Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
он доходил до улицы
Сестер страстей господних, здесь он останавливался, весь дрожа, с какой-то
непонятной робостью высовывал голову из-за угла последнего дома и смотрел на
улицу; и было в его трагическом взгляде что-то похожее на тоску по
недостижимому, на отсвет потерянного рая. И тут крупные слезы, скопившиеся в
уголках глаз, катились по его щекам, иногда задерживаясь у рта. Старик
чувствовал их горький вкус. Он стоял несколько минут, словно окаменев; затем
уходил домой тем же путем и тем же шагом, и, по мере того как он удалялся,
взор его угасал.
Мало-помалу старик перестал доходить до угла улицы Сестер страстей
господних; он останавливался на полдороге, на улице Сен-Луи: иногда немного
дальше, иногда чуть-чуть ближе. Как-то раз он остался на углу Нивы св.
Екатерины и посмотрел издали на перекресток улицы Сестер страстей господних.
Потом, молча покачав головой, как бы отказываясь от чего-то, повернул
обратно.
Вскоре он перестал доходить даже до улицы Сен-Луи. Он достигал поворота
на Мощеную улицу, качал головой и возвращался; некоторое время спустя он не
шел дальше улицы Трех флагов; потом не выходил уже и за пределы улицы Белых
мантий. Он напоминал маятник давно заведенных часов, колебания которого
делаются все короче перед тем, как остановиться.
Каждый день он выходил из дому в один и тот же час, шел тем же путем,
но не доходил до конца и, может быть, сам того не сознавая, сокращал его все
больше и больше. Лицо его выражало одну-единственную мысль: "К чему?" Зрачки
потухли и уже не загорались. Слезы иссякли, глубоко запавшие глаза были
сухи. Голова старика все еще тянулась вперед, подбородок по временам начинал
дрожать; жалко было смотреть на его худую, морщинистую шею. Порою, в
ненастную погоду, он держал под мышкой зонтик, но не раскрывал его. Кумушки
говорили: "Он не в своем уме". Ребятишки бежали следом и смеялись над ним.
Книга девятая. НЕПРОГЛЯДНЫЙ МРАК, ОСЛЕПИТЕЛЬНАЯ ЗАРЯ
Глава первая. БУДЬТЕ МИЛОСЕРДНЫ К НЕСЧАСТНЫМ, БУДЬТЕ СНИСХОДИТЕЛЬНЫ К СЧАСТЛИВЫМ!
Как страшно быть счастливым! Как охотно человек довольствуется этим!
Как он уверен, что ему нечего больше желать! Как легко забывает он,
достигнув счастья, - этой ложной жизненной цели, - о цели истинной - долге!
Заметим, однако, что было бы несправедливо осуждать Мариуса.
Мы уже говорили, что до своего брака Мариус не задавал вопросов г-ну
Фошлевану, а после брака опасался расспрашивать Жана Вальжана. Он сожалел о
своем обещании, которое позволил вырвать у себя так опрометчиво. Он не раз
говорил себе, что напрасно сделал эту уступку. Однако он ограничился тем,
что мало-помалу старался отдалить Жана Вальжана от дома и по возможности
изгладить его образ из памяти Козетты. Он как бы становился всегда между
Козеттой и Жаном Вальжаном, уверенный в том, что, перестав видеть старика,
она отвыкнет и думать о нем. Это было уже больше чем исчезновение из памяти,
- это было полное ее затмение.
Мариус поступал так, как считал необходимым и справедливым. Он полагал,
что, без излишней жестокости, но и не проявляя слабости, надо удалить Жана
Вальжана; на это у него были серьезные причины, о которых читатель уже
знает, а кроме них, и другие, о которых он узнает позже. Ведя один судебный
процесс, он случайно столкнулся со старым служащим дома Лафит и получил от
него некие таинственные сведения, хотя и не искал их. В сущности, он не мог
пополнить их уже из одного уважения к тайне, которую дал слово хранить, а
также из сочувствия к опасному положению Жана Вальжана. В настоящее время он
считал, что должен выполнить весьма важную обязанность, а именно: вернуть
шестьсот тысяч франков неизвестному владельцу, которого разыскивал со всею
возможной осторожностью. Трогать же эти деньги он пока воздерживался.
Козетта не подозревала ни об одной из этих тайн. Но и ее обвинять было
бы жестоко.
Между нею и Мариусом существовал могучий магнетический ток,
заставлявший ее невольно, почти бессознательно, поступать во всем согласно
желанию Мариуса. В том, что относилось к "господину Жану", она чувствовала
волю Мариуса и подчинялась ей. Муж ничего не должен был говорить Козетте:
она испытывала смутное, но ощутимое воздействие его скрытых намерений и
слепо им повиновалась. Не вспоминать о том, что вычеркивал из ее памяти
Мариус, - в этом сейчас и выражалось ее повиновение. Это не стоило ей
никаких усилий. Без ее ведома и без ее вины, душа ее слилась с душой мужа, и
все то, на что Мариус набрасывал мысленно покров забвения, тускнело и в
памяти Козетты.
Не будем все же преувеличивать: в отношении Жана Вальжана это
равнодушие, это исчезновение из памяти было лишь кажущимся. Козетта скорее
была легкомысленна, чем забывчива. В сущности, она горячо любила того, кого
так долго называла отцом. Но еще нежнее любила она мужа. Вот что нарушало
равновесие ее сердца, клонившегося в одну сторону.
Случалось иногда, что Козетта заговаривала о Жане Вальжане и удивлялась
его отсутствию. "Я думаю, его нет в Париже, - успокаивал ее Мариус. - Ведь
он сам сказал, что должен куда-то поехать". "Это правда, - думала Козетта. -
У него всегда была привычка вдруг пропадать. Но не так надолго". Два-три
раза она посылала Николетту на улицу Вооруженного человека узнать, не
вернулся ли г-н Жан из поездки. Жан Вальжан просил отвечать, что еще не
вернулся.
Козетта успокаивалась на этом, так как единственным человеком, без кого
она в этом мире обойтись не могла, был Мариус.
Заметим к тому же, что Мариус и Козетта сами были в отсутствии
некоторое время. Они ездили в Вернон, Мариус возил Козетту на могилу своего
отца.
Мало-помалу он отвлек мысли Козетты от Жана Вальжана. И Козетта не
противилась этому.
В конце концов то, что нередко слишком сурово именуется
неблагодарностью детей, не всегда в такой степени достойно порицания, как
полагают. Это неблагодарность природы. Природа, как говорили мы в другом
месте, "смотрит вперед". Она делит живые существа на приходящие и уходящие.
Уходящие обращены к мраку, вновь прибывающие - к свету. Отсюда отчуждение,
роковое для стариков и естественное для молодых. Это отчуждение, вначале
неощутимое, медленно усиливается, как при всяком росте. Ветви, оставаясь на
стволе, удаляются от него. И это не их вина. Молодость спешит туда, где
радость, где праздник, к ярким огням, к любви Старость идет к концу жизни.
Они не теряют друг друга из виду, но объятия их разомкнулись. Молодые
проникаются равнодушием жизни, старики - равнодушием могилы. Не станем
обвинять бедных детей.
Глава вторая. ПОСЛЕДНИЕ ВСПЫШКИ СВЕТИЛЬНИКА, В КОТОРОМ ИССЯКЛО МАСЛО
Однажды Жан Вальжан спустился с лестницы, сделал несколько шагов по
улице и, посидев недолго на той же самой тумбе, где в ночь с 5 на 6 июня его
застал Гаврош погруженным в задумчивость, снова поднялся к себе. Это было
последнее колебание маятника. Наутро он не вышел из комнаты. На следующий
день он не встал с постели.
Привратница, которая готовила ему скудный его завтрак, - немного
капусты или несколько картофелин, приправленных салом, - заглянула в его
глиняную тарелку и воскликнула:
- Да вы не ели вчера, голубчик!
- Я поел, - возразил Жан Вальжан.
- Тарелка-то ведь полна!
- Взгляните на кружку с водой. Она пуста.
- Это значит, что вы пили, но не ели.
- Что же делать, если мне хотелось только воды? - сказал Жан Вальжан.
- Это называется жаждой, а если при этом не хочется есть, это
называется лихорадкой.
- Я поем завтра.
- А может, в Троицын день? Почему же не сегодня? Разве говорят: "Я поем
завтра"? Подумать только, оставить мою стряпню нетронутой! Такая вкусная
лапша!
Жан Вальжан, взяв старуху за руку, сказал ей ласково:
- Обещаю вам попробовать.
- Я сердита на вас, - молвила привратница.
Кроме этой доброй женщины. Жан Вальжан не видел ни одной живой души.
Есть улицы в Париже, где никто не проходит, и дома, где никто не бывает. На
одной из таких улиц, в одном из таких домов жил Жан Вальжан.
В то время когда он еще выходил из дому, он купил за несколько су у
торговца медными изделиями маленькое распятие и повесил его на гвозде против
своей кровати. Вот крест, который всегда отрадно видеть перед собой!
Прошла неделя, а Жан Вальжан не сделал ни шагу по комнате. Он все еще
не покидал постели.
- Старичок, что наверху, больше не встает, ничего не ест, он долго не
протянет, -говорила привратница своему мужу. - Верно, у него кручина
какая-нибудь. Никто у меня из головы не выбьет, что его дочка неудачно вышла
замуж.
Привратник ответил с полным сознанием своего мужского превосходства:
- Коли он богат, пускай позовет врача. Коли беден, пусть так обойдется.
Коли не позовет врача, то помрет.
- А если позовет?
- Тоже помрет, - изрек муж.
Привратница принялась ржавым ножом выскребать траву, проросшую между
каменными плитами, которые она называла "мой тротуар".
- Экая жалость! Такой славный старичок! Беленький, как цыпленок, -
бормотала она, выдергивая траву.
В конце улицы она вдруг заметила врача, пользовавшего жителей этого
квартала, и решила сама попросить его подняться к больному.
- Это на третьем этаже, - сказала она. - Можете прямо войти к нему.
Ключ всегда в двери, старичок не встает с постели.
Врач навестил Жана Вальжана и поговорил с ним. Когда он спустился вниз,
привратница начала допрос:
- Ну как, доктор?
- Ваш больной очень плох.
- А что у него?
- Все и ничего. Этот человек тоскует. По всей видимости, он потерял
дорогое существо. От этого умирают.
- Что ж он вам сказал?
- Он сказал, что чувствует себя хорошо.
- Вы еще придете, доктор?
- Приду, - сказал врач, - но надо, чтобы к нему пришел не я, а кто-то
другой.
Глава третья. ПЕРО КАЖЕТСЯ СЛИШКОМ ТЯЖЕЛЫМ ТОМУ, КТО ПОДНИМАЛ ТЕЛЕГУ ФОШЛЕВАНА
Как-то вечером Жан Вальжан почувствовал, что ему трудно приподняться на
локте; он тронул свое запястье и не нащупал пульса; дыхание было неровное,
прерывистое; он чувствовал себя слабее, чем когда-либо. Чем-то сильно
обеспокоенный, он с трудом спустил ноги с кровати и оделся. Он натянул на
себя свою старую одежду рабочего. Не выходя больше из дому, он предпочитал
ее всякой другой. Одеваясь, он много раз останавливался; продеть руки в
рукава куртки ему стоило такого труда, что на лбу у него выступил пот.
С тех пор как Жан Вальжан остался один, он поставил свою кровать в
прихожую, чтобы как можно реже бывать в опустевших комнатах.
Он открыл сундучок и вынул из него детское приданое Козетты.
Он разложил его на постели.
На камине, на обычном месте, стояли подсвечники епископа. Он достал из
ящика две восковые свечи и вставил их в подсвечники. Потом, хотя было еще
совсем светло, так как стояло лето, зажег их. Свечи, зажженные среди бела
дня, можно иногда видеть в домах, где есть покойник.
Каждый шаг, который он делал, передвигаясь по комнате, отнимал у него
все силы, и ему приходилось отдыхать. Это не была обычная усталость после
затраты сил, которые затем восстанавливаются; то были последние, еще
доступные ему движения; то угасала жизнь, иссякая капля за каплей, в
последних тяжких усилиях.
Стул, на который он тяжело опустился, стоял перед зеркалом, роковым для
него и таким спасительным для -Мариуса, -здесь он прочел перевернутый
отпечаток письма на бюваре Козетты. Он увидел себя в зеркале и не узнал. На
вид ему было восемьдесят лет; до женитьбы Мариуса ему давали не больше
пятидесяти; один год состарил его на тридцать лет. Морщины на его лбу не
были уже приметой старости, но таинственной печатью смерти. В этих бороздах
чувствовались следы ее неумолимых когтей. Его щеки отвисли, кожа на лице
приобрела землистый оттенок, углы рта опустились, как на масках,
высекавшихся в древности на гробницах. Глаза смотрели в пустоту с немым
укором. Его можно было принять за героя трагедии - жертву несправедливого
рока.
Он дошел до такого состояния, до той последней степени изнеможения,
когда скорбь уже не ищет выхода, она словно застывает; в душе как бы
образуется сгусток отчаяния.
Настала ночь. С трудом он передвинул к камину стол и старое кресло.
Поставил на стол чернильницу, положил перо и бумагу.
И тут он потерял сознание. Придя в себя, он ощутил жажду. Слишком
ослабевший, чтобы поднять кувшин с водой, он с усилием наклонил его ко рту и
отпил глоток.
Потом, не покидая кресла, так как подняться уже не мог, он повернулся к
постели и стал глядеть на черное платьице, на все свои бесценные сокровища.
Он мог любоваться так часами, которые казались ему минутами. Вдруг он
вздрогнул, почувствовав, как его охватывает холод; облокотившись на стол,
где горели светильники епископа, он взялся за перо.
Пером и чернилами давно никто не пользовался, кончик пера погнулся, а
чернила высохли; он вынужден был встать, чтобы налить в чернильницу
несколько капель воды; при этом он несколько раз останавливался и
присаживался, писать ему пришлось обратной стороной пера. Время от времени
он отирал со лба пот.
Рука его дрожала. Медленно написал он несколько строк. Вот они:
"Козетта! Благословляю тебя. Я все тебе объясню. Твой муж был прав,
когда дал мне понять, что я должен уйти; хотя он немного ошибся в своих
предположениях, но все равно он прав. Он превосходный человек. Люби его
крепко и после моей смерти. Господин Понмерси! Всегда любите мое
возлюбленное дитя. Козетта! Здесь найдут это письмо, и вот что я хочу тебе
сказать, ты узнаешь все цифры, если у меня хватит сил их вспомнить; слушай
внимательно, эти деньги действительно твои. Вот в чем дело: белый гагат
привозят из Норвегии, черный гагат привозят из Англии, черный стеклярус
ввозят из Германии. Гагат легче, ценнее, дороже. Во Франции можно так же
легко изготовлять искусственный гагат, как и в Германии. Для этого нужна
маленькая, в два квадратных дюйма, наковальня и спиртовая лампа, чтобы
плавить воск. Когда-то воск делался из смолы и сажи и стоил четыре франка
фунт. Я изобрел состав из камеди и скипидара. Это намного лучше и стоит
только тридцать су. Серьги делаются из фиолетового стекла, которое
прикрепляют этим воском к тонкой черной металлической оправе. Стекло должно
быть фиолетовым для металлических украшений и черным - для золотых. Испания
их покупает очень охотно. Там любят гагат..."
Здесь он остановился, перо выпало у него из рук, короткое, полное
отчаяния рыдание вырвалось из самых глубин его существа. Несчастный обхватил
голову руками и задумался.
"О! - вскричал он мысленно (это была жалоба, услышанная только богом).-
Все кончено! Я больше не увижу ее. Это улыбка, на мгновение озарившая мою
жизнь. Я уйду в вечную ночь, даже не поглядев на Козетту в последний раз. О,
только бы на минуту, на миг услышать ее голос, коснуться ее платья,
поглядеть на нее, на моего ангела, и потом умереть! Умереть легко, но как
ужасно умереть, не повидав ее! Она улыбнулась бы мне, сказала бы словечко.
Разве это может причинить кому-нибудь вред? Но нет, все кончено, навсегда. Я
совсем один. Боже мой, боже мой, я не увижу ее больше!"
В эту минуту в дверь постучались.
Глава четвертая. УШАТ ГРЯЗИ, КОТОРЫЙ МОГ ЛИШЬ ОБЕЛИТЬ
В этот самый день, точнее в этот самый вечер, когда Мариус, встав из-за
стола, направился к себе в кабинет, чтобы заняться изучением какого-то
судебного дела. Баск вручил ему письмо и сказал:
- Господин, который принес это письмо, ожидает в передней.
Козетта в это время под руку с дедом прогуливалась по саду.
Письмо, как и человек, может иметь непривлекательный вид. При одном
только взгляде на грубую бумагу, на неуклюже сложенные страницы некоторых
посланий, сразу чувствуешь неприязнь. Письмо, принесенное Баском, было
именно такого рода.
Мариус взял его в руки. Оно пахло табаком. Ничто так не оживляет
память, как запах. И Мариус вспомнил этот запах. Он взглянул на адрес,
написанный на конверте, и прочел. "Господину барону Понмерси. Собственный
дом". Вспомнив запах табака, он вспомнил и почерк. Можно было бы сказать,
что удивлению присуща догадка, подобная вспышке молнии. И одна из таких
догадок осенила Мариуса.
Обоняние, этот таинственный помощник памяти, оживило в нем целый мир.
Конечно, это была та же бумага, та же манера складывать письмо, синеватый
цвет чернил, знакомый почерк, но, главное - это был тот же табак. Перед ним
внезапно предстало логово Жондрета.
Итак - странный каприз судьбы! - один след из двух, так долго
разыскиваемых, именно тот безнадежно потерянный след, ради которого еще
недавно он потратил столько усилий, сам давался ему в руки.
Нетерпеливо распечатав конверт, он прочел:
"Господин барон,
Если бы Всевышний Бог одарил меня талантами, я мог бы стать бароном
Тенар, членом академии, но я не барон. Я только его однофамилец, и я буду
щаслив, если воспоминание о нем обратит на меня высокое ваше расположение.
Услуга, коей вы меня удостоите, будет взаимной. Я владею тайной, касающейся
одной особы. Эта особа имеет отношение к вам. Эту тайну я придоставляю в
ваше распоряжение, ибо желаю иметь честь быть полезным вашей милости. Я дам
вам простое средство прагнать из вашего уважаемого симейства эту личность,
которая втерлась к вам без всякого права, потому как сама госпожа баронесса
высокого происхождения. Святая святых добродетели не может дольше
сожительствовать с приступлением, иначе она падет.
Я ажидаю в пнредней приказаний господина барона.
С почтением".
Письмо было подписано "Тенар".
Подпись была не вымышленной. Только несколько укороченной.
Помимо всего, беспорядочная болтливость и самая орфография помогали
разоблачению. Авторство устанавливалось неоспоримо. Сомнений быть не могло.
Мариус был глубоко взволнован. Его изумление сменилось радостью. Только
бы найти ему теперь второго из разыскиваемых им лиц, - того, кто спас его,
Мариуса, и ему ничего больше не оставалось желать.
Он выдвинул ящик письменного стола, вынул оттуда несколько банковых
билетов, положил их в карман, запер стол и позвонил. Баск приотворил дверь.
- Попросите войти, - сказал Мариус.
Баск доложил:
- Господин Тенар.
В комнату вошел человек.
Новая неожиданность для Мариуса: вошедший был ему совершенно незнаком.
У этого человека, впрочем тоже пожилого, был толстый нос, утонувший в
галстуке подбородок, зеленые очки под двойным козырьком из зеленой тафты,
прямые, приглаженные, с проседью волосы, закрывавшие лоб до самых бровей,
подобно парику кучера из аристократического английского дома. Он был в
черном, сильно поношенном, но опрятном костюме; целая связка брелоков,
свисавшая из жилетного кармана, указывала, что там лежали часы. В руках он
держал старую шляпу. Он горбился, и чем ниже был его поклон, тем круглее
становилась спина.
Но особенно бросалось в глаза, что костюм этого человека, слишком
просторный, хотя и тщательно застегнутый, был явно с чужого плеча. Здесь
необходимо краткое отступление.
В те времена в Париже, в старом, мрачном доме на улице Ботрельи, возле
Арсенала, прожи