Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
ился один из стражей к кучке молодых
господ, проходивших впереди меня, - нешто, к примеру, в других городах этой
планиды не будет? На нас одних господь посылает?
Господа засмеялись и пошли дальше. Сторож постоял, посмотрел нам вслед
долго, внимательно, раздумчиво и вдруг застучал трещоткой. Ему отозвались
другие, потом залаяли собаки. "Начальство дозволяет, не пустить этих
полуношников нельзя, а все-таки... поберегайся!" - вероятно, это именно
хотел сказать юрьевчанин своею трещоткой, со времен Алексея Михайловича, а
может быть, еще и ранее предупреждавшею чутко спящий городок о лихой
невзгоде, частенько-таки налетавшей по ночам с матушки Волги.
И городок просыпается. Я нарочно свернул в переулок, чтобы пройти по
окраине. Кое-где в лачугах у подножия горы виднелись огоньки. В одном месте
слабо сияла лампадка и какая-то фигура то припадала к полу, то опять
подымалась, очевидно встречая день знамения господня молитвой. В двух-трех
печах виднелось уже пламя.
Вот скрипнула одна калитка; из нее вышел древний старик с большою седой
бородой, прислушался к благовесту, посмотрел на меня, когда я проходил мимо,
суровым, внимательным взглядом и, повернувшись лицом к востоку, где еще не
всходило солнце, стал усердно креститься.
Открылась еще калитка. Маленькая старушка торопливо выбежала из нее,
шарахнулась от меня в сторону и скрылась под темною линией забора.
- А, Семеныч! Ты, что ли, это? - вскоре услышал я ее придавленный
голос. - Правда ли, нынче будто к ранней обедне пораньше ударят? Оказывали,
до этого чтоб отслужить... Батюшки светы! Глянь-ко, Семеныч, это кто по горе
экую рань ходит?
Часть пароходной публики, вероятно, от скуки взобралась на гору. Фигуры
рисуются на светлеющем небе резко и странно. Одна, вероятно стоящая много
ближе других на каком-нибудь выступе, кажется неестественно громадною. Все
это в ранний час этого утра, перед затмением, над испуганным городом
производит какое-то резкое, волшебное, небывалое впечатление...
- Носит их, супостатов! - угрюмо ворчит старик. - Приезжие, надо
быть...
- И то, сказывали вчерась: на четырех пароходах иностранные народы
приедут. К чему это, родимый, как понимать?
- Власть господня, - угрюмо говорит Семеныч и, не простившись, уходит к
себе. Старуха остается одна на пустой улице.
- Господи-и-и, батюшко! - слышу я жалостный, испуганный старческий
голос, и торопливые шаги стихают где-то в тени по направлению к церкви. Мне
становится искренно жаль и эту старушку, и Семеныча, и весь этот напуганный
люд. Шутка ли, ждать через час кончину мира! Сколько призрачных страхов
носится еще в этих сумеречных туманах, так густо нависших над нашею святою
Русью!..
В окне хибарки, только что оставленной старушкой, мерцал огонек
зажженной ею лампадки, и петух хрипло в первый раз прокричал свое кукареку,
чуть слышно из-за стенки.
На святой Руси петухи кричат.
Скоро будет день на святой Руси... -
неизвестно откуда всплыло в моей памяти прелестное двустишие давно
забытого стихотворения, от которого так и дышит утром и рассветом... "Ох,
скоро ль будет день на святой Руси, - подумал я невольно, - тот день, когда
рассеются призраки, недоверие, вражда и взаимные недоразумения между теми,
кто смотрит в трубы и исследует небо, и теми, кто только припадает к земле,
а в исследовании видит оскорбление грозного бога?"
III
А вот и укрепленный лагерь "остроумов".
На небольшом возвышении у берега Волги, по соседству с заводом,
которого высокая труба казалась нам ранее башней, на скорую руку построены
небольшие балаганчики, обнесенные низкою дощатою оградой. В ограде, на
выровненной и утрамбованной площадке стоит медная труба на штативе, вероятно
секстант, установленный по меридиану. Из-под навеса нацелились в небо
телескопы разного вида и разных размеров. Все это еще закрыто кожаными
чехлами и имеет вид артиллерии в утро перед боем. А вот и войско. Укрывшись
шинелями, спят несколько городовых и крестьян-караульных, "согнанных" из
деревень. Какой-то бородатый высокий мужик важно расхаживает по площадке.
Это - главный караульщик, приставленный от завода, тот самый Гришка, который
за двадцать пять рублей согласился снять с себя не только крест, но и пояс,
и таким образом приобщился к тайнам "остроумов". В настоящую минуту, когда я
подхожу к этому месту, он активно проявляет свою роль. Какой-то
предприимчивый парень, прикинувшись спавшим за оградой, подполз к самой
большой трубе, и Гришка поймал его под нею. Хотел ли он взглянуть в закрытую
чехлом трубу, чтобы подглядеть какую-нибудь неведомую тайну, или у него были
другие, менее безобидные намерения, но только Гришка горячился и покушался
схватить его за ухо.
- Дяденька, да ведь я ничего.
- То-то ничего! Вот экой же дуролом намедни все трубы свертел, полдня
после наставляли... Нешто можно касаться? Она, труба-те, не зря ставится.
Гришка, видимо, апеллирует к публике, сомкнувшейся около ограды и, быть
может, простоявший здесь с самого вечера. Но публика не на его стороне.
- Где уж зря! - вздыхает кто-то.
- Не надо бы и ставить-то...
- Жили, слава те господи, без труб. Живы были.
Какой-то серый старичишко выделяется из проходившей на фабрику кучки
рабочих и подходит к самой ограде.
- Здравствуй, Гриш!
- Здравствуй.
- Караулишь?
- Караулю.
- Та-а-ак.
- Мне что-ка не караулить, - вдруг обижается Гриша, - ежели я хозяином
приставлен.
- Нешто это дело хозяйско?
- Меня ежели приставили, я должен сполнять...
- Двадцать пять рублев, сказывают, дали... Не дешевенько ли, смотри!
Охо-хо-хо-о...
- Ну, хоть поменьше дадут, и на этом спасибо. Да ты што?.. Что тебе?
Небось самого к бочке приставили, два года караулил.
- Бочка... Вишь, к чему приравнял, - подхватывает кто-то в публике.
- Бочка много проще. Бочка, брат, дело руськое, - язвит старик. - А
это, вишь ты, штука мудреная, к бочке ее не приравняешь. Охо-хо-хо-о.
Разговор становится более общим и более оживленным. Замечания вылетают
из толпы, точно осы, все чаще, короче, язвительнее и крепче, приобретая
постепенно такую выразительность, что это привлекает бдительное внимание
двух полицейских.
- Осади, осади, отдай назад! - вмешиваются они, принимая, по долгу
службы, сторону Гриши, и стеной оттесняют зевак. Толпа "отдает назад" и
останавливается как-то пассивно в том месте, где ее оставляют полицейские.
Ее настроение неопределенно. Фабричный - человек тертый. Он сомневается,
недоумевает, отчасти опасается, но свои опасения выражает только колкою
насмешкой; ребятам и подросткам просто любопытно, а может быть, они уже
кое-что слышали в школе. Настоящий же страх и прямое нерасположение к
"ученым" и "иностранным народам" заключились в стенах этих избушек, по
окраинам, где робко мерцают всю ночь лампадки...
Говорили, что накануне собирались было кое-кто разметать инструменты и
прогнать "остроумов", почему начальство и приняло свои меры.
IV
Светает все более. На востоке стоят почти неподвижно густые дальние
облака, залегшие над горизонтом. Повыше плывут темные, но уже не такие
тяжелые тучи, а под ними, клубясь и быстро скользя по направлению к югу"
несутся невысоко над землей отдельные клочки утреннего тумана. Эти три слоя
облаков то сгущаются, заволакивая небо, то разрежаются, обещая кое-где
просветы.
Вот образовалась яркая щель, точно в стене темного сарая на рассвете;
несколько лучей столбами прорвались в нее, передвинулись радиусами и
потухли. Но свет от них остался. Река еще более побелела, противоположный
берег приблизился, и огонь пожара, лениво догоравшего на той стороне Волги,
стал меркнуть: очевидно, за дальнею тучей всходило солнце.
Я пошел вдоль волжского берега.
Небольшие домишки, огороды, переулки, кончавшиеся на береговых песках,
- все это выступает яснее в белесой утренней мгле. И всюду заметно робкое
движение, чувствуется тревожная ночь, проведенная без сна. То скрипнет
дверь, то тихо отворится калитка, то сгорбленная фигура плетется от дома к
дому по огородам. В одном месте, на углу, прижавшись к забору, стоят две
женщины. Одна смотрит на восток слезящимися глазами и что-то тихо причитает.
Дряхлый старик, опираясь на палку, ковыляет из переулка и молча
присоединяется к этой группе. Все взгляды обращены туда, где за
меланхолическою тучей предполагается солнце.
- Ну, что, тетушка, - обращаюсь я к плачущей, - затмения ждете?
- Ох, не говори, родимый!.. Что и будет! Напуганы мы, милый, то есть до
того напуганы... Ноченьку всее не спали.
- Чем же напуганы?
- Да все планидой этой.
Она поворачивает ко мне лицо, разбухшее от бессонницы в искаженное
страхом. Воспаленные глаза смотрят с оттенком какой-то надежды на чужого
человека, спокойно относящегося к грозному явлению.
- Сказывали вот тоже: солнце с другой стороны поднимется, земли будет
трясение, люди не станут узнавать друг дружку... А там и миру скончание...
Она глядит то на меня, то на древнего старца, молчаливо стоящего рядом,
опираясь на посох. Он смотрит из-под насупленных бровей глубоко сидящими
угрюмыми глазами, в я сильно подозреваю, что это именно он почерпнул эти
мрачные пророчества в какой-нибудь древней книге, в изъеденном молью кожаном
переплете. Половина пророчества не оправдалась: солнце поднимается в обычном
месте. Старец молчит, и по его лицу трудно разобрать, доволен ли он, как и
прочие бесхитростные люди, или, быть может, он предпочел бы, чтобы солнце
сошло с предначертанного пути и мир пошатнулся, лишь бы авторитет кожаного
переплета остался незыблем. Все время он стоял молча и затем молча же
удалился, не поделившись более ни с кем своею дряхлою думой.
- Полноте, - успокаиваю я напуганных до истерики женщин, - только и
будет, что солнце затмится.
- А потом... Что же, опять покажется, или уж... вовсе?..
- Конечно, опять покажется.
- И я думаю так, что пустяки говорят все, - замечает другая, побойчее.
- Планета, планета, а что ж такое? Все от бога. Бог захочет - и без планеты
погибнем, а не захочет - и с планетой живы останемся.
- Пожалуй, и пустое все, а страшно, - слезливо говорит опять первая. -
Вот и солнышко в своем месте взошло, как и всегда, а все-таки же...
Господи-и... Сердешное ты наше-ее... На зорьке на самой невесело подымалось,
а теперь, гляди, играет, роди-и-и-мое...
Действительно, из-за тучи опять слабо, точно улыбка больного, брызнуло
несколько золотых лучей, осветило какие-то туманные формы в облаках и
погасло. Женщины умиленно смотрят туда, с выражением какой-то особенной
жалости к солнцу, точно к близкому существу, которому грозит опасность. А
невдалеке трубы и колеса стоят в ожидании, точно приготовления к опасной
операции...
V
Я углубляюсь в улицы, соседние с площадью.
На перилах деревянного моста сидит бородатый и лохматый мещанин в
красной рубахе, задумчивый и хладнокровный. Перед ним старец вроде того,
которого я видел на берегу, с острыми глазами, сверкающими из-под совиных
бровей какою-то своею, особенною, злобною думой. Он трясет бородой и говорит
что-то сидящему на перилах великану, жестикулирует и волнуется... Так как в
это утро сразу как будто разрушились все условные перегородки, отделяющие в
обычное время знакомых от незнакомых, то я просто подхожу к беседующим,
здороваюсь и перехожу к злобе дня.
- Скоро начнется...
- Начнется? - вспыхивает старик, точно его ужалило, и седая борода
трясется сильнее. - Чему начинаться-то? Еще, может, ничего и не будет.
- Ну, уж будет-то - будет наверное.
- Та-ак!.. А дозвольте спросить, - говорит он уже с плохо сдерживаемым
гневом, - нешто можно вам власть господню узнать? Кому это господь батюшка
откроет? Или уж так надо думать, что господь с вами о своем деле совет
держал?..
- Велико дело господне!.. - как-то "вообще", грудным басом, произносит
великан, глядя в сторону. - Было, положим, в пятьдесят первом году. Я
мальчишком был малыем, а помню. Так будто затемнало, даже петухи стали
кричать, испужалась всякая тварь. Ну, только что действительно тогда никто
вперед не упреждал. Оно и того... оно и опять отъявилось. А теперь, вишь
ты... Конечно, что... затеи все.
- Д-да! - отчеканивает старец решительно и зло. - Власть господнюю не
узнать вам, это уж вы оставьте!.. Дуракам говорите, пожалуйста! "Затмение,
планета!" Так вот по-вашему и будет...
Он смотрит на берег, где устроены балаганы, искоса и сердито. Однако,
когда я направляюсь туда, оба они следуют за мною, хотя и небрежно,
очевидно, только со злою целью: посмотреть на глупых людей, которые верят
пустякам... А может быть, при случае... Впрочем, команда полицейских
поднялась уже вся, человек десять. Они отряхнулись от сырости, откашливаются
и оправляются, смыкаясь около батареи неведомых инструментов, покрытых
холодною росой.
- Осади! Отдай назад! Осади! - произносят они дружно; голоса их, еще
отсыревшие и несколько хриплые, звучат тем не менее очень внушительно.
VI
К балаганам подходят еще солдаты. Они уставляют ружья в козлы и
располагаются у входа за ограду. Другая полурота марширует с барабанным боем
и останавливается на берегу.
- Солдаты пришли, - шепчут в толпе, которая теперь лепится по бокам
холмика, заглядывая за ограду. Мальчишки шныряют в разных направлениях с
беспечными, но заинтересованными лицами. Какой-то общительный немолодой
господин раздает желающим стеклышки, смазанные желатином (увы! оказавшиеся
негодными). В училище, служащем временным приютом для приезжих ученых,
открывается окно верхнего этажа, и в нем появляется длинная трубка,
нацелившаяся на небо... "Астроломы" проходят один за другим к балагану.
Старик немец несет инструменты, с угрюмым и недовольным видом поглядывая на
облака. Он ни разу не взглянул на толпу... Он приехал издалека нарочно для
этого утра, и вот бестолковый русский туман грозит отнять у него ученую
жатву. Профессор недовольно ворчит, пока его умные глаза пытливо пробегают
по небу.
Впрочем, облака редеют, ветер все гонит их с севера: нижние слои
по-прежнему почти неподвижно лежат на горизонте, но второй слой двигается
теперь быстрее, расширяя все более и более просветы. Кое-где уже синеет
лазурь. Клочки ночного тумана проносятся реже и видимо тают. Солнце ныряет,
то появляясь в вышине, то прячась.
Трубы установлены, с балаганов сняты брезенты, ученые пробуют аппараты.
Лица их проясняются вместе с небом. Холодная уверенность этих приготовлений,
видимо, импонирует толпе.
- Гляди-ко, батюшки, сама вертится!.. - раздается вдруг удивленный
голос.
Действительно, большая черная труба с часовым механизмом, пущенным в
ход, начинает заметно поворачиваться на своих странных ногах, точно
невиданное животное из металла, пробужденное от долгого сна. Ее
останавливают после пробы, направляют на солнце и опять пускают в ход.
Теперь она автоматически идет по кругу, тихо, внимательно, зорко следя за
солнцем в его обычном мглистом пути. Клапаны сами открываются и закрываются,
зияя матово-черными краями. Немец опять говорит что-то быстро, ворчливо и
непонятно, будто читает лекцию или произносит заклинания.
Толпа удивленно стихает.
VII
Минутная тишина. Вдруг раздается звонкий удар маятника метронома,
отбивающего секунды.
Часы бьют. Должно, шесть часов.
- Тринадцать, четырнадцать, пятнадцать, - нет, не часы... Что такое?!
- Началось!.. - догадывается кто-то в толпе, видя, что астрономы
припали к трубам.
- Вот те и началось, ничего нету, - небрежно и уверенно произносит
вдруг в задних рядах голос старого скептика, которого я видел на мосту.
Я вынимаю свое стекло с самодельною ручкой. Оно производит некоторую
ироническую сенсацию, так как бумагу, которой оно обклеено, я прилепил к
ручке сургучом.
- Вот так машина! - говорит кто-то из моих соседей. - За семью
печатями...
Я оглядываю свой инструмент. Действительно, печатей оказывается ровно
семь - цифра в некотором роде мистическая. Однако некогда заниматься
каббалистическими соображениями, тем более что моя "машина" служит отлично.
Среди быстро пробегающих озаренных облаков я вижу ясно очерченный солнечный
круг. С правой стороны, сверху, он будто обрезан чуть заметно.
Минута молчания.
- Ущербилось! - внятно раздается голос из толпы.
- Не толкуй пустого! - резко обрывает старец.
Я нарочно подхожу к нему и предлагаю посмотреть в мое стекло. Он
отворачивается с отвращением.
- Стар я, стар в ваши стекла глядеть. Я его, родимое, и так вижу, и
глазами. Вон оно в своем виде.
Но вдруг по лицу его пробегает точно судорога, не то испуг, не то
глубокое огорчение.
- Господи Иисусе Христе, царица небесная...
Солнце тонет на минуту в широком мглистом пятне и показывается из
облака уже значительно ущербленным. Теперь уже это видно простым глазом,
чему помогает тонкий пар, который все еще курится в воздухе, смягчая
ослепительный блеск.
Тишина. Кое-где слышно неровное, тяжелое дыхание, на фоне напряженного
молчания метроном отбивает секунды металлическим звоном, да немец продолжает
говорить что-то непонятное, и его голос звучит как-то чуждо и странно. Я
оглядываюсь. Старый скептик шагает прочь быстрыми шагами с низко опущенною
головой.
VIII
Проходит полчаса. День сияет почти все так же, облака закрывают и
открывают солнце, теперь плывущее в вышине в виде серпа. Какой-то мужичок
"из Пучежа" въезжает на площадь, торопливо поворачивает к забору и начинает
выпрягать лошадь, как будто его внезапно застигла ночь и он собрался на
ночлег. Подвязав лошадь к возу, он растерянно смотрит на холм с
инструментами, на толпу людей с побледневшими лицами, потом находит глазами
церковь и начинает креститься механически, сохраняя в лице все то же
испуганно-вопросительное выражение.
Между тем мальчишки и подростки, разочаровавшись в желатинных стеклах,
убегают домой и оттуда возвращаются с самодельными, наскоро закопченными
стеклами, которых теперь появляется много. Среди молодежи царят беспечное
оживление и любопытство. Старики вздыхают, старухи как-то истерически ахают,
а кто даже вскрикивает и стонет, точно от сильной боли.
День начинает заметно бледнеть. Лица людей принимают странный оттенок,
тени человеческих фигур лежат на земле бледные, неясные. Пароход, идущий
вниз, проплывает каким-то призраком. Его очертания стали легче, потеряли
определенность красок. Количество света видимо убывает; но так как нет
сгущенных теней вечера, нет игры отраженного на низших слоях атмосферы
света, то эти сумерки кажутся необычны и странны. Пейзаж будто расплывается
в чем-то; трава теряет зелень, горы как бы лишаются своей тяжелой плотности.
Однако, пока остается тонкий серповидный ободок солнца, все еще царит
впечатление сильно побледневшего дня, и мне казалось, что рассказы о темноте
во время затмений преувеличены. "Неужели, - думалось мне, - эта остающаяся
еще ничтожная искорка со