Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
и с новою любовью взглянул на свою прелестную, полную жизни и радости
подругу. Голенищев с трудом опомнился и первое время был уныл и мрачен,
но Анна, ласково расположенная ко всем (какою она была это время), скоро
освежила его своим простым и веселым обращением. Попытав разные предметы
разговора, она навела его на живопись, о которой он говорил очень хоро-
шо, и внимательно слушала его. Они дошли пешком до нанятого дома и ос-
мотрели его.
- Я очень рада одному, - сказала Анна Голенищеву, когда они уже возв-
ращались. - У Алексея будет atelier хороший. Непременно ты возьми эту
комнатку, - сказала она Вронскому по-русски и говоря ему ты, так как она
уже поняла, что Голенищев в их уединении сделается близким человеком и
что пред ним скрываться не нужно.
- Разве ты пишешь? -сказал Голенищев, быстро оборачиваясь к Вронскому.
- Да, я давно занимался и теперь немного начал, - сказал Вронский,
краснея.
- У него большой талант, - сказала Анна с радостною улыбкой. - Я, ра-
зумеется, не судья! Но судьи знающие то же сказали.
VIII
Анна в этот первый период своего освобождения и быстрого выздоровления
чувствовала себя непростительно счастливою и полною радости жизни. Вос-
поминание несчастия мужа не отравляло ее счастия. Воспоминание это, с
одной стороны, было слишком ужасно, чтобы думать о нем. С другой сторо-
ны, несчастие ее мужа дало ей слишком большое счастие, чтобы раскаи-
ваться. Воспоминание обо всем, что случилось с нею после болезни: прими-
рение с мужем, разрыв, известие о ране Вронского, его появление, приго-
товление к разводу, отъезд из дома мужа, прощанье с сыном - все это ка-
залось ей горячечным сном, от которого она проснулась одна с Вронским за
границей. Воспоминание о зле, причиненном мужу, возбуждало в ней
чувство, похожее на отвращение и подобное тому, какое испытывал бы то-
нувший человек, оторвавший от себя вцепившегося в него человека. Человек
этот утонул. Разумеется, это было дурно, но это было единственное спа-
сенье, и лучше не вспоминать об этих страшных подробностях.
Одно успокоительное рассуждение о своем поступке пришло ей тогда в
первую минуту разрыва, и, когда она вспомнила теперь обо всем прошедшем,
она вспомнила это одно рассуждение. "Я неизбежно сделала несчастие этого
человека, - думала она, - но я не хочу пользоваться этим несчастием; я
тоже страдаю и буду страдать: я лишаюсь того, чем я более всего дорожи-
ла, - я лишаюсь честного имени и сына. Я сделала дурно и потому не хочу
счастия, не хочу развода и буду страдать позором и разлукой с сыном".
Но, как ни искренно хотела Анна страдать, она не страдала. Позора ника-
кого не было. С тем тактом, которого так много было у обоих, они за гра-
ницей, избегая русских дам, никогда не ставили себя в фальшивое положе-
ние и везде встречали людей, которые притворялись, что вполне понимали
их взаимное положение гораздо лучше, чем они сами понимали его. Разлука
с сыном, которого она любила, и та не мучала ее первое время. Девочка,
его ребенок, была так мила и так привязала к себе Анну с тех пор, как у
ней осталась одна эта девочка, что Анна редко вспоминала о сыне.
Потребность жизни, увеличенная выздоровлением, была так сильна и усло-
вия жизни были так новы и приятны, что Анна чувствовала себя непрости-
тельно счастливою. Чем больше она узнавала Вронского, тем больше она лю-
била его. Она любила его за его самого и за его любовь к ней. Полное об-
ладание им было ей постоянно радостно. Близость его ей всегда была при-
ятна. Все черты его характера, который она узнавала больше и больше, бы-
ли для нее невыразимо милы. Наружность его, изменившаяся в штатском
платье, была для нее привлекательна, как для молодой влюбленной. Во
всем, что он говорил, думал и делал, она видела что-то особенно благо-
родное и возвышенное. Ее восхищение пред ним часто пугало ее самое: она
искала и не могла найти в нем ничего непрекрасного. Она не смела показы-
вать ему сознание своего ничтожества пред ним. Ей казалось, что он, зная
это, скорее может разлюбить ее; а она ничего так не боялась теперь, хотя
и не имела к тому никаких поводов, как потерять его любовь. Но она не
могла не быть благодарна ему за его отношение к ней и не показывать, как
она ценит это. Он, по ее мнению, имевший такое определенное призвание к
государственной деятельности, в которой должен был играть видную роль, -
он пожертвовал честолюбием для нее, никогда не показывая ни малейшего
сожаления. Он был, более чем прежде, любовно-почтителен к ней, и мысль о
том, чтоб она никогда не почувствовала неловкости своего положения, ни
на минуту не покидала его. Он, столь мужественный человек, в отношении
ее не только никогда не противоречил, но не имел своей воли и был, каза-
лось, только занят тем, как предупредить ее желания. И она не могла не
ценить этого, хотя эта самая напряженность его внимания к ней, эта ат-
мосфера забот, которою он окружал ее, иногда тяготили ее.
Вронский между тем, несмотря на полное осуществление того, что он же-
лал так долго, не был вполне счастлив. Он скоро почувствовал, что осу-
ществление его желания доставило ему только песчинку из той горы счас-
тия, которой он ожидал. Это осуществление показало ему ту вечную ошибку,
которую делают люди, представляя себе счастие осуществлением желания.
Первое время после того, как он соединился с нею и надел штатское
платье, он почувствовал всю прелесть свободы вообще, которой он не знал
прежде, и свободы любви, и был доволен, но недолго. Он скоро почувство-
вал, что в душе его поднялись желания желаний, тоска. Независимо от сво-
ей воли, он стал хвататься за каждый мимолетный каприз, принимая его за
желание и цель. Шестнадцать часов дня надо было занять чем-нибудь, так
как они жили за границей на совершенной свободе, вне того круга условий
общественной жизни, который занимал время в Петербурге. Об удовольствиях
холостой жизни, которые в прежние поездки за границу занимали Вронского,
нельзя было и думать, так как одна попытка такого рода произвела неожи-
данное и несоответствующее позднему ужину с знакомыми уныние в Анне.
Сношений с обществом местным и русским, при неопределенности их положе-
ния, тоже нельзя было иметь. Осматривание достопримечательностей, не го-
воря о том, что все уже было видено, не имело для него, как для русского
и умного человека, той необъяснимой значительности, которую умеют припи-
сывать этому делу англичане.
И как голодное животное хватает всякий попадающийся предмет, надеясь
найти в нем пищу, так и Вронский совершенно бессознательно хватался то
за политику, то за новые книги, то за картины.
Так как смолоду у него была способность к живописи и так как он, не
зная, куда тратить свои деньги, начал собирать гравюры, он остановился
на живописи, стал заниматься ею и в нее положил тот незанятый запас же-
ланий, который требовал удовлетворения.
У него была способность понимать искусство и верно, со вкусом подра-
жать искусству, и он подумал, что у него есть то самое, что нужно для
художника, и, несколько времени поколебавшись, какой он выберет род жи-
вописи: религиозный, исторический жанр или реалистический, он принялся
писать. Он понимал все роды и мог вдохновляться и тем и другим; но он не
мог себе представить того, чтобы можно было вовсе не знать, какие есть
роды живописи, и вдохновляться непосредственно тем, что есть в душе, не
заботясь, будет ли то, что он напишет, принадлежать к какому-нибудь из-
вестному роду. Так как он не знал этого и вдохновлялся не непосредствен-
но жизнью, а посредственно, жизнью, уже воплощенною искусством, то он
вдохновлялся очень быстро и легко и так же быстро и легко достигал того,
что то, что он писал, было очень похоже на тот род, которому он хотел
подражать.
Более всех других родов ему нравился французский, грациозный и эффект-
ный, и в таком роде он начал писать портрет Анны в итальянском костюме,
и портрет этот казался ему и всем, кто его видел, очень удачным.
IX
Старый, запущенный палаццо с высокими лепными плафонами и фресками на
стенах, с мозаичными полами, с тяжелыми желтыми штофными гардинами на
высоких окнах, вазами на консолях и каминах, с резными дверями и с мрач-
ными залами, увешанными картинами, - палаццо этот, после того как они
переехали в него, самою своею внешностью поддерживал во Вронском прият-
ное заблуждение, что он не столько русский помещик, егермейстер без
службы, сколько просвещенный любитель и покровитель искусств, и сам -
скромный художник, отрекшийся от света, связей, честолюбия для любимой
женщины.
Избранная Вронским роль с переездом в палаццо удалась совершенно, и,
познакомившись чрез посредство Голенищева с некоторыми интересными лица-
ми, первое время он был спокоен. Он писал под руководством итальянского
профессора живописи этюды с натуры и занимался средневековою итальянскою
жизнью. Средневековая итальянская жизнь в последнее время так прельстила
Вронского, что он даже шляпу и плед через плечо сжал носить по-средневе-
ковски, что очень шло к нему.
- А мы живем и ничего не знаем, - сказал раз Вронский пришедшему к ним
поутру Голенищеву. - Ты видел картину Михайлова? - сказал он, подавая
ему только что полученную утром русскую газету и указывая на статью о
русском художнике, жившем в том же городе и окончившем картину, о кото-
рой давно ходили слухи и которая вперед была куплена. В статье были уко-
ры правительству и Академии за то, что замечательный художник был лишен
всякого поощрения и помощи.
- Видел, - отвечал Голенищев. - Разумеется, он не лишен дарования, но
совершенно фальшивое направление. Все то же ивановско-штраусовско-рена-
новское отношение к Христу и религиозной живописи.
- Что представляет картина? - спросила Анна.
- Христос пред Пилатом. Христос представлен евреем со всем реализмом
новой школы.
И, вопросом о содержании картины наведенный на одну из самых любимых
тем своих, Голенищем начал излагать:
- Я не понимаю, как они могут так грубо ошибаться. Христос уже имеет
свое определенное воплощение в искусстве великих стариков. Стало быть,
если они хотят изображать не бога, а революционера или мудреца, то пусть
из истории берут Сократа, Франклина, Шарлотту Корде, но только не Хрис-
та. Они берут то самое лицо, которое нельзя брать для искусства, а по-
том...
- А что же, правда, что этот Михайлов в такой бедности? - спросил
Вронский, думая, что ему, как русскому меценату, не смотря на то, хороша
ли, или дурна его картина, надо бы помочь художнику.
- Едва ли. Он портретист замечательный. Вы видели его портрет Ва-
сильчиковой? Но он, кажется, не хочет больше писать портретов, и потому,
может быть, что и точно он в нужде. Я говорю, что...
- Нельзя ли его попросить сделать портрет Анны Аркадьевны? - сказал
Вронский.
- Зачем мой? -сказала Анна. - После твоего я не хочу никакого портре-
та. Лучше Ани (так она звала свою девочку). Вот и она, - прибавила она,
взглянув в окно на красавицу итальянку-кормилицу, которая вынесла ребен-
ка в сад, и тотчас же незаметно оглянувшись на Вронского. Красавица кор-
милица, с которой Вронский писал голову для своей картины, была
единственное тайное горе в жизни Анны. Вронский, писав с нее, любовался
ее красотой и средневековостью, и Анна не смела себе признаться, что она
боится ревновать эту кормилицу, и поэтому особенно ласкала и баловала и
ее и ее маленького сына.
Вронский взглянул тоже в окно и в глаза Анны и, тотчас же оборотившись
к Голенищеву, сказал:
- А ты знаешь эгого Михайлова?
- Я его встречал. Но он чудак и без всякого образования. Знаете, один
из этих диких новых людей, которые теперь часто встречаются; знаете, из
тех вольнодумцев, которые d'emblee воспитаны в понятиях неверия, отрица-
ния и материализма. Прежде, бывало, - говорил Голенищев, не замечая или
не желая заметить, что и Анне и Вронскому хотелось говорить, - прежде,
бывало, вольнодумец был человек, который воспитался в понятиях религии,
закона, нравственности и сам борьбой и трудом доходил до вольнодумства;
но теперь является новый тип самородных вольнодумцев, которые вырастают
и не слыхав даже, что были законы нравственности, религии, что были ав-
торитеты, а которые прямо вырастают в понятиях отрицания всего, то есть
дикими. Вот он такой. Он сын, кажется, московского камер-лакея и не по-
лучил никакого образования. Когда он поступил в Академию и сделал себе
репутацию, он, как человек неглупый, захотел образоваться. И обратился к
тому, что ему казалось источником образования, - к журналам. И понимае-
те, в старину человек, хотевший образоваться, положим француз, стал бы
изучать всех классиков: и богословов, и трагиков, и историков, и филосо-
фов, и, понимаете, весь труд умственный, который бы предстоял ему. Но у
нас теперь он прямо попал на отрицательную литературу, усвоил себе очень
быстро весь экстракт науки отрицательной, и готов. И мало того: лет
двадцать тому назад он нашел бы в этой литературе признаки борьбы с ав-
торитетами, с вековыми воззрениями, он бы из этой борьбы понял, что было
что-то другое; но теперь он прямо попадает на такую, в которой даже не
удостоивают спором старинные воззрения, а прямо говорят: ничего нет,
evolution, подбор, борьба за существование - и все. Я в своей статье...
- Знаете что, - сказала Анна, уже давно осторожно переглядывавшаяся с
Вронским и знавшая, что Вронского не интересовало образование этого ху-
дожника, а занимала только мысль помочь ему и заказать ему портрет. -
Знаете что? - решительно перебила она разговорившегося Голенищева. - По-
едемте к нему!
Голенищев опомнился и охотно согласился. Но так как художник жил в
дальнем квартале, то решили взять коляску.
Через час Анна рядом с Голенищевым и с Вронским на переднем месте ко-
ляски подъехали к новому красивому дому в дальнем квартале. Узнав от вы-
шедшей к ним жены дворника, что Михайлов пускает в свою студию, но что
он теперь у себя на квартире в двух шагах, они послали ее к нему с свои-
ми карточками, прося позволения видеть его картины.
X
Художник Михайлов, как и всегда, был за работой, когда ему принесли
карточки графа Вронского и Голенищева. Утро он работал в студии над
большою картиной. Придя к себе, он рассердился на жену за то, что она не
умела обойтись с хозяйкой, требовавшею денег.
- Двадцать раз тебе говорил, не входи в объяснения. Ты и так дура, а
начнешь по-итальянски объясняться, то выйдешь тройная дура, - сказал он
ей после долгого спора.
- Так ты не запускай, я не виновата. Если б у меня были деньги...
- Оставь меня в покое, ради бога! - воскликнул со слезами в голосе Ми-
хайлов и, заткнув уши, ушел в свою рабочую комнату за перегородкой и за-
пер за собой дверь. "Бестолковая!" - сказал он себе, сел за стол и,
раскрыв папку, тотчас с особенным жаром принялся за начатый рисунок.
Никогда он с таким жаром и успехом не работал, как когда жизнь его шла
плохо, и в особенности, когда он ссорился с женой. "Ах! провалиться бы
куда-нибудь!" - думал он, продолжая работать. Он делал рисунок для фигу-
ры человека, находящегося в припадке гнева. Рисунок был сделан прежде;
но он был недоволен им. "Нет, тот был лучше... Где он?" Он пошел к жене
и, насупившись, не глядя на нее, спросил у старшей девочки, где та бума-
га, которую он дал им. Бумага с брошенным рисунком нашлась, но была ис-
пачкана и закапана стеарином. Он все-таки взял рисунок, положил к себе
на стол и, отдалившись и прищурившись, стал смотреть на него. Вдруг он
улыбнулся и радостно взмахнул руками.
- Так, так!- проговорил он и тотчас же, взяв карандаш, начал быстро
рисовать. Пятно стеарина давало человеку новую позу.
Он рисовал эту новую позу, я вдруг ему вспомнилось с выдающимся подбо-
родком энергическое лицо купца, у которого он брал сигары, и он это са-
мое лицо, этот подбородок нарисовал человеку. Он засмеялся от радости.
Фигура вдруг из мертвой, выдуманной стала живая и такая, которой нельзя
уже было изменить. Фигура эта жила и была ясно и несомненно определена.
Можно было поправить рисунок сообразно с требованиями этой фигуры, можно
и должно даже было иначе расставить ноги, совсем переменить положение
левой руки, откинуть волосы. Но, делая эти поправки, он не изменял фигу-
ры, а только откидывал то, что скрывало фигуру. Он как бы снимал с нее
те покровы, из-за которых она не вся была видна; каждая новая черта
только больше выказывала всю фигуру во всей ее энергической силе, такою,
какою она явилась ему вдруг от произведенного стеарином пятна. Он осто-
рожно доканчивал фигуру, когда ему принесли карточки.
- Сейчас, сейчас!
Он прошел к жене.
- Ну полно, Саша, не сердись!- сказал он ей, робко и нежно улыбаясь. -
Ты была виновата. Я был виноват. Я все устрою. - И, помирившись с женой,
он надел оливковое с бархатным воротничком пальто и шляпу и пошел в сту-
дию. Удавшаяся фигура уже была забыта им. Теперь его радовало и волнова-
ло посещение его студии этими важными русскими, приехавшими в коляске.
О своей картине, той, которая стояла теперь на его мольберте, у него в
глубине души было одно суждение - то, что подобной картины никто никогда
не писал. Он не думал, чтобы картина его была лучше всех Рафаелевых, но
он знал, что того, что он хотел передать и передал в этой картине, никто
никогда не передавал. Это он знал твердо и знал уже давно, с тех пор как
начал писать ее; но суждения людей, какие бы они ни были, имели для него
все-таки огромную важность и до глубины души волновали его. Всякое заме-
чание, самое ничтожное, показывающее, что судьи видят хоть маленькую
часть того, что он видел в этой картине, до глубины души волновало его.
Судьям своим он приписывал всегда глубину понимания больше той, какую он
сам имел, и всегда ждал от них чего-нибудь такого, чего он сам не видал
в своей картине. И часто в суждениях зрителей, ему казалось, он находил
это.
Он подходил быстрым шагом к своей двери студии, и, несмотря на свое
волнение, мягкое освещение фигуры Анны, стоявшей в тени подъезда и слу-
шавшей горячо говорившего ей что-то Голенищева и в то же время, очевид-
но, желавшей оглядеть подходящего художника, поразило его. Он и сам не
заметил, как он, подходя к ним, схватил и проглотил это впечатление, так
же как и подбородок купца, продававшего сигары, и спрятал его куда-то,
откуда он вынет его, когда понадобится. Посетители, разочарованные уже
вперед рассказом Голенищева о художнике, еще более разочаровались его
внешностью. Среднего роста, плотный, с вертлявою походкой, Михайлов, в
своей коричневой шляпе, оливковом пальто и в узких панталонах, тогда как
уже давно носили широкие, в особенности обыкновенностью своего широкого
лица и соединением выражения робости и желания соблюсти свое досто-
инство, произвел неприятное впечатление.
- Прошу покорно, - сказал он, стараясь иметь равнодушный вид, и, войдя
в сени, достал ключ из кармана и отпер дверь.
XI
Войдя в студию, художник Михайлов еще раз оглянул гостей и отметил в
своем воображении еще выражение лица Вронского, в особенности его скул.
Несмотря на то, что его художественное чувство не переставая работало,
собирая себе материал, несмотря на то, что он чувствовал все большее и
большее волнение оттого, что приближалась минута суждений о его работе,
он быстро и тонко из незаметных признаков составлял себе понятие об этих
трех лицах. Тот (Голенищев) был здешний русский. Михайлов не помнил ни
его фамилии, ни того, где встретил его и что с ним говорил. Он помнил
только