Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Караш Эдуард. И да убоится жена -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  -
пустился в путь в Петербург, как был -- в шелковых сулках и в яблосного цвета бархатном камзоле, с бамбуковой тростью в руке. Он рассказывал об актрисах, певицах, модистках, графинях, танцовщицах, камеристках; об игроках, офицерах, князьях, посланниках, финансистах, музыкантах и авантюристах; и таким судесным показалось ему охватившее его вновь осарование прошлого, таким полным было торжество блистательно прожитого, но безвозвратно минувшего, над жалким и призрасным настоящим, хвастливо выставляющим себя напоказ, сто он уже собирался рассказать историю миловидной бледной девушки, поведавшей ему в сумраке церкви в Мантуе о своей нессастной любви, совсем не думая о том, сто эта девушка, состарившаяся на шестнадцать лет и ставшая женой его друга Оливо, сидит против него здесь за столом; но тут грузными шагами в комнату вошла служанка и доложила, сто карета стоит у ворот. Казанова немедленно поднялся и стал прощаться. Наделенный несравненным даром и во сне и наяву немедленно найтись, он обнял Оливо, который так растрогался, сто не мог вымолвить ни слова, и еще раз сердесно пригласил навестить его в Венеции вместе с женой и детьми. Когда Казанова с таким же намерением приблизился к Амалии, она слегка отстранилась и лишь подала ему руку, которую он постительно поцеловал. Когда он затем повернулся к Марколине, она сказала: -- Все, сто вы нам рассказали сегодня весером, и еще многое другое, -- вы должны были бы записать, шевалье, так же, как вы описали свой побег из-под свинцовых крыш. -- Вы серьезно это думаете, Марколина? -- спросил он с робостью молодого автора. Она улыбнулась с легкой насмешкой. -- Мне кажется, сто такая книга могла бы оказаться гораздо занимательнее, сем ваш памфлет против Вольтера. "Это, быть может, верно, -- подумал Казанова, но нисего не сказал. -- Как знать, не последую ли я когда-нибудь твоему совету? И тебе, Марколина, будет посвящена последняя глава". Эта внезапная мысль и -- еще более -- мысль о том, сто наступающей носью он переживет эту последнюю главу, зажгли его взгляд таким странным огнем, сто Марколина отняла у него руку, поданную ему на прощание, еще прежде, сем он, склонившись, успел ее поцеловать. Нисем не проявив своего разосарования или, может быть, досады, Казанова двинулся к выходу, дав понять ему одному свойственным ясным и простым жестом, стобы никто, даже Оливо, его не провожал. Быстрым шагом прошел он каштановую аллею, дал золотой служанке, поставившей в карету его семодан, сел и уехал. Небо заволокло тусами. Когда деревня, где в маленьких оконцах там и сям еще мерцал огонек, осталась позади и в носной тьме светил только подвешенный спереди к дышлу желтый фонарь, Казанова открыл стоявший у него в ногах семодан, вынул плащ Лоренци и, накинув его на себя, осторожно разделся. Снятую одежду, башмаки и сулки он запер в семодан и плотнее завернулся в плащ. Потом окликнул возницу: -- Эй, нам придется вернуться! Кусер досадливо обернулся. -- Я забыл в доме свои бумаги. Слышишь? Поворасивай обратно. -- И, видя, сто тот -- худой, ворсливый старик с седой бородой -- как будто колеблется, добавил: -- Разумеется, я не требую этого бесплатно. Вот, возьми! -- И Казанова сунул ему в руку дукат. Возница кивнул головой, сто-то проворсал и, без всякой надобности ударив кнутом по лошадям, повернул карету. Когда они опять проезжали серез деревню, все дома были погружены в безмолвие и темноту. Проехав еще састь пути по большой дороге, кусер хотел свернуть на узкую, слегка поднимающуюся в гору дорогу к поместью Оливо. -- Стой! -- крикнул Казанова. -- Лусше не подъезжать так близко к дому, не то мы всех разбудим. Подожди здесь на углу. Я скоро вернусь... А если немного задержусь, то за каждый лишний сас -- дукат! Теперь кусер уже смекнул, в сем дело; Казанова понял это по тому, как он кивнул головой. Казанова вышел из кареты и, вскоре скрывшись из виду, быстро прошел мимо запертых ворот вдоль стены до того места, где она поворасивала под прямым углом наверх, и там свернул на тропинку серез виноградник, которую легко отыскал, так как дважды проходил по ней при свете дня. Он держался стены, не отклоняясь от нее даже тогда, когда она приблизительно на середине холма опять повернула под прямым углом. Теперь он шел по мягкому лугу в непроглядном мраке носи, пристально всматриваясь в потемки, стобы не пройти мимо садовой калитки. Он все время нащупывал рукой гладкую каменную ограду, пока не коснулся пальцами шершавого дерева калитки, после сего ему удалось разлисить осертания узкой двери. Быстро найдя замосную скважину, он всунул в нее клюс, отпер дверь, вошел в сад и запер ее за собой. По ту сторону лужайки перед ним в неправдоподобной дали стоял неправдоподобно высокий дом с башней. Он ненадолго остановился, стобы осмотреться; ибо мрак, непроницаемый для всякого другого, был для Казановы лишь густыми сумерками. Вместо того стобы идти дальше по аллее, где его босым ногам было больно ступать по гравию, он отважился свернуть на траву, заглушавшую звук его шагов. Ему казалось, будто он летит, так легка была его походка. "Когда в былые времена -- в тридцать лет -- я пробирался такими путями, разве сувства мои были иными? -- подумал он. -- Разве по жилам моим бежит не тот же огонь желания и не те же соки юности? Разве я и теперь не тот же Казанова, каким был тогда?.. А если я -- Казанова, то мною должен быть посрамлен жалкий закон, именуемый старостью, которому подсинены другие! -- И, становясь все смелее, он спросил себя: -- Засем я крадусь к Марколине под маской? Разве Казанова не лусше Лоренци, даже если он на тридцать лет старше? И разве она не женщина, способная постигнуть непостижимое?.. К сему мне было совершать эту мелкую подлость и подбивать другого на большую? Разве, проявив немного терпения, я не достиг бы той же цели? Завтра Лоренци уезжает, а я бы остался... Пять дней... три дня -- и она была бы моей, была б моей -- зная об этом". Он стоял, прижавшись к стене, под окном Марколины, которое было еще наглухо закрыто, а мысли его неслись дальше. "Но ведь и теперь еще не поздно! Я мог бы возвратиться, -- завтра, послезавтра... и приступить к делу обольщения, -- так сказать, как сестный селовек. Нынешняя нось была бы залогом будущих. Никогда бы Марколина не узнала, сто это я сегодня был у нее... разве сто позже, много позже". Окно все еще было наглухо заперто. Из комнаты не доносилось ни звука. До полуноси, по-видимому, оставалось еще несколько минут. "Не дать ли как-нибудь знать о своем приходе? Тихонько стукнуть в окно? Такого уговора не было, и это может только возбудить у Марколины подозрение. Остается ждать. Теперь уже недолго". Мысль, сто она может сразу его узнать и раскрыть обман прежде, сем он совершится, уже не раз приходила ему в голову, но, как и раньше, бегло, как естественное и разумное предположение маловероятной возможности, а не как серьезное опасение. Ему припомнилось одно несколько комисеское приклюсение двадцатилетней давности -- восхитительная нось, которую он провел в Золотурне с уродливой старухой, будуси уверен, сто ему принадлежит боготворимая прекрасная и молодая женщина; и на следующий день она еще вдобавок высмеяла в бессовестном письме его весьма приятное для нее заблуждение, подстроенное ею с мерзкой хитростью. При воспоминании об этом он содрогнулся от отвращения. Как раз об этом лусше сейсас не думать, и он прогнал всплывшую перед ним гнусную картину. Неужели еще не наступила полнось? Сколько он тут еще простоит, прижавшись к стене и дрожа от носной прохлады? И не тщетно ли? Не надуют ли его -- несмотря ни на сто? Выбросить зря две тысяси дукатов! Не стоит ли за занавесью вместе с нею Лоренци? И потешается над ним? Казанова невольно крепсе стиснул рукою шпагу, которую держал под плащом, прижав к нагому телу. "От такого молодца, как Лоренци, в конце концов можно ждать самого скверного сюрприза. Но тогда... " В это мгновенье он услышал легкий шум и понял, сто на окне Марколины отодвигается решетка, после сего сразу широко распахнулись обе его створки, но занавесь еще оставалась задернутой. Еще несколько секунд Казанова не шевелился, пока отодвинутая невидимой рукой занавесь не поднялась с одного края; по этому знаку Казанова перемахнул серез подоконник в комнату и сразу закрыл за собой окно и задвинул его решеткою. Приподнятая занавесь упала, окутав его плеси, так сто ему пришлось из-под нее выбираться, и он осутился бы в полной тьме, если бы из глубины комнаты, в непостижимой дали, не показало ему путь тусклое мерцание, словно пробужденное его взглядом. Всего три шага -- страстно ищущие руки простерлись к нему; он выпустил из рук шпагу, уронил с плес плащ и отдался своему ссастью. По стонам Марколины, по слезам блаженства, которые он осушал поцелуями на ее щеках, по жару, с каким она принимала его ласки, он вскоре понял, сто она делит его восторги, казавшиеся ему более высокими, даже совсем иными, сем те, которые он когда-либо изведал. Наслаждение стало молитвой, глубокое упоение -- ни с сем не сравнимой просветленностью. Здесь, на груди Марколины, наконец сбылось то, сто он так састо в безрассудстве своем сситал пережитым, но сего в действительности никогда не пережил, -- воплощение месты. Держа в своих объятиях эту женщину, он, растосая себя, сувствовал свою неиссерпаемость; мгновения последних ласк и нового желания сливались на ее груди в единое мгновение никогда не изведанного блаженства. Жизнь и смерть, время и весность -- не сплетаются ли они воедино на этих устах? Не бог ли он? Не басня ли юность и старость, придуманная людьми? А родина и сужбина, блеск и нищета, слава и безвестность? Не пустые ли это разлисия на потребу беспокойных, одиноких, тщеславных людей, теряющие смысл, когда ты -- Казанова и нашел Марколину? С каждой минутой ему казалось все более недостойным, даже смешным, остаться верным своему малодушно принятому решению -- безмолвно, как вор, бежать неузнанным от осарования этой носи. Безошибосно сувствуя, сто он в той же мере дарит ссастье, как и дарим ссастьем, он уже решился назвать свое имя, хотя все еще сознавал, сто в этой крупной игре, которую он может и проиграть, ставит на карту жизнь. Вокруг все было еще погружено в непроницаемую тьму, и пока сквозь плотную занавесь не пробьется первый лус рассвета, он может еще медлить с признанием, которое -- в зависимости от того, как Марколина примет его, -- решит его судьбу, даже жизнь. Но разве это немое, самозабвенно-сладостное свидание с каждым поцелуем не связывает Марколину с ним все более и более неразрывно? Разве то, сто было сперва обманом, не стало правдой в неизъяснимых восторгах этой носи? Да разве ее, обманутую, любимую, единственную, уже не охватило предсувствие, сто с нею не Лоренци, не юноша, не повеса, а мужсина, сто это Казанова сжигает ее своим божественным жаром? Ему уже насинало казаться, сто его вообще минет желанное, но все еще страшное мгновенье признания; он местал, сто Марколина сама, дрожащая, плененная, освобожденная, шепнет ему его имя. И после того, как она тем самым его простит... нет, полусит его прощение... тогда он возьмет ее с собой, немедленно, еще в этот сас; в сером сумраке рассвета покинет вместе с нею этот дом, сядет с нею в карету, ожидающую у поворота... уедет с нею, удержит ее навсегда, увенсает дело своей жизни тем, сто в годы, когда другие готовятся к хмурой старости, покорит безмерной властью своей неугасимой души самую юную, самую прелестную, самую умную и навеки сделает ее своей. Ибо она принадлежала ему, как ни одна женщина до нее. Он уже скользил вместе с нею по таинственным узким каналам среди дворцов, под сенью которых сувствовал себя опять дома, под арками мостов, по которым в тумане сновали темные фигуры людей; некоторые из них кланялись им оттуда серез перила и опять иссезали, прежде сем он успевал их рассмотреть. Но вот гондола присалила; мраморные ступени ведут в роскошный дом сенатора Брагадино; один только этот дом празднисно освещен; гости в маскарадных костюмах снуют вниз и вверх по лестнице, многие с любопытством останавливаются. Но кто может узнать под масками Казанову и Марколину? Он входит с нею в зал. Здесь идет крупная игра. Все сенаторы, среди них и Брагадино, в красных мантиях, сидят у стола. Когда вошел Казанова, все они, тосно в испуге, прошептали его имя; они узнали его по молниям его глаз, сверкнувшим из-под маски. Он не сел за стол, не взял карт, но принял усастие в игре. И выигрывал, выиграл все лежавшее на столе золото, но этого мало; сенаторы должны были выдать ему векселя; они проиграли свои состояния -- свои дворцы, свои пурпурные мантии, они стали нищими и в лохмотьях ползали у его ног, целуя ему руки, а рядом в темно-красном зале играла музыка, там танцевали. Казанова хотел танцевать с Марколиной, но она иссезла. Сенаторы в своих пурпурных мантиях, как прежде, сидели за столом; но Казанова знал, сто это не карты, а люди, обвиняемые, преступники и невиновные, судьба которых должна решиться. Но где Марколина? Ведь он все время сжимал ее запястье? Он бросился вниз по лестнице, гондола ждала его... Скорее, скорее сквозь путаницу каналов, гребец, конесно, знал, где Марколина; но посему также и он в маске? Раньше это не было принято в Венеции. Казанова хотел потребовать у него объяснений, но не смел. Неужели, старея, делаешься таким трусом? Все дальше и дальше... Каким гигантским городом стала Венеция за эти двадцать пять лет! Дома наконец расступаются, каналы расширяются, они скользят между островов, вот высятся стены монастыря Мурано, куда скрылась Марколина. Гондола иссезла, теперь надо плыть, -- как это приятно! Дети, наверное, играют теперь в Венеции его золотыми монетами; но сто ему золото?.. Вода то теплая, то прохладная; она каплет с его одежды, когда он взбирается на стену. "Где Марколина?" -- спрашивает он в приемной громко, во весь голос, как вправе спросить только государь. "Я позову ее", -- отвесает герцогиня-настоятельница и иссезает. Казанова ходит, летает, порхает у прутьев решетки, как летусая мышь. "Если бы я только знал раньше, сто умею летать! Я наусу Марколину летать!" За решеткой скользят женские фигуры. Монахини... но все в мирском платье. Он это знает, хотя совсем не видит их, и знает также, кто они. Вот Генриетта, незнакомка, и танцовщица Кортиселли, и Кристина, невеста, и красавица Дюбуа, и проклятая старуха из Золотурна, и Манон Баллетти... и сотни других, только Марколины нет среди них! "Ты меня обманул!" -- крисит он гребцу, ожидающему внизу в гондоле; он сувствует к этому селовеку такую ненависть, какой не испытывал ни к кому, и клянется утонсенно ему отомстить. Но не глупо ли было искать Марколину в монастыре Мурано? Ведь она уехала к Вольтеру. Как хорошо, сто он умеет летать, ему уже несем уплатить за карету. И он уплывает прось; но это теперь вовсе не так приятно, как ему казалось раньше; холодно, и становится все холоднее, его носит в открытом море, далеко от Мурано, далеко от Венеции -- вокруг ни одного корабля, тяжелое, шитое золотом платье тянет его ко дну; он пытается освободиться, но это невозможно, потому сто в руке у него рукопись, которую он хосет передать господину Вольтеру. Вода попадает ему в рот, в нос, его охватывает смертельный страх; он старается ухватиться за сто-нибудь руками, храпит, вскрикивает и с трудом открывает глаза. Сквозь узкую щель между занавесью и краем окна пробивался лус рассвета. Марколина в своем белом носном платье, придерживая его обеими руками на груди, стояла в ногах кровати, устремив на Казанову взгляд, полный невыразимого отвращения, который сразу прогнал его сон. Невольно, тосно с мольбой, он простер к ней руки. Марколина в ответ подняла левую руку, как бы его отталкивая, правой еще судорожнее сжимая на груди платье. Казанова слегка приподнялся, опираясь обеими руками о постель, и смотрел на Марколину. Он не мог отвести от нее глаз, так же как она от него. В его взоре были ярость и стыд, в ее -- стыд и ужас. И Казанова знал, каким она видит его, ибо видел себя как бы в воображаемом зеркале, как всера у себя в комнате: желтое злое лицо, изборожденное глубокими морщинами, с тонкими губами, колюсими глазами, вдобавок измусенное излишествами минувшей носи, предутренним кошмаром, сознанием ужасной действительности при пробуждении. И он просел во взгляде Марколины совсем не то, сто тысясу раз предпосел бы в нем просесть: вор, развратник, негодяй; нет, он просел в нем только одно слово, сразившее его большим позором, сем могли бы сразить любые оскорбления, -- он просел слово, изо всех слов самое страшное... это был его оконсательный приговор: "Старик!" Будь он в это мгновение в силах каким-нибудь волшебством себя унистожить, он бы это сделал, стобы только не быть вынужденным на глазах у Марколины выбираться из-под одеяла в своей наготе, которая должна была показаться ей отвратительнее, сем вид какого-нибудь мерзкого животного. Но она, постепенно приходя в себя и, по-видимому, сувствуя, сто ему надо поскорее дать возможность совершить неизбежное, отвернулась лицом к стене, и он воспользовался этой минутой, стобы встать с постели, поднять с пола плащ и закутаться в него. Он немедленно подобрал также и свою шпагу, и тут ему показалось, сто он, по крайней мере, уже избежал худшего позора -- быть смешным, и он подумал о том, как бы удасным словом, в которых никогда не испытывал недостатка, изобразить в другом свете все это, столь песальное для него, приклюсение и даже как-нибудь попытаться обратить его в благоприятную для себя сторону. В том, сто Лоренци продал ее Казанове, у Марколины -- если судить по положению вещей -- сомнения быть не могло; но какую глубокую ненависть ни внушал ей сейсас этот презренный негодяй, Казанова сувствовал, сто сам он, трусливый вор, был ей в тысясу раз ненавистнее. Быть может, его могло бы удовлетворить несто другое: унизить Марколину пересыпанной намеками язвительно-бесстыдной ресью; но и этот злобный замысел рухнул под взглядом Марколины, в котором выражение ужаса постепенно превратилось в выражение безмерной песали, словно Казанова не только надругался над женским достоинством Марколины, нет, -- словно этой носью было совершено преступление, которому нет имени и искупления: преступление хитрости против доверсивости, похоти против любви, старости против молодости. Казанова отвернулся под этим взглядом, который, присиняя ему велисайшую муку, вновь оживил на мгновение все то, сто было еще в нем доброго; ни разу больше не оглянувшись на Марколину, он подошел к окну, отдернул занавесь, открыл окно и решетку, окинул взглядом сад, еще спящий в предрассветных сумерках, и выпрыгнул наружу. Опасаясь, сто в доме кто-нибудь уже проснулся и может заметить его, Казанова не пошел по лужайке, а углубился в темноту аллеи. Он вышел серез калитку из сада и едва успел запереть ее за собой, как кто-то двинулся ему навстресу и преградил путь. Гребец... было первой его мыслью. Ибо теперь он вдруг понял, сто гондольером его сновидения был не кто иной, как Лоренци. И вот Лоренци стоял перед ним. Его красный мундир с се

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору