Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
на это ничего не отвечал и только вздохнул.
- Каким образом и за что именно сослали ее? - спросил я.
- Сослали ее, государь милостивый, - отвечал Сергеич, - вотчина того
пожелала: первое, что похваляться стала она на барина, что барина изведет,
пошто тогда ее поучили маненько... Тебя ведь, Петр Алексеич, не было
втепоры, без тебя все эти дела-то произошли, - прибавил он, обращаясь к
Петру.
- Без меня!.. Воротился тогда с заработки, прошел мимо родительского
дому: словно выморочный - и ставни заколочены; батька помер, девок во двор
взяли, а ее сослали! - отвечал Петр с какой-то тоской и досадой.
- Так, так! - продолжал Сергеич. - На каких-нибудь неделях все это и
сделалось. Я тут тоже согрешил, грешный, маненько, доказчиком был, за
Сережку-то больно злоба была моя на нее, и теперича, слышавши эти ее слова
про барина, слышавши, что, окромя того, селенье стращает выжечь, я, прошлым
делом, до бурмистра ходил: "Это, говорю, Иван Васильич, как ты хошь, а я
тебе заявлю, это нехорошо; ты и сам не прав будешь, коли что случится - да!"
С этих моих слов и пошло все. Бурмистр тоже поопасился: становому заявил.
Тот сейчас наехал и обыск у ней в доме сделал: так однех трав, сударь, у ней
четыре короба нашли, а что камушков разных - этаких мы и не видывали; земли
тоже всякой: видно, все из-под следов человеческих. Стали ее опрашивать,
какие это травы? "Не знаю". Чья земля? - "Не знаю"... Пошто она у тебя? -
"Не знаю". Только и ответу было. Хошь бы в слове проговорилась. Двои сутки с
ней становой бился, напоследок говорит бурмистру: "Что, говорит, с ней,
бестией, делом вести! Как на нее докажешь! Пиши барину; он лучше
распорядится". Так тот и описал. Барин и приказывает сослать ее на
поселенье, коли мир приговорит. Тут она и сробела, и чего уж не делала, боже
ты мой! И вином-то поила и денег сулила - ништо не взяло: присудили!
- В остроге-то, как она сидела, - начал Петр, - я тоже проходил мимо
Галича, зашел к ней, калачик принес... заплакала, братец ты мой. "Не была
бы, говорит, я в этом месте, кабы не один человек; не пошла бы я, говорит,
за этим больно худым, кабы не хотела его приворожить, в сорока квасах ему
пить давала - и был бы он мой, да печурский старичище моему делу помешал".
Только и сказала: "Теперь, говорит, меня на поселенье ссылают; только ты,
Петр, этому не радуйся: тебе самому не будет счастья ни в чем. Кажинный час
в сердце твоем будет тоска и печаль". И все ведь, голова, правду сказала:
что, что живешь на свете! Ничего не веселит, словно темной ночью ходишь. Ни
жена, ни дети, ни работа - ничто не мило, и сам себе словно ворог какой! Вот
только и есть, как этой омеги проклятой стакана три огородишь, так словно от
сердца что поотляжет.
Проговорив это, Петр вздохнул и потом вдруг поднял голову.
- Будет! Баста! - сказал он. - Пора ужинать. Барину, я вижу, любо наше
каляканье слушать, а нам все петухов будить придется. Матюшка, дурак! Подай
шапку, вон лежит на бревнах!
Матюшка подал ему.
- Спасибо, - продолжал Петр, - я тебя за это в первый раз, как хлестать
станут, за ноги подержу, и уж крепко, не бойся, не вывернешься.
- Да за што меня хлестать станут? - спросил Матюшка.
- И по-моему, братец, не за што: душа ты кроткая, голова крепкая, -
проговорил Петр и постучал Матюшку в голову. - Вона, словно в пустом овине!
Ничего, Матюха, не печалься! Проживешь ты век, словно кашу съешь. Марш,
ребята! - заключил он, вставая.
- За угощенье твое благодарим, государь милостивый, - сказал Сергеич,
кланяясь.
- Да ты ниже кланяйся, старый хрен! Всю жизнь спину гнул, а не
изловчился на этом! - подхватил Петр, нагибая старику голову.
Сергеич засмеялся, Матюшка тоже захохотал.
- Прощай, барин, - продолжал Петр, надевая шапку. - Правда ли, дворовые
твои хвастают, что ты книги печатные про мужиков сочиняешь? - прибавил он
приостановясь.
- Сочиняю, - отвечал я.
- Ой ли? - воскликнул Петр. - В грамоте я не умею, а почитал бы. Коли
так, братец, так сочини и про меня книгу, а о дедушке Сергеиче напиши так:
"Шестьдесят, мол, восьмой год, слышь! Ни одного зуба во рту, а за девками
бегает".
- Полно, балагур, полно! Пойдем лучше ужинать, коли собрался! - сказал
Сергеич, слегка толкнув Петра в спину.
- Пойдемте! - отвечал тот и обнял одною рукой Матюшку.
Веселость Петра, впрочем, вспыхнула на минуту: он опять потупил голову.
Все они пошли неторопливо, и я еще долго смотрел им вслед, глядя на
нетвердую и заплетающуюся походку Сергеича, на беспечную, но здоровую
поступь кривоногого Матюшки, наконец, на задумчивую и сутуловатую фигуру
Петра.
V
Успеньев день - у нас в приходе праздник. Это можно уж догадаться по
тому, что кучер мой, Давыд, между нами сказать, сильный бахвал и большой
охотник до парадных выездов, еще в семь часов утра, едва успел я встать,
пришел в горницу.
- Что тебе? - спрашиваю я.
- Изволите ехать молиться к обедне или нет-с? Коли поедете, так лошадей
надо припасти.
Собственно говоря, лошадей совершенно нечего припасать, а стоит только
вывести из конюшни и заложить, и Давыд, я знаю, пришел спрашивать, чтоб
скорее успокоить свое ожидание насчет того, удастся ли ему проехать и
пофорсить.
- Поеду, - говорю я.
У Давыда от удовольствия кровь бросается в лицо.
- Жеребцов ведь припасти? - спрашивает он.
- Нет, братец, разгонных бы, - говорю я.
- На разгонных нельзя, вся ваша воля: разгонные лошади совсем смучены;
а что эти одры, стоят только да овес едят! Хошь мало-мальски промнутся, -
возражает Давыд с вытянувшимся лицом, и я убежден, что одна мысль: ехать на
разгонных к празднику, была для него мученьем.
- Ну хорошо, на жеребцах поедем, - говорю я, - только уговор лучше
денег: в сарае не изволь их муштровать и хлестать, а то они у тебя
выскакивают, как бешеные, и, подъезжая к приходу, не скакать благим матом, а
то, пожалуй, или себе голову сломишь или задавишь кого-нибудь.
- Не извольте беспокоиться. Господи, боже мой! Не первый год езжу, -
говорит Давыд и потом, постояв немного, присовокупляет: - Кафтан синий надо
надеть-с?
- Конечно, - говорю я.
- Кушак тоже шелковый? - прибавляет он.
- Конечно, конечно, - подтверждаю я, не понимая еще, к чему он ведет
этот разговор: синий кафтан и шелковый кушак находятся совершенно в его
распоряжении.
- Вы этта изволили говорить, перчатки зеленые купить мне в Чухломе.
- Ну, да! Что ж?
- Не для чего покупать-с... у Семена Яковлича еще после папеньки вашего
лежат кучерские перчатки; не дает только без вашего приказанья, а перчатки
важные еще! - разрешает, наконец, Давыд, к чему он клонил разговор.
- Хорошо; скажи, чтоб дал, - говорю я.
И Давыд, очень довольный, отправляется. Надобно сказать, что он очень
хороший кучер и вообще малый трезвого поведения и доброго нрава, но имеет
одну слабость: прихвастнуть, и прихвастнуть не о себе, а все как бы в мою
пользу. Вдруг, например, расскажет где-нибудь на станции, на которой нас
обоих с ним очень хорошо знают, что я граф, генерал и что у меня тысяча душ,
или ошибет какого-нибудь соседа-мужика, что у нас двадцать жеребцов на
стойле стоят. Когда я бываю с ним иногда в городе и даю ему полтинник на
чай, он этот полтинник никогда не издержит, но, воротившись домой, выбросит
его на стол перед своей семьей и скажет: "Нате-ста: только и осталось от
пяти серебром баринова подареньица". Кроме этих внешних достоинств, он любил
меня украшать и внутренними, нравственными качествами; так, например,
припишет мне храбрость неимоверную в рассказе такого рода, что раз будто бы
мы ехали с ним ночью и встретили медведя, и он, испугавшись, сказал: "Барин,
я пущу лошадей", а я ему на это сказал: "Подержи немного, жалко медвежьей
шкуры", и убил медведя из пистолета, тогда как я в жизнь свою воробья не
застреливал.
После Давыда начинает являться прочая дворня проситься на праздник -
обычай, который заведен был еще прадедами и который я поддерживаю, имея
случай при этом делать неистощимое число наблюдений. Первая является
Александра скотница, очень плутоватая и бойкая женщина.
- Батюшка Алексей Феофилактыч, позвольте на праздник-то сходить, -
говорит она.
- Хорошо, ступай; только как коровы без тебя останутся? Смотри!
- О коровах, батюшка, я баушку Алену просила: баушка походит. Как можно
о скотинке не думать! Я о ней кажинный час жалею. И сегодня не пошла бы, да
у тетки моей праздник, а у меня и родни-то на свете только тетка родная и
есть, - говорит она скороговоркой.
- Ступай, - говорю я, хоть и предчувствую, что она меня обманывает.
Только что Александра ушла, мимо окон по двору идет Андрюшка ткач, с
женой, очень смазливый малый, год назад женившийся на молоденькой и очень
хорошенькой из крестьян бабенке, значит, еще молодые и оба, в отношении
меня, несмелые; они стоят некоторое время на дворе и перекоряются, кому идти
проситься: наконец, подходит к окну молодая и кланяется.
- Здравствуй, милушка, - говорю я.
Она вся вспыхивает.
- На праздник, что ли, хочешь идти? - спрашиваю я.
- Нешто, сударь, - говорит она.
- Ну, ступай.
- И хозяина уж пусти! - прибавляет она.
- Ступайте.
Она хочет идти.
- Да, постой, - говорю я, - у тебя грудной ребенок: как ты его
оставишь?
- Пошто оставлять: с собой возьму.
- Помилуй, ты измучишь и сама себя и ребенка.
- Ой, ничего, - отвечает она, - мало ли с ребятами ходят, не одна я -
ничего!
- Ступайте.
Она кланяется и опять краснеет и, подходя к мужу, говорит: "Пустил!"
Тот тоже издали мне кланяется, и уходят оба. Комнатный человек мой
Константин, сопутник с десятилетнего возраста моей жизни, имеющий
обыкновение обращаться со мной строго, приготовляет мне бриться и одеваться
с мрачным выражением в лице. Ему тоже хочется на праздник, и он думает, что
не попадет, по я намерен доставить ему это удовольствие.
- Константин, ты велишь оседлать себе лошадь и поедешь со мной.
- Слушаю-с, - отвечает он голосом, необычно суровым. - Старуха Алена
пришла: просится тоже помолиться, - прибавляет он, умилившись сердцем от
собственного удовольствия.
- Как же мне делать? Уж я скотницу отпустил, - воскликнул я. - Позовите
старуху.
Старуха входит.
- Я ведь, старуха, скотницу Александру отпустил: она мне наврала, что
ты берешься посмотреть за коровами.
- Ну, батюшка, вся ваша воля, - отвечает старуха покорным, но
укоризненным тоном, - круглый год из-за этой Александры Алексевны лба не
перекрестишь. Она пошла пиво пить, а тебе и помолиться нельзя.
- Эй! Кто там? - кричу я. - Скажите Александре, чтоб она не уходила; а
ты, старуха, ступай.
- Где уж, батюшка! Не воротишь ее: совсем нарядная приходила к тебе
проситься; прямо из горницы и побежала; верст на пять теперь уж ушла.
Мне стало жаль старухи.
- На тебе двугривенный, что ты остаешься; а в следующее воскресенье я
тебя на лошади отправлю богу помолиться, - говорю я.
- Ой, батюшка! Что это? Пошто? И так довольны вашей милостью, - говорит
она; впрочем, берет двугривенный и этим отчасти успокаивается.
Я продолжаю смотреть в окно: старик повар прошел, в белой манишке моего
подаренья; молодая горничная, еще накануне завившая свои виски в мелкие
косички, а теперь расчесавшая их, прибежала, как сумасшедшая, к матке в
избу. Ключница прошла в погреб, в мериносовом платье и в шелковом,
повязанном маленькой головкой, платочке. Это штат барыни, и они у нее,
вероятно, отпросились. Я вижу даже, что у конского двора отчаянный Васька
запрягает им в телегу лошадь и сам, никого не допуская, натягивает супонь.
Таким образом, сбирается почти вся дворня, за исключением разве дедушки
Фадея: и тот остается потому, что с печки слезть не может. Впрочем, он
только еще нынешний год не пошел, а прошлый ходил, но, не дойдя еще до
прихода, свалился в канаву и пролежал тут почти целый день. Даже Семен,
несмотря на свою флегматичность и бесстрастность характера, остался очень
доволен, когда я ему предложил, чтоб и он тоже ехал. Никогда еще не замечал
я в нем такой расторопности: не прошло пяти минут, как он уже сидел верхом
на чалке, в синем кафтане и какой-то высокой бобровой шапке, бог знает от
кого и каким образом доставшейся ему. Однако пора и мне собираться; я оделся
и вышел. Давыд, несмотря на мои просьбы и наставления, распорядился
по-своему: лошади, весьма добронравные и хорошо приезженные, вылетели из
сарая, как бешеные, так что он, повалившись совершенно назад, едва остановил
их у крыльца. Я убежден, что они жесточайшим образом нахлестаны; кроме того,
коренную он по обыкновению взнуздал бечевкой, чтоб круче шею держала, а
бедным пристяжным притянул головы совершенно к земле, так что у них глаза и
ноздри налились кровью. Напрасно я восставал против этой его системы
закладыванья: на все мои замечания он отвечал: "Господа так ездят, красивее
этак!.." В настоящем случае я ничего уж и не говорил и только просил его,
ради бога, не гнать лошадей, а ехать легкой рысью; он сначала как будто бы и
послушался; но в нашем же поле, увидев, что идут из Утробина две молоденькие
крестьянки, не мог удержаться и, вскрикнув: "Эх, вы, миленькие!" - понесся
что есть духу.
- Неужели ты, Давыд, думаешь, что нас молодцами за это сочтут?
Напротив, дураками! - принимался я было ему втолковывать, но все напрасно.
Подъезжая к приходу, он весь как-то уж изломался: шапку свернул набекрень,
сам тоже перегнулся, вожжи натянул, как струны, а между тем пошевеливает
ими, чтоб горячить лошадей. День был светлый; от прихода несся говор народа,
и раздавался благовест вовся; по дороге шло пропасть народу, и все мне
кланялись.
- Матка, чей барин-то? - говорит одна старуха другой.
- Филата Гаврилыча, матка, сын, али не узнала? - отвечает ей та.
- Ну, вот, какой хороший да пригожий! - говорит первая старуха.
На худой лошаденке, которые обыкновенно называются вертохвостками,
гарцует некто Фомка Козырев, лакей и управляющий одной немолодой
вдовы-помещицы. Уж три года, как Фомка стал являться на всех праздниках в
плисовых штанах, в плисовой поддевке, с серебряными часами; путем
поклониться ни с кем не хочет, простого вина не пьет, а все давай ему
наливок. Жареных пышек на иной ярмарке на рубль серебра съест в день, а
орехи без перемежки в кармане насыпаны. За это и по другим, еще более
уважительным причинам, его и прозвали полубарином. Завидев меня и замечая,
что я начинаю его обгонять, он также, в свою очередь, начинает горячить
лошадь, а сам представляет, что совладеть с ней не сможет. Лошаденка
завертела хвостом и пошла боком забирать все дальше и дальше в сторону.
Чем ближе к селу, тем больше обгоняешь народу. Какие у всех довольные
лица, а между тем как мало надобно, чтоб доставить этим людям это
удовольствие. Придет иной верст за десять пешком к приходу, помолится, а тут
и отправится в деревню, где празднуют. Хорошо еще, у кого есть родные: тот
прямо идет гоститься, то есть выпить, пообедать и поболтать; а у кого нет,
так взойдет в избу несмело и проговорит каким-то странным голосом: "С
праздником, хозяева честные, поздравляем". Хозяин, который уж действительно
ничего не жалеет, но которого в то же время одолевают гости, проговорив:
"Сейчас, голубчик, сейчас", поспешит ему дать рюмку водки, пирога и пива;
гость это все выпьет, съест и отправится в другую избу, и таким образом к
вечеру наберется порядочно.
К величайшему неудовольствию Давыда, я не допустил его произвести
эффект, проезжая по улице села, а велел ехать задами и пошел сам пешком. У
церковных ворот пересек мне дорогу маленький семинаристик, в длиннополом
нанковом зеленом сюртучке.
- Здравствуйте, папенька крестный, - проговорил он.
Когда я его крестил, - совершенно не помню.
- Здравствуй, милый! Ты чей?
- Отца дьякона, папенька крестный, - отвечал он.
- А! Отца дьякона! Это хорошо... Что, обедня идет или нет?
- Начинается, папенька крестный, - отвечает он и, как человек
привычный, пошел впереди, расталкивая для меня народ.
В церкви, у левого клироса, стоят две барышни, небогатые прихожанки. Я
убежден, что до моего появления они молились усердно, но как увидали меня,
так и начали модничать. Мне всегда несколько грустно видеть их у прихода.
Зачем они не ходят в просто причесанных волосах, а как-нибудь всегда их
взобьют? Зачем они носят эти собственного рукоделья шляпы из полинялой
шелковой материи с полинялыми лентами? Зачем так безбожно крахмалят свои
кисейные платья и, наконец, зачем, по преимуществу старшая, произносят все в
нос? Я подозреваю, что, говоря таким образом, она воображает, что говорит
по-французски.
После обедни я хотел было пройтись по ярмарке, но меня остановила
проживающая в селе немолодая тоже девица из духовного звания, по имени Арина
Семеновна, девица большая краснобайка и очень неглупая.
- Позвольте, батюшка Алексей Феофилактыч, - начала она, - просить вас
осчастливить меня вашим посещением. Я еще пользовалась милостями вашего
папеньки, маменьки; по доброте своей и великодушию, они никогда не
брезговали посещать мою сиротскую хижину. Слух тоже, батюшка, и про вас
идет, что вы в папеньку - негордые.
- С большим удовольствием, сударыня; но меня звал отец Николай; чтоб
мне туда не опоздать, - сказал я.
- Отец Николай, батюшка, долго еще изволят пробыть в церкви, так как
теперича простой народ молебны будет служить, а вы по крайности тем временем
чайку или кофейку у меня откушаете. Богато-небогато, сударь, живу, а все на
прием таких дорогих гостей имею.
- Очень хорошо, сударыня, извольте.
- Не знаю, как и благодарить за ваши милости, - сказала мне с поклоном
Арина Семеновна и отнеслась к идущим за мной двум барышням: - Нимфодора
Михайловна, Минодора Михайловна, позвольте и вас просить к себе на чашку
чаю: я у вас частая гостья, гощу-гощу и стыда не знаю, а вас в своем доме
давно не имела счастия видеть.
- О нет, вы этого не можете сказать: мы у вас тоже частые гости! -
произнесла совершенно в нос старшая сестра, Нимфодора.
- Кабы еще чаще, еще бы я была больше осчастливлена, - сказала Арина
Семеновна.
Все мы таким образом пошли к ней. Я видел, что барышням очень хочется
заговорить со мной, но я, признаюсь, побаивался этого.
- Как здоровье вашей супруги? - сказала наконец младшая, Минодора,
говорившая меньше в нос, но зато, судя по выражению лица, должно быть, более
желчная, чем старшая.
Впрочем, обе они, как уже немолодые девицы, были немного злы и на меня,
как я слышал, питали большую претензию за то, что я не знакомился с ними.
Предчувствуя, что вопрос этот был сделан с ядовитой целью, я поспешил
отвечать:
- Слава богу, здорова, и мы с ней вс„ сбираемся к вам.
Что-то вроде улыбки пробежало по губам обеих барышень.
- И скоро исполните ваше обещание? - сказала старшая, Нимфодора, еще
более в нос.
- На той неделе непременно, непременно, - опять поспешил я отвечать.
- Очень приятно, конечно, будет нам видеть вас у себя, хоть, может
быть, вам будет у нас и скучно, - ядовито з