Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
сладострастных ассамблеях тетерева,
свищет по временам соловей, кукует однообразно и печально кукушка, чирикают
воробьи; там откликнется иволга, там прокричит коростель... Господи! Сколько
силы, сколько страстности и в то же время сколько гармонии в этих звуках
оживающего мира! Но вот снегу больше нет: лошадей, коров и овец, к большому
их, сколько можно судить по наружности, удовольствию, сгоняют в поля -
наступает рабочая пора; впрочем, весной работы еще ничего - не так торопят:
с Христова дня по Петров пост воскресенья называются гулящими; в полях
возятся только мужики; а бабы и девки еще ткут красна, и которые из них
помоложе и повеселей да посвободней в жизни, так ходят в соседние деревни
или в усадьбы на гульбища; их обыкновенно сопровождают мальчишки в ситцевых
рубахах и непременно с крашеным яйцом в руке. Гульбища эти по нашим местам
нельзя сказать, чтоб были одушевлены: бабы и девки больше стоят,
переглядываются друг с другом и, долго-долго сбираясь и передумывая, станут,
наконец, в хоровод и запоют бессмертную: "Как по морю, как по морю"; причем
одна из девок, надев на голову фуражку, представит парня, убившего лебедя, а
другая - красну девицу, которая подбирает перья убитого лебедя дружку на
подушечку или, разделясь на два города, ходят друг к другу навстречу и поют
- одни: "А мы просо сеяли, сеяли", а другие: "А мы просо вытопчем,
вытопчем". Самой живой сценой бывает, когда какой-нибудь мальчишка покатится
вдруг колесом и врежется в самый хоровод, причем какая-нибудь баба,
посердитее на лицо, не упустит случая, проговоря: "Я те, пес-баловник
этакой!", толкнуть его ногой в бок, а тот повалится на землю и начнет
дрегать ногами: девки смеются... Иногда привяжется к хороводу только что
воротившийся с базара пьяный мужичонко и туда же лезет целоваться с девками,
которые покрасивее; но этакого срамного кто уж поцелует? И он начнет
выкидывать другие штуки: возьмет, например, две палки, из которых одну
представит будто смычок, а из другой скрипку, и начнет наигрывать языком
"Барыню"{289} или нагонит какого-нибудь мальчишку, стащит с него сапог
силой, возьмет этот сапог, как балалайку, и, тоже наигрывая языком, пустится
плясать и, подняв на улице своими лаптями страшную пыль, провалится,
наконец, куда-нибудь; хороводницы после этого еще постоят, помолчат, пропоют
иногда: "Калинушка с малинушкой лазоревый цвет"; мальчишки еще подерутся
между собой и затем начнут расходиться по домам... Вот вам и игрище все!
Между тем время идет: яровое допахивают. Вечер ясный, теплый. Я сижу на
задней галерее дома, обращенной во двор. В зале шумят двое маленьких
сыновей: старшему, Павлу{289}, четвертый, а младшему, Николаю{289}, второй
год. Они всеми силами стараются перекричать друг друга, вскрикивая: "Пли,
пли, пли!" Это они играют в солдаты и воюют с турками; вдруг один заревел.
"Поля! Ты опять брата дразнишь?" - кричу я, наперед зная, что старший, буян,
обидел младшего, и хочу идти; но слышу, пришла мать: она лучше восстановит
мир. Поля пренаивно объявил, что он братца пикой заколол; ему объясняют, что
братца стыдно колоть пикой, потому что братец маленький, и в наказанье
уводят в гостиную, говоря, что его не пустят гулять больше на улицу и что он
должен сидеть и смотреть книжку с картинками; а Колю между тем, успокоив
леденцом, выносят ко мне на галерею. Он так огорчен, что все еще продолжает
всхлипывать; большие голубые глазенки полны слез.
- Что, Коля, тебя обидели? - говорю я, беря его за подбородок.
Он несколько времени смотрит на меня, потом прижимает головку к плечу
няньки и, как бы вспомнив тяжко нанесенную ему обиду, горько-горько опять
заплачет.
- Полно, батюшка, полно! Вон, посмотри, какая идет кошка, а, а, а,
кошка!.. Кис, кис, кис!.. - говорит ему в утешенье нянька, показывая на
перебирающуюся по забору кошку.
Ребенок занялся.
- Кис, кис, кис! - шепчет он тихонько.
- Да, батюшка, кис, кис, кис, - повторяет за ним нянька, и оба, очень
довольные друг другом, отправляются в залу баюкаться. "Бай, бай, бай!" -
начинает напевать старуха. "О, о, о!" - окается ребенок, а я все еще
продолжаю сидеть: не хочется в комнаты, отрадно на воздухе, хоть и
становится свежо. Однако дедушка Фаддей прошел уж за квасом - значит,
девятый час в исходе. Дедушка Фаддей только три раза в день (перед
завтраком, обедом и ужином) слезает с печи и ходит за квасом, и - не
беспокойтесь, никогда не опоздает; всегда первый нацедит из общественной
квасницы в свой бурак; не любит жидкого квасу; ну, а дворня не маленькая,
как раз сольют и набурят водой. Чалый мерин, которому дозволено гулять в
саду по дряхлости лет и за заслуги, оказанные еще в юности, по случаю
секретных поездок верхом верст за шесть, за пять, в самую глухую полночь и
во всевозможную погоду, - чалка этот вдруг заржал; это значит, слышит
лошадей - такой уж конь табунный, жив-сгорел по своем брате; значит, это с
поля едут. Сначала показываются боронщики-мальчишки, верхами на лошадях;
Васька, сын кучера, обыкновенно впереди всех и что есть духу мчится, но,
завидев меня, поехал шагом. Этакого сорванца-мальчишки и вообразить трудно:
его пошлют, например, за грибами, а он поймает в поле чью-нибудь чужую
лошадь, взнуздает ее веревкой, да верст в десять конец и даст взад и вперед.
"Однако что ж это оральщики не шабашат?" - думаю я сам с собою. Но и
оральщики отшабашили, едут! Это можно догадаться по крику задельного мужика,
Петра Завирохи; не зная, можно подумать, что он с кем-нибудь бранится, а
вовсе нет: он только говорит, и беспрестанно говорит, и все криком кричит;
поэтому его Завирохой и прозвали. От оральщиков отделился староста,
худощавый и с озабоченным лицом мужик, отличающийся от прочих только тем,
что в сапогах и с палочкой, но, как и все другие, сильно загорелый и
перепачканный в грязи; он входит на красный двор, снимает шапку и подходит к
перилам галереи.
- Здравствуй, Семен, надевай шапку. Что скажешь хорошего? - говорю я.
- Овес выкидали, - отвечает Семен неторопливо.
- Ну, и слава богу! Вовремя, значит, управляемся; теперь, стало быть,
ячмень и лен только остался, - продолжаю я.
- Лен и ячмень остался теперь, - подтверждает Семен.
Несколько времени мы оба молчим.
- Теперь бы дождичка надо, - замечаю я.
Семен вздыхает.
- Не мешало бы и дождичка, - соглашается он.
Вообще он говорит как-то лениво: видно, устал да и... Я, впрочем,
понимаю, что это значит.
- Эй! Кто там? - кричу я. - Скажите ключнице, чтоб дала старосте водки.
Лицо Семена в минуту освещается удовольствием; ключница выносит стакан
водки и вместе с тем полломтя густо насоленного хлеба. Она, по разным
сношениям, большая приятельница Семену и всех почти детей у него крестила.
Семен берет стакан, крестится и, проговоря:
- С засевом, батюшка, поздравляю! - выпивает сразу и потом морщится.
- Закусите, - говорит ключница, подавая ему хлеба.
Семен отламывает небольшой кусочек, съедает и откашливается.
- Озими, сударь, нынче, слава богу, хороши подымаются, - заговаривает
уж он сам.
- Хороши, братец, хороши, видел я; и травы, кажется, тоже будут
порядочные.
- Травы важные засели-с, - подтверждает Семен, - весна-то нынче,
сударь, что бог даст вперед, вольготна для всего идет; оно, выходит, тепло,
да и дождички перепадают.
- Заморозков чтоб не было - это вот скверно для всего, - замечаю я.
Семен усмехается.
- Пожалуй, что того и жди, - подтверждает он. - Покойный ваш папенька
тоже говаривал, как этак с весны теплая погода начнет: "Ну, говорит, будет
вычет; как подует от Николы любезный, так и ходи недели две в шубах".
(Никола - приход, от нас в северной стороне.)
- Неужели каждый год это бывает?
- Почесть что каждый год, что вот я ни живу; бог знает, отчего это! Кто
говорит, что пахать начнут, пласт поднимут, так земля из себя холод даст, а
кто и на черемуху приходит: что как черемуха цветет, так от нее сиверко
делается... Бог знает, как и сказать.
- А куда завтра народ пошлешь? - спрашиваю я его.
- Завтра на дороги надо выгнать: выбивают. Сотской два раза прибегал,
исправник его хлестать хочет, что дороги долго не чинят.
- Ну, на дороги, так на дороги, откладывать нечего в дальний ящик, не
отвертишься!
- Известно-с, - соглашается Семен, - за нами хоть бы и без вас, -
прибавляет он, - хошь кого извольте спросить, никогда супротив прочих ни в
чем остановки нет; как другие вышли, так и мы.
- Это хорошо; так и надо. Ступай, однако, отдыхай, - заключаю я.
Семен сначала пошел было, но потом приостановился, подумал немного и
опять воротился ко мне.
- Насчет плотника вы приказывали... - проговорил он.
- Ну да; что ж?
- Наказывал я: на этой неделе обещался побывать.
- И хорошо; только сделает ли он ригу-то?
- Как бы, кажись, не сделать: по мужикам здесь на всем околотке
работает; рига не какая хитрость, не барские хоромы.
Тем разговор мой с Семеном и кончился.
II
Дня через три я сижу в кабинете, который, как водится в помещичьих
домах, прилегает к лакейской; слышу: кто-то вошел. Я окрикнул; вместо ответа
в сопровождении Семена вошел мужик небольшого роста, с татарским отчасти
окладом лица: глаза угловатые, лицо корявое, на бороде несколько волосков,
но мужик хоть и из простых, а, должно быть, франтоват: голова расчесанная,
намасленная, в сурьмленной поддевке нараспашку, в пестрядинной рубашке, с
шелковым поясом, на котором висел медный гребень, в новых сапогах и с
поярковой шляпой в руках. Как вошел, так и начал молиться, и молился долго,
потом вдруг подошел ко мне, и не успел я опомниться, как он схватил и
поцеловал у меня руку. Мне это с первого раза не понравилось.
- Что это за глупости? - сказал я с сердцем, отнимая руку.
Он отступил несколько шагов назад.
- Это, ваше высокоблагородие, так следствует: когда выходит господин,
значит, опосля бога и царя первый, ваше высокопривосходительство, -
проговорил он с умилительной физиономией.
- Да кто ты такой? Что ты за человек?
- Пузич, ваше привосходительство.
- Что такое Пузич?
- Фамилья такая у меня, значит, ваше привосходительство, и таперича
наслышан я, что работа у вас имеется, ваше привосходительство, что ежель
таперича вам мастера хорошего надобно, чтоб в настоящем виде мог
представить, ваше привосходительство...
- Плотник это-с, что этта говорили, - разрешил, наконец, Семен.
- А! Плотник! Я и не догадался. Красно уж очень говоришь ты, братец, -
сказал я.
Похвалу эту Пузич принял за чистую монету.
- Нельзя, ваше высокопривосходительство, нам разговору не знать: ежель
таперича дела имеем мы с господами хорошими, значит, компанию им должны
сделать завсегда, ваше привосходительство.
- Конечно, - сказал я, - только так ли ты хорошо строишь, как говоришь?
- Работа моя, ваше привосходительство, извольте хоть вашего Семена
Яковлича спросить, здесь на знати; я не то, что плут какой-нибудь али
мошенник; я одного этого бесчестья совестью не подниму взять на себя, а как
перед богом, так и перед вами, должон сказать: колесо мое большое, ваше
привосходительство, должон благодарить владычицу нашу, сенновскую божью
матерь{293}, тем, что могу угодить господам. Таперича хоша бы карандашом
рисовка на плане, али, примерно, циркулем, али теперь по ватерпасу прикинуть
- все в разуме моем иметь могу, ваше привосходительство.
Семен усмехался и качал головой.
- Как же, братец, ты вот все это в разуме имеешь, а работаешь больше по
мужикам? - заметил я.
- Нет, ваше привосходительство, как перед богом, так и перед вами,
говорю: за бесчестье себе считаю у мужика работать. Что мужик? Дурак, так
сказать, больше ничего! - возразил Пузич.
- Да ведь и ты не княжеского рода. Говори дело-то, а не то что... -
вмешался Семен.
- Известно, слово твое настоящее, Семен Яковлич, коли говорить, так
говорить надо дело, - отвечал, не сконфузясь, Пузич.
Он начал производить на меня окончательно неприятное впечатление, но
вместе с тем я с удовольствием смотрел на несколько ленивую и флегматическую
фигуру моего Семена, который слушал все это с тем худо скрытым невниманьем и
презреньем, с каким обыкновенно слушает, хороший мужик плутоватую болтовню
своего брата.
- Брать ли нам его? - спросил я Семена.
Он посмотрел в потолок.
- Возьмите. Здесь ишь какая сторонка - глушь: хоть бы и из их брата,
первой, другой, да, пожалуй, и обчелся.
- Без сумления будьте, ваше привосходительство, сделайте такую милость!
- подхватил Пузич.
- Что ж ты возьмешь? Как твоя цена будет? - спросил я.
- Цена моя, ваше привосходительство, - начал Пузич, - будет
деревенская, не то, что с запросом каким-нибудь али там прочее другое, а как
перед богом, так и перед вами, для первого знакомства, удовольствие, значит,
хочу сделать: на ваших харчах, выходит, двести рублев серебром.
При этом Семен мой даже попятился назад.
- Что ты, паря, сблаговал, что ли? - сказал он, устремив глаза на
Пузича.
- Меньше одной копейки, Семен Яковлич, взять не могу, - отвечал тот.
Я с своей стороны понял, что имею дело с одним из тех мелких плутишек,
которые запрашивают рубль на рубль барыша, и хотел разом с ним разделаться.
- Твоя цена двести рублей, а моя - сто, - сказал я, думая, что снес,
сколько возможно, много. По лицу Пузича быстро промелькнул какой-то оттенок
удовольствия, а Семена опять подернуло.
- Сто - много, помилуйте! Семидесяти рублев с него за глаза будет, -
произнес он с укоризною.
Пузич усмехнулся.
- Не то что об семидесяти, а и об ста рублях, Семен Яковлич,
разговаривать нечего. Этой цены малой ребенок не возьмет! - сказал он с
такой уж физиономией, как будто скорей готов был умереть, чем работать за
сто рублей.
- Полно врать, Пузич! Полно! Что язык понапрасну треплешь! - возразил
Семен, начинавший выходить из терпенья.
- Може, вы сами язык понапрасну треплете, Семен Яковлич. Здесь идет
разговор с господином, а не с мужиком: значит, понимаем, с кем и пред кем
говорим, - возразил Пузич.
- Сто рублей, больше не дам: согласен - хорошо, а нет - так можешь
убираться, - сказал я и нарочно стал заниматься своим делом.
Пузич не уходил.
- Позвольте, ваше привосходительство, - начал он, прикладывая руку к
сердцу, - так как таперича я оченно желаю, чтоб знакомство промеж нас было;
значит, полтораста серебром вы извольте положить, и то в убыток - верьте
богу.
- Больше ста не дам, убирайся! - решил я.
- Ваше высокородие, позвольте! - продолжал Пузич, еще крепче прижимая
руку к сердцу, - кому таперича свое тело не мило, а лопни, значит, мои
глаза, ваше привосходительство, ежели кто хоть копейку против меня уваженья
сделает.
- Ломается еще туда же, дура-голова! - проговорил Семен.
- Ломаться мы не ломаемся, Семен Яковлич, уж это вы сделайте такое ваше
одолжение, а, значит, дело, выходит, неподходящее.
- Неподходящее? - повторил Семен сердито. - Мало тебе, жиду, ста
рублев! Двадцать пять серебром и то лишних передано.
Пузич как будто бы не слыхал этого замечания и обратился ко мне:
- Накиньте, ваше высокопривосходительство, хоть четвертную еще;
ей-богу, безобидно будет.
Я молчал.
- Это что говорить, - продолжал Пузич, - сработать можно всяко; только
я худого слова, значит, заслужить не хочу, а желаю так, чтоб меня и
напередки знали... Може, ваше привосходительство, изволите знать по Буйскому
уезду генерала Семенова: господин, осмелюсь так, по своей глупости, сказать,
строжающий, в настоящем виде, значит... когда у него эта стройка дома была,
пятеро подрядчиков, с позволенья доложить вашему привосходительству, бегом
сбежали от него; и таперича, когда он стал требовать меня: "Что ж, думаю,
буди воля царя небесного! А я готов завсегда служить господам", ваше
привосходительство. И как перед богом, так и перед вами потаить не могу,
первые две недели все мои ребра палкой пересчитаны были; раз пять, может
статься, кровянил меня; но я, по своему чувствию, ваше привосходительство,
не то что брал в обиду, а еще в удовольствие - значит, нас, дураков,
уму-разуму учат; когда таперича мужик над тобой куражится и ломается, а от
барина всегда снести могу.
"Экая подлая натуришка!" - подумал я и молчал.
- Таперича при разделке, когда дело это было, - продолжал опять Пузич,
- генерал сейчас сделал мне отличнейшее угощенье и выкинул пятьдесят рублев
серебром лишних. "На, говорит, тебе, Пузич, за то, что нраву моему, значит,
угодил". И эти деньги мне, ваше высокопривосходительство, дороже капитала
миллионного: значит, могу служить господам.
Я все молчал. Выждав немного, Пузич снова заговорил:
- А насчет вашей работы, я так полагаю, что мое особенное старание быть
должно. Таперича, когда моя работа у вас пойдет, вы извольте лечь на ваш
диванчик и почивать - больше того ничего сказать не могу.
Я взглянул на Семена: в лице его изображались досада и презрение.
- Не дам больше ста, - сказал я решительно.
Пузич перенял свою шляпу из одной руки в другую.
- Этой цены, ваше высокородие, никому взять несообразно, - проговорил
он и потом, постояв довольно долго, присовокупил, вздохнув: - Прощенья,
значит, просим, - и стал молиться, и молился опять долго. - Только то
выходит, что за пятнадцать верст сапоги понапрасну топтал, - пробурчал он.
- Эка, паря, что ты сапоги потоптал, так и дать тебе тысячу! - возразил
Семен.
Пузич, ничего на это не возразив, повторил еще раз:
- Прощенья просим, ваше высокородие, - и пошел; Семен за ним; но я
видел, что Пузич не уйдет и воротится, потому что шел он очень медленно по
красному двору и все что-то толковал Семену. Через несколько минут они
действительно опять воротились.
- Сто берет, - сказал Семен.
- Хоша три рублика серебром, ваше высокородие, набавьте: по крайности я
на артель ведро вина куплю, - присовокупил Пузич с подло просительным
выражением в лице.
- На артель, братец, я сам куплю ведро вина, а тебе копейки не
прибавлю, - возразил я.
Пузич грустно покачал головой.
- Как нынче и на свете стало жить - не знаем, - начал он, - господа,
выходит, пошли скупые, работы дешевые... Задаточку уж, ваше высокородие,
извольте мне пожаловать, - прибавил он еще более просящим голосом.
- Сколько ж тебе?
- Двадцать пять рубликов серебром, - отвечал Пузич совершенно уж
неестественным тоном.
Видимо, что он принадлежал к разряду тех людей, которые о деньгах
покойно и без нервного раздражения не могут даже говорить. Я подал ему
двадцать пять рублей; Семену это не понравилось.
- Что в задаток-то хватаешь? Не убежим от твоих денег! - сказал он
Пузичу.
- Ах, Семен Яковлич, бог с тобой! Выходит, словно ты наших делов не
знаешь, - проговорил тот, засовывая дрожащею рукою бумажку в кожаную кису,
висевшую у него на шее.
- Ты сам, паря, свои дела лучше нашего знаешь, - отвечал Семен. -
Теперь вот ты у нас работу берешь, а я тебе при барине говорю, чтоб опосля
чего не вышло: ты там как знаешь