зачем же сама-то жить! Это уж, говорю, по-моему, и лишнее бы.
- Отчего же, - говорит, - дружок мой, лишнее? Чей же, говорит, надзор
может быть лучше, как не самой матери?
- Это так, - говорю, - только не твой, моя милая сестрица; я знаю
наперед: Митенька, например, заленится в класс идти; а ты, вместо того чтобы
принудить его, еще сама его оставишь, будешь ко всем учителям ездить да
кланяться; а он на это станет надеяться, а потому учиться-то не будет и
станет шалить.
- Что это, братец, ты всегда был для меня каким-то злым пророком; бог с
тобой! Я этого переменить не могу, так уж решилась!
- Ваше дело, - говорю, - как знаете, так и делайте.
Отправились. Живут там. Мой старший сын Петруша, ровесник Дмитрию-то,
тоже тогда в гимназии учился. Спрашиваю его, когда этак на каникулы
приезжает:
- Каково племянничек подвизается?
- Да что, - говорит, - папенька, все в третьем еще только классе: два
года не перешел.
- Что же, - говорю, - способностей, что ли, у него нет, или ленится?
- Нет, какое, - говорит, - способностей нет, ничего не занимается,
потому что некогда: все по маскарадам да по балам маменька возит, танцует
как большой; одна шуба, говорит, у него, папенька, лучшая во всей гимназии -
хорьковая, с бобровым воротником, у директора этакой нет, на вицмундире
сукно меньше как в двадцать рублей не носит, а штатского-то платья сколько!
Все в сюртуках да во фраках щеголяет. Лошадь у него отличная, чухонские сани
с полостью, и, когда в гимназию едет, всегда сам правит.
"Вот тебе и собственный надзор маменькин, - думаю, - хорош!" - Ну,
однако, с течением времени Петруша мой кончает своим порядком курс и
поступает в Демидовское{354}, и пишет мне, между прочим, что Дмитрий Никитич
тоже не хочет учиться в гимназии и поступает в Демидовское из четвертого
класса; самолюбие, знаете, разыгралось! Не хочется от сверстников отстать;
только дурно, что прямо не принимают, надо наперед приготовиться. Нанимает
ему маменька самого лучшего профессора за тысячу рублей. Ради этих расходов
большая часть имения закладывается. Год проходит, тысяча заплачена; но
наступает экзамен, и малый наш хоть бы в одном предмете выдержал.
Демидовское, значит, не годится; переезжают в Москву, в университет
поступать; ждем, не будет ли там толку, но и там не понравилось. Получаю я
от нее преотчаянное письмо: пишет, что Митенька учиться больше не желает,
потому что ходил в университет вольным слушателем и что все уж узнал, чему
там учат, а что теперь намерен поступить в военную службу, в гусары.
"Представьте, братец, мое ужасное положение, - прибавляет она, - чего всегда
прежде опасалась, то должно исполниться; только и надежды на бога да на вас.
Не напишете ли вы Митеньке письмо, не отсоветуете ли вы ему идти в военную
службу, а поступить в депутатское собрание?"
Подумал я, порассудил, потолковал с женою. "Что же, думаем,
отсоветовать, для чего и для какой цели!" - и ответил ей таким образом, что
по желанию твоему, милая сестрица, я не пишу Дмитрию, ибо это совершенно
бесполезно. Он от самого своего рождения никого и ни в чем еще не
послушался; а за намерение его идти в военную службу надобно благодарить
бога, потому что там его по крайней мере повымуштруют и порастрясут ему
матушкины ватрушки; но полагал бы только с своей стороны лучшим - поступить
ему в пехоту, так как в кавалерии служба дорога; записывать же его в
депутатское собрание - значит продолжать баловство и давать ему возможность
бить баклуши. Думал, что за это письмо она по обыкновению рассердится;
однако нет. Нежданно-негаданно прикатила сама из Москвы, заезжает ко мне и
говорит, что, возложивши упование на господа бога, она решилась отпустить
Митю в службу и потому едет с ним в Малороссию, где и думает пожить, а "так
как, говорит, имение остается без всякого надзора, то умоляю тебя, друг мой,
принять его в свое распоряжение". Я только развел руками.
- Безрассудная, - говорю, - ты женщина, сестрица! Зачем же ты сама-то
едешь за этакую даль в твои лета? И как ты будешь жить с сыном-юнкером, и
где, по деревням, что ли, с ним, или в казармах? Знаешь ли ты, какого рода
эта жизнь?
Заткнула уши и слушать не хочет. Просидела, как на иголках, один вечер
и куда-то скрылась, больше уж и не видал; а сказывали, что целым обозом
уехала куда-то за Москву. Именье, однакож, принял и потом, видевши большие
во всем запущения, только, знаете, хотел было немного поустроить, не тут-то
было: через месяц какой-нибудь получаю от них письмо, умоляют, чтобы прислал
тысячу рублей серебром. Что угодно, пишут, могу из именья продать, только,
бога ради, не остановить, потому что без этого Митеньку в полк не принимают.
Делать нечего; взял и продал лучшую отхожую их пустошь, выслал им тысячу
рублей. Думаю, по крайней мере теперь поугомонятся. Ничего не бывало; как
начали, сударь мой, почти чрез каждую почту жарить меня: "Бесценный братец,
многоуважаемый дядюшка, вышлите денег, соберите оброки или займите
где-нибудь". Только в том и письма состоят. Выслал еще раза два; терпение,
наконец, лопнуло, написал им предерзкое письмо. "Вероятно, вы, - пишу им, -
не умеете считать, что ожидаете оброков, когда они получены мною уже за
целый год вперед; а если вы, мои милые, думаете, что в вашей усадьбе или в
какой-нибудь из деревень ваших открыты золотые рудники, так вы ошибаетесь.
Нет у меня про вас больше денег". Осердились. Получаю на это ответ от одного
уж племянника, очен